Страница:
– Еще раз замечу – убью!
И подполковник понял, что это не пустые слова, что этот разъяренный, не помнящий себя во гневе старший лейтенант, этот Цезарь, при случае действительно, не задумываясь, убьет его: здесь ли, в командирской комнате, свинцовой тяжести и силы кулаком, в горах ли и «зеленках» во время боя выстрелом в грудь или затылок, или прирежет где-нибудь в потемках солдатским ножом. Три года на войне он только тем и занимался, что убивал, и ни перед чем не остановится.
В обшем-то, командир полка был недалек от истины. Случись Андрею еще раз увидеть его изуверства, он и вправду ни перед чем бы не остановился – такое тогда было у него на душе отчаяние.
Конечно, подполковнику при его почти неограниченной, диктаторской власти ничего не стоило в свою очередь рассчитаться с Андреем. Он просто-напросто мог отправить его на такое задание, на такую операцию, из которых не возвращаются (а что при этом погибнет еще десяток-другой солдат – не беда, главное, были бы трупы, чтоб отчитаться за погибших). Мог и предать суду за побои старшего по званию офицера.
Но командир полка благоразумно не стал делать ни того, ни другого. Во-первых, он, судя по всему, до конца не был уверен, что Андрей не вернется с задания (а вдруг да вернется, а вдруг да приведет целым и невредимым свой взвод – что тогда? Тогда уж чудом уцелевший старший лейтенант точно выполнит свою угрозу – убьет!). А во-вторых, оказывается, подполковник знал уже о заготовленном приказе о его переводе на полковничью должность в штаб армии («мохнатая» рука в Москве действовала, и «песчаный» поход не имел для «великого полководца» никаких печальных последствий), и не в интересах подполковника было предавать огласке столкновение с Андреем, которое могло отрицательно сказаться при подписании этого приказа. К тому же где-то обретался третий участник столкновения, дневальный-уборщик, избитый командиром. И хотя он при самой стычке офицеров не присутствовал, но (если парень честный и нетрусливый) мог снять побои и при разбирательстве встать на сторону Андрея. Впрочем, жить ему оставалось недолго. Всего через три недели после всего случившегося он как-то тихо и незаметно погибнет во время очередной (для него всего второй по счету) операции.
Мстить Андрею подполковник стал совсем по-иному, затаенно, невидимо, исподтишка, как всегда это и делают люди не больно храброго десятка. Какую должность он занял в штабе армии, Андрей точно не знал, но зато точно знал, что задержка (почти двухгодичная) с присвоением ему очередного звания капитана не обошлась без вмешательства нового штабиста. Отказано Андрею было и в направлении на учебу в академию, не говоря уже о наградах – ордене Боевого Красного Знамени, к которому он был представлен еще при Рохлине. Иными словами, военная карьера Андрея была сломана. И хотя он особого значения этому не придавал, не чувствовал себя даже уязвленным, но временами все же жалел, что командует всего лишь взводом (чуть позже, уже при выводе войск из Афганистана – ротой), а не более крупными воинскими подразделениями, где его опыт и знания могли бы пригодиться в большей мере. И дело тут не столько в громких возможных победах, сколько в том, что эти победы обошлись бы меньшей солдатской кровью и потерями.
Исправить судьбу Андрея попытался все тот же неуемный Рохлин. Они однажды встретились с ним на первой чеченской войне в районе Грозного. Андрей только что вышел из боя и вел потрепанную свою роту на недолгий отдых. И вдруг возле одного из блокпостов его с противоположной стороны дороги, где в окружении бэтээров стояло несколько явно штабных машин, кто-то окликнул:
– Цезарь!
На чеченской войне Андрея никто так уже не звал, и он сразу догадался, что это кто-то из «афганцев», из бывшего его полка, а возможно, даже из бывшей их роты, командир соседнего взвода, теперь дослужившийся до высокой штабной должности. Андрей торопливо оглянулся и вдруг увидел Рохлина, который, оставив на минуту окружавших его офицеров, сам шел через дорогу к Андрею.
Нарушая всю воинскую субординацию, они обнялись, как два старых фронтовых товарища. Когда же разъединились, Рохлин с удивлением глянул на погоны Андрея и спросил:
– Почему всего капитан?
– Но вы тоже всего лишь генерал-майор, – не вдаваясь ни в какие подробности, ответил Андрей.
Хорошо зная Рохлина, он мог себе позволить подобный ответ. Тем более сейчас, на новой, опять не больно удачной войне, куда их второй раз занесла судьба. И тем более, что из всех воюющих на ней офицеров и солдат теперь, может быть, один лишь Рохлин знал прежнюю, честно заслуженную Андреем в боях кличку – Цезарь.
– Твоя правда, – усмехнулся Рохлин. Но спустя минуту спросил уже вполне серьезно: – У кого воюешь?
Андрей назвал фамилию командира дивизии.
– Ко мне хочешь? – честно и открыто посмотрел ему в глаза Рохлин.
– Хочу, – так же честно ответил Андрей.
– Тогда пиши рапорт. Попробую забрать.
– Пока не могу, – сдержал его порыв Андрей.
– Почему? – удивился Рохлин.
– Рота, – кивнул в сторону застывшей колонны Андрей. – Поставят какого-нибудь дурака – и взвода не останется.
Рохлин тоже глянул вдоль покрытой пылью и весенней грязью колонны, крепко пожал Андрею руку и не стал неволить:
– Ладно, отвоюемся – найду!
– Если отвоюемся, – устало ответил Андрей и, наскоро попрощавшись с Рохлиным, побежал к головной машине колонны, откуда его уже звали.
Больше они не виделись. Отказавшись от «Звезды» Героя, Рохлин ушел раньше положенного срока в отставку, занялся политикой, по армейской своей наивности полагая, что он сможет что-то в ней сделать, переломить ход истории, как не раз, случалось, переламывал на войне ход, казалось бы, заведомо неудачной операции. Увы, ничего у него из этого не получилось. Система оказалась много сильнее боевого генерала, она легко и безжалостно выдавила его из себя. Рохлин заранее был обречен на гибель (по крайней мере, Андрей в этом ни капли не сомневался, как только увидел его в гражданском костюме среди депутатов Госдумы) – и погиб. А как и от чьей руки – это, в общем-то, и не так уж и важно. К смерти его приговорила сама история, как приговорила, наверное, и Андрея к бегству.
А вот у бывшего, побитого Андреем подполковника все сложилось куда как удачно и завидно. На чеченской войне он появился уже генерал-лейтенантом, но не боевым командиром корпуса, как тот же Рохлин, или командующим всей группировкой, а грозным проверяющим из Генштаба. «Золотой Звезды» у него вроде бы не было. Впрочем, возможно, и была, но генерал-лейтенант благоразумно не надел ее, собираясь в командировку, оставил дома в тисненой сафьяновой коробочке, чтобы здесь ее случайно не увидели бывшие его афганские подчиненные, свидетели «песчаного» и многих других великих его подвигов, такие, как Андрей или подобные ему, чудом уцелевшие во время тех походов и подвигов. От них всего можно ожидать. При случае не посмотрят, что он генерал-лейтенант, проверяющий из Генштаба, а они всего лишь капитаны или майоры – отчета за «Звезду» потребуют.
… В воспаленной голове Андрея промелькнули было еще многие видения, сны и явь чеченских завоеваний, и он не мог устоять перед ними, потянулся следом, стал перебирать в памяти события, лица (живые и мертвые) новых своих друзей на новой, еще более проклятой, чем афганская, войне. И, кажется, совершенно зашел бы в тупик, запутался бы, не в силах понять и разобраться, что на той войне было правдой и действительным подвигом, а что опять неправдой, ложью и предательством. И вдруг Андрею почудилось, что кто-то пристально и внимательно смотрит на него, таясь в дверном арочном проеме зала ожидания. Он открыл глаза и осторожно из-под берета глянул туда, почему-то ожидая увидеть там женщину. Но никого не было, не обнаружилось нигде поблизости, хотя тень какой-то фигуры еще несколько мгновений стояла перед глазами Андрея, а вот была она женской или мужской, он теперь уже точно сказать не решался.
Вполне, конечно, могло случиться, что чье-либо внимание он и привлек. Обходя свои владения, могла пристально, с повышенным вниманием посмотреть на таящегося в углу незнакомого, подозрительного человека дежурная по вокзалу (в годы Андреевой юности всем интернатовским хорошо известная тетя Тоня), или задержался в дверном проеме по той же надзирательной причине дежурный милиционер (дядя Гриша), или решил присмотреть себе местечко на ночлег Вася Горбун. Отстояв целый день с протянутой рукой в продуктовом магазине, он к вечеру частенько перебирался на вокзал, где, считай, круглосуточно, с перерывом всего на три-четыре часа работал буфет и можно было попытать нищенского счастья возле его двери. Народ на вокзале обретался всегда денежный, богатый, и Васю вполне даже могли одарить рублем-другим или чем-нибудь съестным.
Здесь же, на вокзале, он и оставался ночевать. И скорее всего, в уголке, занятом сейчас Андреем, так что тому пора было подниматься, уступать незаконно занятое Васино место.
Андрей и поднялся. На улице уже основательно залегла, укрепилась ночь. Привокзальные фонари с трудом рассекали густую мартовскую темень, для многих городских жителей, возможно, нешуточно опасную, полную тревог и страхов, а для Андрея, наоборот, спасительную.
Хорошо приторочив за спиной рюкзак, по привычке проверив, не звенит ли в нем что, привлекая постороннее внимание, Андрей вышел из вокзала, никем больше вроде бы не замеченный, не узнанный: ни дежурной по вокзалу, ни милиционером, ни даже Васей Горбуном, который возле буфета все же появился. Все складывалось как нельзя лучше: ночь, непроглядная темнота, безлюдье – самое время для беглеца, но Андрею в последнее мгновение перед выходом из вокзала вдруг нестерпимо захотелось, чтоб кто-нибудь да заметил его и почти узнал – и лучше всего, если бы это была женщина. Он даже попридержал шаг, но потом лишь улыбнулся призрачной своей и совершенно ненужной ему надежде и безоглядно растаял в темноте, сам превращаясь в призрак и тень.
Подниматься на высокий хорошо освещенный переходной мост теперь Андрей не стал, а обошел его далеко в стороне и, перебравшись через путаницу железнодорожных линий, сразу встал на велосипедную тропинку, которая, сколько он помнит, всегда бежала вначале вдоль полотна и насыпи, а потом, круто свернув направо, вдоль песчаной наторенной дороги. И так до самых Кувшинок.
Тысячи раз ездил Андрей по этой тропинке в дни своего детства и юности на верном, испытанном на песчаных дорогах и лесных просеках велосипеде, знал здесь каждый бугорок, каждый выступающий из-под земли корень, каждый пенек и куст на обочине. Завяжи ему глаза, и он нисколько бы не ошибся, точно бы приехал в Кувшинки к родительскому своему дому возле речки и церкви.
Андрей и сейчас шел почти с закрытыми глазами, наугад, легко узнавая ступней все изгибы и неровности тропинки, которые, оказывается, до сих пор им не забыты. Город, залитый неяркими ночными огнями, с каждым шагом оставался все дальше и дальше позади. Андрей оглянулся на него несколько раз, но уже не испытал того прощального, тоскливого чувства, которое неожиданно навалилось на него при выходе из вокзала. Андрею ничуть не было жаль расставаться с городом, с людьми. Его не манили ни эти неяркие огни в домах, ни сами дома с их обманчивым уютом и теплом, где сплошь и рядом мелочные распри, ссоры, взаимные обиды, предательства, а то, может, что и похуже. Наоборот, он был рад, что расстается со всем этим навсегда. С него хватит и распрей, и предательства, и героических смертей якобы за Родину и Отечество, а на самом деле за чьи-то несметные богатства, за чью-то сытую, праздную жизнь. Он уходит! И коль вы считаете эту свою жизнь вершиной счастья, то и будьте ею счастливы, как бывают счастливы бездушные твари, наконец вдоволь наевшись и напившись. А он будет счастлив своею жизнью (вернее, ее остатками), вами презираемой и проклятой.
Город, наверное, еще с полкилометра тянулся вслед за Андреем, преследовал дальними огнями, жилыми запахами и звуками, словно не хотел отпускать от себя такого безотказного, не до конца еще выжатого и раздавленного войной работника, такую жертву, но потом все-таки отстал, затерялся за первыми лесными соснами и елями. И сразу над Андреем вспыхнуло, загорелось высокое мартовское небо с тысячами звезд и созвездий, показавшихся ему здесь, на родине, какими-то совсем иными, чем в бесконечных его странствиях и военных блужданиях по чужим, ненужным ему странам. Казалось, они затем только и повисли в ночном небе, чтоб освещать Андрею дорогу, чтоб охранять его от любой беды и стихии, от недоброго человека или от недоброго зверя в прежних заповедных, а теперь безжизненных, мертвых лесах и рощах. И пусть Андрей, прошедший через столько земных испытаний и смертей, никого уже не боялся: ни человека, ни зверя, ни самых страшных стихий, но все равно ему было отрадно ощущать над собой звездную эту охрану. Хоть один раз в жизни кто-то охранял и берег его, а не он нес вечную и часто, увы, неблагодарную охранную службу.
Идти было легко и пока необременительно. Рюкзака Андрей за плечами почти не чувствовал. Да и что значил этот набитый призрачными одежками и несколькими банками тушенки рюкзак по сравнению с прежними его афганскими и чеченскими вещмешками, навьюченными под самую завязку боеприпасами и прочими необходимыми в походе и бою вещами? Хотя и то надо сказать, что прежней силы и выносливости у Андрея уже осталось на самом донышке, и через пять-шесть километров рюкзак, поди, покажется ему неподъемным. Так что надо беречь силы, особо не хорохориться, а то как бы не пришлось расставаться по дороге с половиной груза, зарывать где-нибудь в землю, прятать под валежником и лапником, чтоб после прийти за ним налегке.
Благоразумно усмирив свою преждевременную радость, Андрей попридержал шаг, пошел не так уже напористо и беспечно, а с привычной воинской оглядкой и осторожностью, наперед загадывая, что через каждый час пути ему надо будет делать привал, остановку, иначе действительно рюкзак придется половинить. А не хотелось бы.
Осторожность эта оказалась не напрасной. Тропинка, повернув направо от железнодорожной насыпи и едва-едва углубившись в темный боровой лес, вдруг увильнула куда-то и как провалилась из-под ног Андрея. От неожиданности он даже остановился, ощупал ботинком насквозь промерзшую к ночи весеннюю лужицу, но никакой тверди под ней не обнаружил: подо льдом плотным первозданным пластом лежала хвойная иголка, как она могла лежать лишь далеко обочь дороги в самой глухой непроходимой чащобе. Андрей на минуту растерялся, заоглядывался по сторонам – не заблудился ли он в самом начале пути, не ушел ли куда в сторону. Но нет – приметы были вроде бы самые верные: вон там справа, в двух шагах от него, стоит немного неуклюжая, расходящаяся от корней двумя высокими стволами-братьями сосна, а слева, свисая ветвями на машинную колею, растет лесная рябина, на которой и сейчас еще можно увидеть потемневшие за зиму и не склеванные птицами гроздья. И вдруг Андрей догадался, в чем тут дело. Тропинка эта теперь тоже мертвая, заброшенная, никто по ней не ездит и не ходит, потому что ведет она не к жилью, не к людям, а в запретную смертоносную зону. Леса поглотили ее, засыпали хвоей, сказочный клубочек, ниточка оборвалась и, похоже, уже навечно. Волей-неволей Андрею пришлось свернуть с тропинки на машинную и тележную дорогу, иначе он и впрямь заплутает и уйдет Бог знает куда.
Но и на машинной дороге, на шляху ему тоже особой удачи не было. До блокпоста с остатками порушенного шлагбаума и обрывками колючей проволоки Андрей дошел вроде бы вполне благополучно, лишь в двух местах наткнувшись в потемках на выросшие прямо в песчаной, прежде глубокой колее десятилетнего возраста сосны и ели. А дальше за шлагбаумом и постовой тоже порушенной будкой молодые эти сосенки и ели встали перед беглецом уже настоящей стеной. Дорога между ними едва-едва угадывалась, и Андрею приходилось выверять каждый шаг, чтоб и тут не сбиться с пути, не заплутать. Впору было пользоваться компасом и картой. Знать бы, предвидеть подобную неожиданность, Андрей, может, и действительно запасся бы ими. Но ему ведь и в голову не пришло, что всего за десять-двенадцать лет дорога в Кувшинки к его родительскому дому так непроходимо зарастет лесом и кустарником. На несколько мгновений Андрей даже испугался: а вдруг он вообще идет в никуда, и за этим лесом на сотни, тысячи километров нет никакого жилья, нет Кувшинок с их крытыми шифером и по старинке тесом домами-хатами, с их неширокими улочками и переулками, с частыми колодцами вдоль заборов, с церковью и школой на берегу речки – нет ничего, всюду лишь глухой, непроходимый лес, в котором человека ждет неминуемая страшная смерть.
Страхи эти, может быть, и вовсе овладели бы Андреем, заставив его малодушно повернуть назад к спасительным городским огням, но он вовремя опять взглянул на небо, обнаружил там вначале Большую, а потом и Малую Медведицу, с конечной ее Полярной звездой, которая, сколько помнит Андрей, всегда висела в ночи точно над деревенской их церковью, и стал метить теперь на нее, твердо и непоколебимо уверенный, что раз горит на небе Полярная звезда, то, значит, где-то внизу под ней есть и церковь Архангела Михаила, и школа, и речка, и родные Кувшинки.
Утвердившись в этой вере, Андрей легко приспособился ко всем превратностям дороги, безошибочно узнавая колею, шлях хотя бы по той простой примете, что по обе стороны от него в боровом лесу еще кое-где белели последние островки снега, а здесь, в неокрепшем, жиденьком молодняке снег уже весь истаял, и было черным-черно.
Андрей поправил лямки рюкзака, осторожно закурил и, тая огонек сигареты в рукаве бушлата, стал по-медвежьи проламываться сквозь заросли сосняка и ельника, обретая от этой ночной борьбы немалую уверенность в себе, отгоняя за каждым рывком все дальше и дальше в глубь леса глупые свои страхи и сомнения. Молодые сосенки и ели, словно чувствуя силу Андрея, расступались перед ним, давали дорогу, лишь изредка, да и то робко и не больно, задевая его за плечи.
Занятый поиском дороги и сражением с самозваным нестойким еще подлеском, Андрей понапрасну не терзал себя никакими посторонними мыслями и очень радовался, что все его прошлое, устав поспевать за ним, осталось теперь пусть и за порушенным, но все-таки блокпостом. Сюда, в зону, ему дороги нет.
Но так было лишь до первого привала. Когда же Андрей, сняв рюкзак, присел на сломанной ветром и бурей сосне, прошлое неотвратимо догнало его. Правда, уже не фронтовое, не военное, а гражданское, те два каких-то сереньких, тусклых года, которые он прожил в заброшенной «хрущевке» настоящим отшельником.
Переселившись туда, Андрей поначалу обрадовался своей свободе и независимости. Никто ему был больше не указ: ни отцы-командиры, ни Лена с Наташей, ни мнимые друзья-товарищи, от которых в любой момент так и жди предательства, удара в спину. Отвечал Андрей теперь тоже только за одного себя, не видя, не ощущая за спиной подчиненно-подопечных.
Просыпался Андрей в половине седьмого, делал, опять-таки больше по привычке, чем по необходимости, вялую, необременительную зарядку, выпивал чашку чая или кофе с бутербродом и шел на работу, которая находилась всего в двух кварталах от нового его жилья. Многие сослуживцы Андрею завидовали: не надо ездить в троллейбусах и трамваях, тратиться на дорогостоящие маршрутки, мерзнуть на остановках, бесцельно теряя время, ругаться с вечно раздраженными пассажирами и кондукторами. Андрей зависть сослуживцев понимал и, в общем-то, готов был поменяться с любым из них, живущих в более отдаленных районах. На свежем воздухе, на природе Андрей теперь за целые сутки всего и пребывал что во время этих двадцатиминутных путешествий-прогулок на работу и с работы. Врачи же ему настоятельно советовали для пользы и укрепления здоровья находиться на свежем воздухе как можно дольше. Так что удлинить путешествия Андрею, наверное, стоило бы. Ведь больше он никуда не ходил: ни в кино, ни в театры, ни на охоту-рыбалку, ни в гости к друзьям и знакомым (хотя многие Андрея и приглашали). Проведя смену в несмолкаемом шуме и грохоте молотков, он, словно рак-отшельник, запирался в своей клетушке и безвылазно сидел там, никого не впуская к себе, не испытывая никакой потребности в общении. Сослуживцы, и особенно из пьющих и выпивающих, нередко обижались на Андрея за это, намекая в дни получки, что неплохо бы собраться в холостяцкой его келье за рюмкой хорошего вина или водки, вдалеке от придирчивых, вечно обозленных жен. Но Андрей на это не шел, сторонился выпивок, шумных, драчливых мужиков, от которых после не отобьешься, будут с утра до ночи стучаться к нему в квартиру с бутылками в карманах, беспокоить соседей, жильцов да и его самого поднимать, словно по тревоге, требуя соучастия в загулах. А Андрею, кроме покоя, ничего больше не было нужно. Сослуживцы, видя такое его отчуждение, постепенно отстали и даже начали сторониться, а может, в чем и подозревать: как же, бывший офицер, «афганец» и «чеченец», герой малых войн, им, опустившимся с прежних своих высот кандидатов наук, врачей, партработников и преподавателей, не чета, не ровня. Андрей на все эти подозрения нисколько не обижался. Наоборот, они его устраивали: сослуживцы жили своей жизнью, общественно-газетной, суетной, а он своей – одиночной и молчаливой.
Лену и Наташу за два года Андрей видел только один раз. В выходной, субботний день он пробирался в аптеку за лекарствами (раны к тому времени Андрея вроде бы уже не беспокоили, а вот контуженая голова нет-нет да и шла кругом, туманом, и волей-неволей приходилось глотать всякие таблетки) и вдруг увидел прежнее свое семейство на Пушкинской центральной улице. В сопровождении нового мужа и отца, дородного богато одетого мужчины, Лена с Наташей как раз выходили из иномарки, «форда», чтоб в следующую минуту подняться по высоким ступенькам только что открывшегося модного магазина «Аристократ». Судя по их машине, по нарядам и даже по походке, все трое действительно чувствовали, осознавали себя аристократами и вполне законно гордились этим вновь приобретенным званием. Женщины с двух сторон преданно и чуточку вызывающе, в надежде, что многие их видят и, конечно же, завидуют, льнули к главе семейства (до Андрея дошли слухи, что мужик этот – зам генерального директора какой-то нефтяной или газовой компании, обосновавшейся в городе), и особенно нежно клонилась к нему, жалась Наташа. К своему удивлению, Андрей при виде всего этого зрелища не испытал никакой ревности или хотя бы обиды. Наоборот, он вполне искренне порадовался, что у Лены и Наташи все складывается так хорошо и надежно. После стольких лет нищеты, вечного страха за непутевого воюющего мужа, а значит, и за себя, за свое возможное сиротство, они заслужили (и достойны) этого женского счастья: дорогих и часто меняющихся нарядов, иностранной машины, сытной еды и, главное, уверенности в том, что завтрашний день будет таким же счастливым, как и нынешний. На душе у Андрея, пожалуй, остался лишь небольшой осадок (что-то больно и обжигающе, словно касательное ранение, задело его) при взгляде на Наташу. В подростковой, взрослеющей своей жизни она к Андрею так никогда не клонилась и не жалась, как к новому, приемному отцу, отчиму. Но вины ее в этом, конечно, никакой не было. Вина осталась (и останется навсегда) за Андреем, хорошим солдатом, но плохим отцом.
Встреча с Леной и Наташей вроде бы никак не повлияла на Андрея – увидел и забыл. Но на самом деле повлияла, да еще как. Андрей вдруг словно проснулся от долгой изнурительной спячки, огляделся по сторонам и ужаснулся от увиденного. До этого гражданская жизнь казалась ему вполне благополучной или, по крайней мере, сносной. В домах относительно тепло и относительно сытно, бомбы и снаряды на голову не падают – чего еще надо. Но это было не так и даже совсем не так. Война шла и здесь, на гражданке, и, может быть, еще более ожесточенная, чем в Афганистане или в Чечне. Война за каждую улицу, за каждый дом, за каждый подъезд и квартиру. Тут тоже были и свои артналеты, и бомбежки, и свои зачистки, и свои бесчисленные, миллионные жертвы.
Но на реальной войне смерть оправдана и даже необходима: без нее не бывает ни побед, ни поражений. Война – это, в общем-то, жизнь смерти во всей ее будничной простоте. Она рождается при каждом выстреле, при каждом полете пули и снаряда, тайно присутствует между солдат и офицеров, сидит с ними у костра, бредет рядом по горным тропам и пескам, наугад выбирая свою жертву, она ненасытна и, самое страшное, – вечна. Это жизнь всегда случайная и конечная, а смерть, увы, бессмертна. Там, где у жизни конец, – у смерти лишь торжествующее начало. Кто выбрал себе профессию военного, тот должен это хорошо знать и не пугаться на войне смерти, какой бы тяжелой и страшной она ни была.
Но то на войне! А здесь, в мирной жизни, ради которой война и ведется («бой идет не ради славы, ради жизни на земле»), почему смерть тоже везде торжествует и празднует победу?! Причем часто еще более страшную, чем в бою. Пока Андрей и ему подобные воевали, отстаивая, каким говорили, честь и достоинство великой державы, она при полном попустительстве этой державы проникла к ним в тыл и полностью овладела необъятным пространством от моря и до моря. Стоит только выглянуть в окно, чтоб увидеть: вот она – рядом. Ведь нельзя же назвать жизнью жалкое существование заживо гниющих бомжей, которые с утра до ночи снуют возле мусорных баков, кормятся объедками, отлавливают для еды бродячих котов и собак; или существование бездомных детей, тысячами прозябающих и тысячами умирающих в подвалах и полузвериных норах вдоль теплотрасс; или обездоленных стариков и старух, в одночасье превратившихся в нищих и теперь вынужденных наподобие Васи Горбуна стоять с протянутой рукой на паперти и у подъездов богатых офисов; или молодых женщин, добровольно идущих ради куска хлеба на поругание и в рабство; и еще сотни и сотни подобных «или».
И подполковник понял, что это не пустые слова, что этот разъяренный, не помнящий себя во гневе старший лейтенант, этот Цезарь, при случае действительно, не задумываясь, убьет его: здесь ли, в командирской комнате, свинцовой тяжести и силы кулаком, в горах ли и «зеленках» во время боя выстрелом в грудь или затылок, или прирежет где-нибудь в потемках солдатским ножом. Три года на войне он только тем и занимался, что убивал, и ни перед чем не остановится.
В обшем-то, командир полка был недалек от истины. Случись Андрею еще раз увидеть его изуверства, он и вправду ни перед чем бы не остановился – такое тогда было у него на душе отчаяние.
Конечно, подполковнику при его почти неограниченной, диктаторской власти ничего не стоило в свою очередь рассчитаться с Андреем. Он просто-напросто мог отправить его на такое задание, на такую операцию, из которых не возвращаются (а что при этом погибнет еще десяток-другой солдат – не беда, главное, были бы трупы, чтоб отчитаться за погибших). Мог и предать суду за побои старшего по званию офицера.
Но командир полка благоразумно не стал делать ни того, ни другого. Во-первых, он, судя по всему, до конца не был уверен, что Андрей не вернется с задания (а вдруг да вернется, а вдруг да приведет целым и невредимым свой взвод – что тогда? Тогда уж чудом уцелевший старший лейтенант точно выполнит свою угрозу – убьет!). А во-вторых, оказывается, подполковник знал уже о заготовленном приказе о его переводе на полковничью должность в штаб армии («мохнатая» рука в Москве действовала, и «песчаный» поход не имел для «великого полководца» никаких печальных последствий), и не в интересах подполковника было предавать огласке столкновение с Андреем, которое могло отрицательно сказаться при подписании этого приказа. К тому же где-то обретался третий участник столкновения, дневальный-уборщик, избитый командиром. И хотя он при самой стычке офицеров не присутствовал, но (если парень честный и нетрусливый) мог снять побои и при разбирательстве встать на сторону Андрея. Впрочем, жить ему оставалось недолго. Всего через три недели после всего случившегося он как-то тихо и незаметно погибнет во время очередной (для него всего второй по счету) операции.
Мстить Андрею подполковник стал совсем по-иному, затаенно, невидимо, исподтишка, как всегда это и делают люди не больно храброго десятка. Какую должность он занял в штабе армии, Андрей точно не знал, но зато точно знал, что задержка (почти двухгодичная) с присвоением ему очередного звания капитана не обошлась без вмешательства нового штабиста. Отказано Андрею было и в направлении на учебу в академию, не говоря уже о наградах – ордене Боевого Красного Знамени, к которому он был представлен еще при Рохлине. Иными словами, военная карьера Андрея была сломана. И хотя он особого значения этому не придавал, не чувствовал себя даже уязвленным, но временами все же жалел, что командует всего лишь взводом (чуть позже, уже при выводе войск из Афганистана – ротой), а не более крупными воинскими подразделениями, где его опыт и знания могли бы пригодиться в большей мере. И дело тут не столько в громких возможных победах, сколько в том, что эти победы обошлись бы меньшей солдатской кровью и потерями.
Исправить судьбу Андрея попытался все тот же неуемный Рохлин. Они однажды встретились с ним на первой чеченской войне в районе Грозного. Андрей только что вышел из боя и вел потрепанную свою роту на недолгий отдых. И вдруг возле одного из блокпостов его с противоположной стороны дороги, где в окружении бэтээров стояло несколько явно штабных машин, кто-то окликнул:
– Цезарь!
На чеченской войне Андрея никто так уже не звал, и он сразу догадался, что это кто-то из «афганцев», из бывшего его полка, а возможно, даже из бывшей их роты, командир соседнего взвода, теперь дослужившийся до высокой штабной должности. Андрей торопливо оглянулся и вдруг увидел Рохлина, который, оставив на минуту окружавших его офицеров, сам шел через дорогу к Андрею.
Нарушая всю воинскую субординацию, они обнялись, как два старых фронтовых товарища. Когда же разъединились, Рохлин с удивлением глянул на погоны Андрея и спросил:
– Почему всего капитан?
– Но вы тоже всего лишь генерал-майор, – не вдаваясь ни в какие подробности, ответил Андрей.
Хорошо зная Рохлина, он мог себе позволить подобный ответ. Тем более сейчас, на новой, опять не больно удачной войне, куда их второй раз занесла судьба. И тем более, что из всех воюющих на ней офицеров и солдат теперь, может быть, один лишь Рохлин знал прежнюю, честно заслуженную Андреем в боях кличку – Цезарь.
– Твоя правда, – усмехнулся Рохлин. Но спустя минуту спросил уже вполне серьезно: – У кого воюешь?
Андрей назвал фамилию командира дивизии.
– Ко мне хочешь? – честно и открыто посмотрел ему в глаза Рохлин.
– Хочу, – так же честно ответил Андрей.
– Тогда пиши рапорт. Попробую забрать.
– Пока не могу, – сдержал его порыв Андрей.
– Почему? – удивился Рохлин.
– Рота, – кивнул в сторону застывшей колонны Андрей. – Поставят какого-нибудь дурака – и взвода не останется.
Рохлин тоже глянул вдоль покрытой пылью и весенней грязью колонны, крепко пожал Андрею руку и не стал неволить:
– Ладно, отвоюемся – найду!
– Если отвоюемся, – устало ответил Андрей и, наскоро попрощавшись с Рохлиным, побежал к головной машине колонны, откуда его уже звали.
Больше они не виделись. Отказавшись от «Звезды» Героя, Рохлин ушел раньше положенного срока в отставку, занялся политикой, по армейской своей наивности полагая, что он сможет что-то в ней сделать, переломить ход истории, как не раз, случалось, переламывал на войне ход, казалось бы, заведомо неудачной операции. Увы, ничего у него из этого не получилось. Система оказалась много сильнее боевого генерала, она легко и безжалостно выдавила его из себя. Рохлин заранее был обречен на гибель (по крайней мере, Андрей в этом ни капли не сомневался, как только увидел его в гражданском костюме среди депутатов Госдумы) – и погиб. А как и от чьей руки – это, в общем-то, и не так уж и важно. К смерти его приговорила сама история, как приговорила, наверное, и Андрея к бегству.
А вот у бывшего, побитого Андреем подполковника все сложилось куда как удачно и завидно. На чеченской войне он появился уже генерал-лейтенантом, но не боевым командиром корпуса, как тот же Рохлин, или командующим всей группировкой, а грозным проверяющим из Генштаба. «Золотой Звезды» у него вроде бы не было. Впрочем, возможно, и была, но генерал-лейтенант благоразумно не надел ее, собираясь в командировку, оставил дома в тисненой сафьяновой коробочке, чтобы здесь ее случайно не увидели бывшие его афганские подчиненные, свидетели «песчаного» и многих других великих его подвигов, такие, как Андрей или подобные ему, чудом уцелевшие во время тех походов и подвигов. От них всего можно ожидать. При случае не посмотрят, что он генерал-лейтенант, проверяющий из Генштаба, а они всего лишь капитаны или майоры – отчета за «Звезду» потребуют.
… В воспаленной голове Андрея промелькнули было еще многие видения, сны и явь чеченских завоеваний, и он не мог устоять перед ними, потянулся следом, стал перебирать в памяти события, лица (живые и мертвые) новых своих друзей на новой, еще более проклятой, чем афганская, войне. И, кажется, совершенно зашел бы в тупик, запутался бы, не в силах понять и разобраться, что на той войне было правдой и действительным подвигом, а что опять неправдой, ложью и предательством. И вдруг Андрею почудилось, что кто-то пристально и внимательно смотрит на него, таясь в дверном арочном проеме зала ожидания. Он открыл глаза и осторожно из-под берета глянул туда, почему-то ожидая увидеть там женщину. Но никого не было, не обнаружилось нигде поблизости, хотя тень какой-то фигуры еще несколько мгновений стояла перед глазами Андрея, а вот была она женской или мужской, он теперь уже точно сказать не решался.
Вполне, конечно, могло случиться, что чье-либо внимание он и привлек. Обходя свои владения, могла пристально, с повышенным вниманием посмотреть на таящегося в углу незнакомого, подозрительного человека дежурная по вокзалу (в годы Андреевой юности всем интернатовским хорошо известная тетя Тоня), или задержался в дверном проеме по той же надзирательной причине дежурный милиционер (дядя Гриша), или решил присмотреть себе местечко на ночлег Вася Горбун. Отстояв целый день с протянутой рукой в продуктовом магазине, он к вечеру частенько перебирался на вокзал, где, считай, круглосуточно, с перерывом всего на три-четыре часа работал буфет и можно было попытать нищенского счастья возле его двери. Народ на вокзале обретался всегда денежный, богатый, и Васю вполне даже могли одарить рублем-другим или чем-нибудь съестным.
Здесь же, на вокзале, он и оставался ночевать. И скорее всего, в уголке, занятом сейчас Андреем, так что тому пора было подниматься, уступать незаконно занятое Васино место.
Андрей и поднялся. На улице уже основательно залегла, укрепилась ночь. Привокзальные фонари с трудом рассекали густую мартовскую темень, для многих городских жителей, возможно, нешуточно опасную, полную тревог и страхов, а для Андрея, наоборот, спасительную.
Хорошо приторочив за спиной рюкзак, по привычке проверив, не звенит ли в нем что, привлекая постороннее внимание, Андрей вышел из вокзала, никем больше вроде бы не замеченный, не узнанный: ни дежурной по вокзалу, ни милиционером, ни даже Васей Горбуном, который возле буфета все же появился. Все складывалось как нельзя лучше: ночь, непроглядная темнота, безлюдье – самое время для беглеца, но Андрею в последнее мгновение перед выходом из вокзала вдруг нестерпимо захотелось, чтоб кто-нибудь да заметил его и почти узнал – и лучше всего, если бы это была женщина. Он даже попридержал шаг, но потом лишь улыбнулся призрачной своей и совершенно ненужной ему надежде и безоглядно растаял в темноте, сам превращаясь в призрак и тень.
Подниматься на высокий хорошо освещенный переходной мост теперь Андрей не стал, а обошел его далеко в стороне и, перебравшись через путаницу железнодорожных линий, сразу встал на велосипедную тропинку, которая, сколько он помнит, всегда бежала вначале вдоль полотна и насыпи, а потом, круто свернув направо, вдоль песчаной наторенной дороги. И так до самых Кувшинок.
Тысячи раз ездил Андрей по этой тропинке в дни своего детства и юности на верном, испытанном на песчаных дорогах и лесных просеках велосипеде, знал здесь каждый бугорок, каждый выступающий из-под земли корень, каждый пенек и куст на обочине. Завяжи ему глаза, и он нисколько бы не ошибся, точно бы приехал в Кувшинки к родительскому своему дому возле речки и церкви.
Андрей и сейчас шел почти с закрытыми глазами, наугад, легко узнавая ступней все изгибы и неровности тропинки, которые, оказывается, до сих пор им не забыты. Город, залитый неяркими ночными огнями, с каждым шагом оставался все дальше и дальше позади. Андрей оглянулся на него несколько раз, но уже не испытал того прощального, тоскливого чувства, которое неожиданно навалилось на него при выходе из вокзала. Андрею ничуть не было жаль расставаться с городом, с людьми. Его не манили ни эти неяркие огни в домах, ни сами дома с их обманчивым уютом и теплом, где сплошь и рядом мелочные распри, ссоры, взаимные обиды, предательства, а то, может, что и похуже. Наоборот, он был рад, что расстается со всем этим навсегда. С него хватит и распрей, и предательства, и героических смертей якобы за Родину и Отечество, а на самом деле за чьи-то несметные богатства, за чью-то сытую, праздную жизнь. Он уходит! И коль вы считаете эту свою жизнь вершиной счастья, то и будьте ею счастливы, как бывают счастливы бездушные твари, наконец вдоволь наевшись и напившись. А он будет счастлив своею жизнью (вернее, ее остатками), вами презираемой и проклятой.
Город, наверное, еще с полкилометра тянулся вслед за Андреем, преследовал дальними огнями, жилыми запахами и звуками, словно не хотел отпускать от себя такого безотказного, не до конца еще выжатого и раздавленного войной работника, такую жертву, но потом все-таки отстал, затерялся за первыми лесными соснами и елями. И сразу над Андреем вспыхнуло, загорелось высокое мартовское небо с тысячами звезд и созвездий, показавшихся ему здесь, на родине, какими-то совсем иными, чем в бесконечных его странствиях и военных блужданиях по чужим, ненужным ему странам. Казалось, они затем только и повисли в ночном небе, чтоб освещать Андрею дорогу, чтоб охранять его от любой беды и стихии, от недоброго человека или от недоброго зверя в прежних заповедных, а теперь безжизненных, мертвых лесах и рощах. И пусть Андрей, прошедший через столько земных испытаний и смертей, никого уже не боялся: ни человека, ни зверя, ни самых страшных стихий, но все равно ему было отрадно ощущать над собой звездную эту охрану. Хоть один раз в жизни кто-то охранял и берег его, а не он нес вечную и часто, увы, неблагодарную охранную службу.
Идти было легко и пока необременительно. Рюкзака Андрей за плечами почти не чувствовал. Да и что значил этот набитый призрачными одежками и несколькими банками тушенки рюкзак по сравнению с прежними его афганскими и чеченскими вещмешками, навьюченными под самую завязку боеприпасами и прочими необходимыми в походе и бою вещами? Хотя и то надо сказать, что прежней силы и выносливости у Андрея уже осталось на самом донышке, и через пять-шесть километров рюкзак, поди, покажется ему неподъемным. Так что надо беречь силы, особо не хорохориться, а то как бы не пришлось расставаться по дороге с половиной груза, зарывать где-нибудь в землю, прятать под валежником и лапником, чтоб после прийти за ним налегке.
Благоразумно усмирив свою преждевременную радость, Андрей попридержал шаг, пошел не так уже напористо и беспечно, а с привычной воинской оглядкой и осторожностью, наперед загадывая, что через каждый час пути ему надо будет делать привал, остановку, иначе действительно рюкзак придется половинить. А не хотелось бы.
Осторожность эта оказалась не напрасной. Тропинка, повернув направо от железнодорожной насыпи и едва-едва углубившись в темный боровой лес, вдруг увильнула куда-то и как провалилась из-под ног Андрея. От неожиданности он даже остановился, ощупал ботинком насквозь промерзшую к ночи весеннюю лужицу, но никакой тверди под ней не обнаружил: подо льдом плотным первозданным пластом лежала хвойная иголка, как она могла лежать лишь далеко обочь дороги в самой глухой непроходимой чащобе. Андрей на минуту растерялся, заоглядывался по сторонам – не заблудился ли он в самом начале пути, не ушел ли куда в сторону. Но нет – приметы были вроде бы самые верные: вон там справа, в двух шагах от него, стоит немного неуклюжая, расходящаяся от корней двумя высокими стволами-братьями сосна, а слева, свисая ветвями на машинную колею, растет лесная рябина, на которой и сейчас еще можно увидеть потемневшие за зиму и не склеванные птицами гроздья. И вдруг Андрей догадался, в чем тут дело. Тропинка эта теперь тоже мертвая, заброшенная, никто по ней не ездит и не ходит, потому что ведет она не к жилью, не к людям, а в запретную смертоносную зону. Леса поглотили ее, засыпали хвоей, сказочный клубочек, ниточка оборвалась и, похоже, уже навечно. Волей-неволей Андрею пришлось свернуть с тропинки на машинную и тележную дорогу, иначе он и впрямь заплутает и уйдет Бог знает куда.
Но и на машинной дороге, на шляху ему тоже особой удачи не было. До блокпоста с остатками порушенного шлагбаума и обрывками колючей проволоки Андрей дошел вроде бы вполне благополучно, лишь в двух местах наткнувшись в потемках на выросшие прямо в песчаной, прежде глубокой колее десятилетнего возраста сосны и ели. А дальше за шлагбаумом и постовой тоже порушенной будкой молодые эти сосенки и ели встали перед беглецом уже настоящей стеной. Дорога между ними едва-едва угадывалась, и Андрею приходилось выверять каждый шаг, чтоб и тут не сбиться с пути, не заплутать. Впору было пользоваться компасом и картой. Знать бы, предвидеть подобную неожиданность, Андрей, может, и действительно запасся бы ими. Но ему ведь и в голову не пришло, что всего за десять-двенадцать лет дорога в Кувшинки к его родительскому дому так непроходимо зарастет лесом и кустарником. На несколько мгновений Андрей даже испугался: а вдруг он вообще идет в никуда, и за этим лесом на сотни, тысячи километров нет никакого жилья, нет Кувшинок с их крытыми шифером и по старинке тесом домами-хатами, с их неширокими улочками и переулками, с частыми колодцами вдоль заборов, с церковью и школой на берегу речки – нет ничего, всюду лишь глухой, непроходимый лес, в котором человека ждет неминуемая страшная смерть.
Страхи эти, может быть, и вовсе овладели бы Андреем, заставив его малодушно повернуть назад к спасительным городским огням, но он вовремя опять взглянул на небо, обнаружил там вначале Большую, а потом и Малую Медведицу, с конечной ее Полярной звездой, которая, сколько помнит Андрей, всегда висела в ночи точно над деревенской их церковью, и стал метить теперь на нее, твердо и непоколебимо уверенный, что раз горит на небе Полярная звезда, то, значит, где-то внизу под ней есть и церковь Архангела Михаила, и школа, и речка, и родные Кувшинки.
Утвердившись в этой вере, Андрей легко приспособился ко всем превратностям дороги, безошибочно узнавая колею, шлях хотя бы по той простой примете, что по обе стороны от него в боровом лесу еще кое-где белели последние островки снега, а здесь, в неокрепшем, жиденьком молодняке снег уже весь истаял, и было черным-черно.
Андрей поправил лямки рюкзака, осторожно закурил и, тая огонек сигареты в рукаве бушлата, стал по-медвежьи проламываться сквозь заросли сосняка и ельника, обретая от этой ночной борьбы немалую уверенность в себе, отгоняя за каждым рывком все дальше и дальше в глубь леса глупые свои страхи и сомнения. Молодые сосенки и ели, словно чувствуя силу Андрея, расступались перед ним, давали дорогу, лишь изредка, да и то робко и не больно, задевая его за плечи.
Занятый поиском дороги и сражением с самозваным нестойким еще подлеском, Андрей понапрасну не терзал себя никакими посторонними мыслями и очень радовался, что все его прошлое, устав поспевать за ним, осталось теперь пусть и за порушенным, но все-таки блокпостом. Сюда, в зону, ему дороги нет.
Но так было лишь до первого привала. Когда же Андрей, сняв рюкзак, присел на сломанной ветром и бурей сосне, прошлое неотвратимо догнало его. Правда, уже не фронтовое, не военное, а гражданское, те два каких-то сереньких, тусклых года, которые он прожил в заброшенной «хрущевке» настоящим отшельником.
Переселившись туда, Андрей поначалу обрадовался своей свободе и независимости. Никто ему был больше не указ: ни отцы-командиры, ни Лена с Наташей, ни мнимые друзья-товарищи, от которых в любой момент так и жди предательства, удара в спину. Отвечал Андрей теперь тоже только за одного себя, не видя, не ощущая за спиной подчиненно-подопечных.
Просыпался Андрей в половине седьмого, делал, опять-таки больше по привычке, чем по необходимости, вялую, необременительную зарядку, выпивал чашку чая или кофе с бутербродом и шел на работу, которая находилась всего в двух кварталах от нового его жилья. Многие сослуживцы Андрею завидовали: не надо ездить в троллейбусах и трамваях, тратиться на дорогостоящие маршрутки, мерзнуть на остановках, бесцельно теряя время, ругаться с вечно раздраженными пассажирами и кондукторами. Андрей зависть сослуживцев понимал и, в общем-то, готов был поменяться с любым из них, живущих в более отдаленных районах. На свежем воздухе, на природе Андрей теперь за целые сутки всего и пребывал что во время этих двадцатиминутных путешествий-прогулок на работу и с работы. Врачи же ему настоятельно советовали для пользы и укрепления здоровья находиться на свежем воздухе как можно дольше. Так что удлинить путешествия Андрею, наверное, стоило бы. Ведь больше он никуда не ходил: ни в кино, ни в театры, ни на охоту-рыбалку, ни в гости к друзьям и знакомым (хотя многие Андрея и приглашали). Проведя смену в несмолкаемом шуме и грохоте молотков, он, словно рак-отшельник, запирался в своей клетушке и безвылазно сидел там, никого не впуская к себе, не испытывая никакой потребности в общении. Сослуживцы, и особенно из пьющих и выпивающих, нередко обижались на Андрея за это, намекая в дни получки, что неплохо бы собраться в холостяцкой его келье за рюмкой хорошего вина или водки, вдалеке от придирчивых, вечно обозленных жен. Но Андрей на это не шел, сторонился выпивок, шумных, драчливых мужиков, от которых после не отобьешься, будут с утра до ночи стучаться к нему в квартиру с бутылками в карманах, беспокоить соседей, жильцов да и его самого поднимать, словно по тревоге, требуя соучастия в загулах. А Андрею, кроме покоя, ничего больше не было нужно. Сослуживцы, видя такое его отчуждение, постепенно отстали и даже начали сторониться, а может, в чем и подозревать: как же, бывший офицер, «афганец» и «чеченец», герой малых войн, им, опустившимся с прежних своих высот кандидатов наук, врачей, партработников и преподавателей, не чета, не ровня. Андрей на все эти подозрения нисколько не обижался. Наоборот, они его устраивали: сослуживцы жили своей жизнью, общественно-газетной, суетной, а он своей – одиночной и молчаливой.
Лену и Наташу за два года Андрей видел только один раз. В выходной, субботний день он пробирался в аптеку за лекарствами (раны к тому времени Андрея вроде бы уже не беспокоили, а вот контуженая голова нет-нет да и шла кругом, туманом, и волей-неволей приходилось глотать всякие таблетки) и вдруг увидел прежнее свое семейство на Пушкинской центральной улице. В сопровождении нового мужа и отца, дородного богато одетого мужчины, Лена с Наташей как раз выходили из иномарки, «форда», чтоб в следующую минуту подняться по высоким ступенькам только что открывшегося модного магазина «Аристократ». Судя по их машине, по нарядам и даже по походке, все трое действительно чувствовали, осознавали себя аристократами и вполне законно гордились этим вновь приобретенным званием. Женщины с двух сторон преданно и чуточку вызывающе, в надежде, что многие их видят и, конечно же, завидуют, льнули к главе семейства (до Андрея дошли слухи, что мужик этот – зам генерального директора какой-то нефтяной или газовой компании, обосновавшейся в городе), и особенно нежно клонилась к нему, жалась Наташа. К своему удивлению, Андрей при виде всего этого зрелища не испытал никакой ревности или хотя бы обиды. Наоборот, он вполне искренне порадовался, что у Лены и Наташи все складывается так хорошо и надежно. После стольких лет нищеты, вечного страха за непутевого воюющего мужа, а значит, и за себя, за свое возможное сиротство, они заслужили (и достойны) этого женского счастья: дорогих и часто меняющихся нарядов, иностранной машины, сытной еды и, главное, уверенности в том, что завтрашний день будет таким же счастливым, как и нынешний. На душе у Андрея, пожалуй, остался лишь небольшой осадок (что-то больно и обжигающе, словно касательное ранение, задело его) при взгляде на Наташу. В подростковой, взрослеющей своей жизни она к Андрею так никогда не клонилась и не жалась, как к новому, приемному отцу, отчиму. Но вины ее в этом, конечно, никакой не было. Вина осталась (и останется навсегда) за Андреем, хорошим солдатом, но плохим отцом.
Встреча с Леной и Наташей вроде бы никак не повлияла на Андрея – увидел и забыл. Но на самом деле повлияла, да еще как. Андрей вдруг словно проснулся от долгой изнурительной спячки, огляделся по сторонам и ужаснулся от увиденного. До этого гражданская жизнь казалась ему вполне благополучной или, по крайней мере, сносной. В домах относительно тепло и относительно сытно, бомбы и снаряды на голову не падают – чего еще надо. Но это было не так и даже совсем не так. Война шла и здесь, на гражданке, и, может быть, еще более ожесточенная, чем в Афганистане или в Чечне. Война за каждую улицу, за каждый дом, за каждый подъезд и квартиру. Тут тоже были и свои артналеты, и бомбежки, и свои зачистки, и свои бесчисленные, миллионные жертвы.
Но на реальной войне смерть оправдана и даже необходима: без нее не бывает ни побед, ни поражений. Война – это, в общем-то, жизнь смерти во всей ее будничной простоте. Она рождается при каждом выстреле, при каждом полете пули и снаряда, тайно присутствует между солдат и офицеров, сидит с ними у костра, бредет рядом по горным тропам и пескам, наугад выбирая свою жертву, она ненасытна и, самое страшное, – вечна. Это жизнь всегда случайная и конечная, а смерть, увы, бессмертна. Там, где у жизни конец, – у смерти лишь торжествующее начало. Кто выбрал себе профессию военного, тот должен это хорошо знать и не пугаться на войне смерти, какой бы тяжелой и страшной она ни была.
Но то на войне! А здесь, в мирной жизни, ради которой война и ведется («бой идет не ради славы, ради жизни на земле»), почему смерть тоже везде торжествует и празднует победу?! Причем часто еще более страшную, чем в бою. Пока Андрей и ему подобные воевали, отстаивая, каким говорили, честь и достоинство великой державы, она при полном попустительстве этой державы проникла к ним в тыл и полностью овладела необъятным пространством от моря и до моря. Стоит только выглянуть в окно, чтоб увидеть: вот она – рядом. Ведь нельзя же назвать жизнью жалкое существование заживо гниющих бомжей, которые с утра до ночи снуют возле мусорных баков, кормятся объедками, отлавливают для еды бродячих котов и собак; или существование бездомных детей, тысячами прозябающих и тысячами умирающих в подвалах и полузвериных норах вдоль теплотрасс; или обездоленных стариков и старух, в одночасье превратившихся в нищих и теперь вынужденных наподобие Васи Горбуна стоять с протянутой рукой на паперти и у подъездов богатых офисов; или молодых женщин, добровольно идущих ради куска хлеба на поругание и в рабство; и еще сотни и сотни подобных «или».