— Полагаю, вы заблуждаетесь, — ровным голосом ответила она.
   Мужчины засмеялись, толкая друг друга локтями. Не смеялся только Маркус. Он окинул взглядом Авалон, и его серые глаза заледенели.
   — Вряд ли, — сказал он. — Авалон де Фаруш носит на себе отметину проклятия Кинкардинов. — Маркус коротким жестом указал на ее лицо и волосы. — Нет, ты бесспорно леди Авалон, а я — твой супруг.
   — Я знаю, кто я такая, сударь, и кто вы такой.
   — Заблуждаетесь вы в другом. Я — невеста Христова.
   Люди в тартанах разом притихли. После долгого молчания Маркус вдруг расхохотался.
   Авалон пробрала дрожь от этого низкого леденящего смеха.
   — О, я так не думаю, — наконец сказал он, усмехнувшись.
   Авалон стиснула кулаки, вонзив ногти в мякоть ладоней. Светлело, и теперь она могла впервые рассмотреть как следует лицо сына Хэнока.
   Боже милостивый, как же он был не похож на отца! Хэнок был кряжистый, крупный, как медведь, Маркус — мускулистый, но гибкий и стройный. Адонис и Минотавр.
   При свете дня глаза Маркуса, окаймленные черными ресницами, стали совсем светлыми и отливали холодной голубизной. У него были полные чувственные губы, прямой нос, чеканный твердый подбородок. Неудивительно, что Авалон при первой встрече не узнала его! За все годы, проведенные в Шотландии, никто не удосужился сказать ей, что она обручена с полубогом.
   Маркус так же пристально разглядывал ее. Губы его все еще хранили тень недавней усмешки. В нем не было ни грана тепла и участия — одна лишь холодная, жесткая воля. «Быть может, — грустно подумала Авалон, — сын Хэнока не так уж и не похож на своего отца».
   — Это правда, — твердо сказала она вслух, с отчаяньем утопающего хватаясь за соломинку. — Я монашка. Я принесла свои обеты в Гаттинге.
   — В самом деле? — спросил он с самым безразличным видом.
   И потому Авалон оказалась застигнута врасплох, когда Маркус вдруг притянул ее к себе и, запустив одну руку в ее спутанные волосы, впился поцелуем в губы.
   Авалон не успела ни вскрикнуть, ни отшатнуться — так стремительно Маркус завладел ее губами. Он целовал ее властно и жадно, не давая перевести дыхание, и струйка крови из его разбитых губ придавала поцелую соленый вкус.
   Жаркая темная истома накрыла Авалон с головой, страшила ее и манила, растекалась по жилам хмельным теплом. Словно сквозь сон ощутила она, что Маркус уже не так грубо сжимает ее в объятьях, что его твердые властные губы уже не сминают, а ласкают нежную плоть ее припухшего рта. Авалон казалось, что сердце ее сейчас разорвется от переполнявшей его сладкой боли. Мир вокруг исчез; все страхи, опасности, слезы растворились бесследно в этом пьянящем безумии.
   Маркус чуть отстранился, бережно провел ладонью по щеке Авалон и снова, уже без прежнего неистовства, коснулся поцелуем ее губ.
   — Монашки так не целуются, — сказал он.
   Авалон отпрянула и мгновенно прижала к шее Маркуса острие украденного кинжала.
   — Возьми мои земли, — хрипло проговорила она, переводя дыхание. Ничего, зато ее рука все так же тверда и уверенна! Ее запястье было вымазано засохшей кровью, и это зрелище окончательно избавило Авалон от сладкого дурмана, порожденного поцелуем.
   Маркус не шевельнулся. Было очень тихо. Авалон, однако, не решалась даже на миг отвести от него взгляд, чтобы посмотреть, что делают его воины. Он держался слишком прямо и вызывающе.
   — Будь благоразумен, милорд, — сказала Авалон. — Я предлагаю тебе все, чего ты желаешь. Я по собственной воле отдам тебе все свои земли, все свое состояние. Все это — твое, только отпусти меня.
   Голубые глаза Маркуса совсем заледенели.
   — Стало быть, все, чего я желаю?
   — Ну же, ну! — нетерпеливо проговорила Авалон. — Соглашайся! Ты получишь все богатства рода де Фаруш и при этом не будешь связан узами брака.
   — Неужели это тебя не прельщает?
   Она вдруг поняла, что Маркус ее не боится. Нисколечко. Скорее уж он испытывает легкое раздражение — словно вынужден в разгар пути унимать строптивую лошадь.
   — А как же легенда, предсказание, которое должно исполниться? — спросил он.
   — Предсказание! — презрительно фыркнула Авалон. — Да неужели ты веришь в подобный вздор?
   — Не имеет значения, верю я или нет. Другие верят.
   — Нет! Никто не верит! — выкрикнула она.
   — Да, — уверенно произнес Маркус, и снова на его губах заиграла уже знакомая усмешка. — На тебе, Авалон, печать проклятия Кинкардинов. Предание говорит о тебе. Мои люди не успокоятся, пока не вернут тебя.
   — Дурацкое суеверие! — крикнула Авалон, выйдя из себя. — Как ты можешь верить старым сказкам? Нет никакого проклятия! Нет!
   И тут Маркус стремительным движением вышиб кинжал из ее руки.
   — Это же просто сказка, — растерянно сказала Авалон, пытаясь убедить окружавших ее мужчин… а заодно и себя саму.
   Маркус взял ее за руку и повернулся к своим людям:
   — Поехали.
   Сто лет тому назад…
   Так всегда начиналась легенда, и Маркус удивлялся, почему всякий раз говорилось именно «сто лет», если сам он слышал эту историю чуть ли не с рождения, то есть лет тридцать.
   Сто лет тому назад жил один лэрд со своей леди, и была она прекраснейшей изо всех прекрасных женщин, которые когда-либо ступали по земле. Волосы ее были точно лунный свет, глаза — цвета вереска, брови — черные, как смоль.
   Леди Авалон теперь смирно сидела в седле впереди него, и только руки у нее снова были связаны лоскутом, отрезанным от одеяла. Маркус не мог сказать, вправду ли ее глаза цвета вереска, потому что Авалон ни разу не посмотрела на него — взгляд ее был устремлен вперед, словно искал нечто ему недоступное.
   Лэрд всем сердцем любил свою прекрасную леди, а она любила его, и они правили своим кланом честно и справедливо. То были щедрые дни, когда лето длилось долго, а зимы выпадали мягкие, когда горы по ночам еще напевали свои песни, а олени жирели и множились бессчетно. Всякий день тогда был словно алмаз в деснице господней, и клан Кинкардинов процветал.
   И вот в блаженный сей мир явился злобный черный эльф, который долго исподтишка следил за прекрасной леди — так долго, что еще больше почернел от зависти. Жаждал он завладеть ею, властвовать над ее лунным светом, вереском и смолью. Он приступил к ней с чарами, золотом и щедрыми посулами.
   Леди, однако, не желала ему внимать, ибо сердцем была верна своему лэрду.
   Маркус вдруг обнаружил, что все его мысли занимает Авалон — тепло ее тела, невольно прижавшегося к нему, тонкий аромат волос, точеные линии непокорной шеи. От ее нежной кожи исходил слабый цветочный запах.
   На миг Маркус задумался: неужели она и впрямь влюбилась в своего придурковатого кузена? Слишком уж покорно приняла она весть о поспешном браке, хотя наверняка понимала, что этим навлечет на себя бесчестие и станет причиной войны.
   Впрочем, она ведь женщина. Маркус никогда не понимал женщин.
   Однажды наша леди пошла в вересковую долину, дабы собрать клочки шерсти, которую овцы оставляют на кустах ежевики. Она была такая милая, что колючие шипы склонялись перед ее руками, позволяя ей собирать шерсть, не уколовшись.
   В долине и отыскал ее черный эльф и решил, что довольно терпел ее отказы. И он взял ее силой, лишив чести, и разбил ее верное сердце, и леди умерла, оплакивая свою любовь.
   Лэрд нашел ее мертвой в траве и сразу понял, что случилось.
   Поймите же теперь, как он любил ее, как велика была его потеря, если в тот страшный миг отрекся он от своей веры и призвал дьявола, дабы тот отомстил убийце.
   День, по счастью, выдался пасмурный и хмурый, и отряд Маркуса, ехавший глухими лесными дорогами, укрывали от чужих глаз благодатные тени.
   Маркус заметил, что Авалон безуспешно борется со сном. Голова ее, кивая, опускалась все ниже и ниже, потом девушка упрямо вскидывала подбородок — и все начиналось сначала.
   Маркус вспомнил о предложении, которое сделала ему Авалон: пускай, мол, он возьмет все, чего желает, только отпустит ее. Щедрый подарок, но если бы Маркус ее отпустил, он бы никогда не получил того, чего желал превыше всего на свете. Он был не из тех, кто легко отказывается от своих желаний.
   Авалон уронила голову на грудь — сон наконец сморил ее. Маркус осторожно привлек девушку к себе, удобно устроив ее голову на своем плече. В сумеречном свете пасмурного дня казалось, что ее волосы источают серебристый свет.
   И вот дьявол, в клубах дыма и серы, явился в долину и принес черного эльфа, представив его, закованного в огненные цепи, пред лицо лэрда.
   — Чего ты желаешь от меня? — спросил дьявол.
   — Мести! — выкрикнул лэрд, держа на руках мертвую свою возлюбленную.
   И дьявол огненными руками взял черного эльфа, и мял его, и давил, возглашая заклятия, покуда в его руках не осталось лишь нечто обугленное. И тогда дьявол швырнул это нечто в склон горы, и обугленные останки эльфа растопились в камне и исчезли бесследно.
   — А теперь, — сказал дьявол, — плати.
   И лишь тогда понял лэрд, что натворил.
   Сейчас, когда Авалон спала, Маркусу было легко позабыть, как от его слов разгорается гнев в ее глазах. Легко было мечтать о том, что было бы, если бы они встретились совсем иначе. Авалон была бы верной и сильной, умной и доброй и, конечно же, как сейчас, — невероятно красивой. А он, Маркус, ни за что на свете не отправился бы в поход на край света — ни ради человека, ни ради бога.
   — Ныне в моей власти слишком много душ, — заявил хитроумный дьявол, — и ваши ничтожные души лишь переполнят мои чертоги. Нет, иное возьму я у вас. Я возьму ваших детей, и детей их детей, и все потомство вашего рода. Все они будут отторгнуты от вас, и лишитесь вы блаженного вашего житья, и земли ваши станут бесплодны, и скот падет.
   И возрыдал тогда лэрд, но что он мог поделать? Он призвал дьявола, и теперь его клан должен был расплатиться за это.
   Спящая Авалон казалась Маркусу легкой, как перышко. Чуть покачиваясь в седле, он думал о том, что мог бы без устали везти ее вот так весь день, да что там день — вечность, только бы вдыхать сладкий запах ее волос, мягко щекотавших его лицо.
   Лэрд рыдал и молил о милосердии, однако дьявол никогда не бывает милосерден. И лишь когда открылось в небе око, дьявол перестал хохотать, а из ока пролился солнечный луч и озарил одну лишь мертвую леди.
   Как видно, душа ее уже была тогда на небесах и молила господа нашего сжалиться над ее возлюбленным. Ибо то было господне Око, и сам он пожелал внять участи лэрда.
   Понял тогда дьявол, что сам господь слышит его, а стало быть, придется ему смягчить свое проклятие. Однако такое деяние было глубоко противно его мерзкому естеству, и тогда прошипел он коленопреклоненному лэрду:
   — Продлится же это проклятие полных сто лет, и тогда из потомков твоего рода явится дева, во всем подобная твоей леди, дочь твоего клана, дабы стать женой лэрда. И покуда она не вернется, ни тебе, ни твоим потомкам не знать покоя. — И, поскольку он был дьявол, то прежде, чем провалиться сквозь землю, добавил: — И будет дева мятежник душой, преуспевшая в воинском деле, и познает она ваши сердца и самые потаенные мысли. И возненавидит она само твое имя.
   К концу дня отряд остановился на отдых в самой чащобе, где деревья росли так густо, что едва нашлось место разбить лагерь. Впрочем, даже это было преимуществом: тесно смыкавшиеся стволы прикрывали лагерь от чужих глаз. Маркус расставил часовых. Леди Авалон поместил в самой середине лагеря, чтобы ее хорошо было видно отовсюду.
   Неподалеку протекал ледяной ручей. Маркус сам отвел туда Авалон, и, развязав ей руки, смотрел, как она утоляет жажду, а потом смывает с запястий засохшую кровь.
   Вид этих нежных израненных рук показался ему невыносим, но он постарался заглушить в себе голос сострадания. Не такие уж тяжкие мучения пришлось вынести этой надменной красавице. Веревки едва поцарапали ее холеную кожу. Ему, Маркусу, за эти двенадцать лет довелось испытать и кое-что похуже.
   Авалон перехватила его взгляд. Маркус, заглянув в ее колдовские лиловые глаза, едва не отвернулся… но все же устоял.
   Он не мог припомнить, чтобы у цветов вереска был такой лиловый оттенок. Нет, подобным цветом мог обладать лишь неземной, волшебный, блистающий пурпуром цветок.
   Той ночью на лестнице деревенского трактира Маркусу показалось, что у нее синие глаза. Виной тому, верно, был обманчивый тусклый свет. Теперь Маркус ясно видел, что оттенок ее глаз не имеет ничего общего с синевой.
   «Как же это было неожиданно», — думал Маркус, ведя Авалон обратно в лагерь. Неожиданно было для него, что той ночью на лестнице в его мыслях прозвучал далекий призрачный голос и велел ему во что бы то ни стало задержать эту девушку.
   Она была одета на крестьянский манер. Она говорила, как крестьянка. Маркусу, однако, было довольно лишь взглянуть на нее — нежная кожа, высокий чистый лоб и, конечно же, эти глаза — и он мгновенно понял, что дело нечисто.
   Под конец разговора девушка прямо и дерзко взглянула ему в лицо. Красота ее поразила Маркуса. Он отпустил ту, что назвали Розалиндой.
   Той ночью он увидел лишь девушку с густыми, черными, как ночь, ресницами, с глазами, которые заглянули в самую его душу, с губами, сладкими, точно спелые вишни.
   И почувствовал тогда лишь одно — желание.
   Вожделение пронзило его, как молния, накатило морской волной, опьянило сильнее, чем самые крепкие вина. Он хотел лишь одного — овладеть этой женщиной, наслаждаться ею, покуда наваждение не покинет его. Никогда прежде Маркус не испытывал ничего подобного — ни в Иерусалиме, ни в Каире, ни в Испании. Такое с ним случилось впервые.
   Он знал, что и Авалон ощутила тогда силу мгновенно связавшей их страсти. Но Маркус считал, что ищет совсем другую женщину — женщину, которая готова своим необдуманным браком погубить его клан. Слишком много людей полагались на него, чтобы он мог поддаться вожделению и чарам этой загадочной девушки.
   «Розалинда», — позвала ее сестра.
   Нет, у Маркуса не было ни малейшего повода выспрашивать жителей деревни о девушке по имени Розалинда. У него были свои планы и свои обязательства — и совсем не было времени на пустые расспросы.
   И все же он стал расспрашивать местных жителей.
   И, само собой, в деревне никто не знал такой девушки. Нашлась, правда, одна Розалинда, но много старше, мать пятерых детей и к тому же рыжая.
   Потому что эту девушку звали вовсе не Розалинда. Авалон — вот каково ее имя, и только ей суждено положить конец проклятию. Хвала богу, что он все же нашел ее!
   Маркус, прислонившись к дереву, откровенно разглядывал свою будущую жену. Подошел Бальтазар.
   Леди Авалон взяла предложенный кем-то плащ и, расстелив его на опавших листьях, свернулась клубком на этом скудном ложе. Казалось, что она вполне смирилась со своей участью. Глаза ее были закрыты, волосы, ниспадая волной, скрывали половину лица.
   — Дело сделано, — сказал Бальтаэар. В сумеречном свете яркие узоры татуировки на его смуглом лице казались почти живыми.
   Маркус ничего не ответил. Он прекрасно знал, что дело еще не сделано. Да и его друг имел в виду как раз обратное. Бальтазар частенько бросал такие вот короткие иронические реплики. Одна из множества его странных привычек, которые большинству шотландцев казались просто непостижимыми. Горцы приняли мавра, поскольку он приехал вместе с лэрдом, а лэрда надлежало слушаться, даже если он так долго скитался неведомо где. И все же Бальтазар с его татуировками, длинными одеждами и золотыми серьгами казался горцам совершенно невиданным существом, хотя, с точки зрения Маркуса, его друг выглядел так же обыденно, как песок в пустыне. Впрочем, это сравнение было бы невозможно разъяснить шотландцам.
   Маркус жил в обоих мирах — и в диких горах Шотландии, и в беспощадных пустынях Востока. Мог ли он соединить эти миры в глазах людей из своего клана, если и для себя был не в силах сделать это?
   Он существовал где-то посередине между этими совершенно разными мирами, тщетно пытаясь найти место для себя.
   — Она притихла, — сказал Бальтазар, кивком указав на женщину, которая прикорнула среди опавших листьев.
   Весьма недобрый знак, намекал он. Маркус не мог не согласиться.
   — Следующий привал будет завтра в полдень, — сказал Хью, правая рука Маркуса.
   Он протянул Маркусу и Бальтазару по ломтю хлеба, потом все трое мужчин обернулись и посмотрели на Авалон.
   — Она поела? — спросил Хью.
   — Да, — ответил Маркус. — Самую малость.
   — Заставь ее есть больше, — посоветовал Хью.
   — Угу. — Маркус сделал глубокий вдох, пытаясь унять раздражение.
   Заставить Авалон поесть хоть немного уже было нешуточным испытанием. Она отказалась от хлеба. Не пожелала притронуться к сыру. Даже и смотреть не стала на овсяную лепешку. Просто, поджав губы, повернулась к Маркусу спиной.
   Только Бальтазар сумел уговорить ее съесть хотя бы яблоко. При этом они сидели рядышком с таким видом, словно вокруг больше никого не было.
   Маркус наблюдал за этой сценой, старательно поправляя подпругу седла. После того, как Авалон отказалась от еды, ему пришлось уйти. Маркус не хотел уходить, но что делать — Авалон своим надменным молчанием, всем своим поведением изничтожала его репутацию лэрда и господина. Все горцы исподтишка следили за этой сценой; Маркус отлично понимал, что для большинства этих людей он почти что чужак и судить его они будут по его поступкам.
   Так что он должен был либо отойти, либо силой вынудить Авалон поесть, а применять силу Маркус не хотел. Так бы поступил его отец, но не он сам.
   Теперь он мрачно размышлял о том, что, на их счастье, предание гласило, будто воинственная дева должна ненавидеть своего будущего супруга. Враждебное поведение Авалон лишний раз убеждало сородичей Маркуса в том, что она и есть ниспосланная легендой спасительница.
   Однако даже воплощенной легенде негоже морить себя голодом. Маркуса злило, что Авалон так и не стала есть.
   И тут явился Бальтазар, грациозный и статный, в своих сине-шафранных одеждах похожий на яркую нездешнюю птицу. Он присел неподалеку от Авалон. Не слишком близко, но так, чтобы привлечь ее внимание.
   Маркус понятия не имел, какими словами его друг убеждал Авалон поесть, не знал даже, говорили ли они вообще. Он не слышал ни единого слова, и тем не менее через несколько минут Авалон взяла яблоко, которое протянул ей Бальтазар.
   Она передумала даже и насчет хлеба и покусывала его потихоньку, украдкой глядя на Бальтазара.
   — Она горда, — сказал ему Бальтазар, и Маркус подумал, что это еще мягко сказано. — Гордость не позволит ей принимать еду из твоих рук.
   Хью нахмурился:
   — Не принимать еду из рук лэрда? Ничего, она очень скоро к этому привыкнет.
   — Несомненно, — с серьезным видом согласился Бальтазар.
   И тогда Маркус понял, что ему еще предстоит выдержать не один бой. Это будет самая настоящая война.

4.

   Семнадцать лет своей жизни Маркус мечтал о родовом тартане. Черный, с тонкими золотыми, алыми и пурпурными полосками, тартан воплощал тогда для юноши весь смысл его существования.
   Потом Маркус с гордостью носил его всю дорогу до Иерусалима, под началом у сэра Трюгве, чинил бесчисленные прорехи, состирывал кровь — свою и чужую. Плотный шерстяной тартан продержался на удивление долго, и хотя в Святой Земле случались такие жаркие дни, что мясо, казалось, плавилось и сползало с костей, — Маркус не снимал тартана. То был символ его клана, символ родины, дома, надежды.
   Он заносил тартан до дыр. Плотная шерсть пропиталась грязью, кровью и пустынной пылью; и каждую ночь Маркус мечтал о том дне, когда сможет вернуться в Шотландию.
   До того, что случилось в Дамаске. До той ночи, когда тартан сорвали с него и сожгли, предав огню и его юношеские мечты.
   Когда все кончилось, Маркус надел доспехи и щит сэра Трюгве — и носил их с тех пор, не снимая. И все же каждую ночь сны о Шотландии возвращались, проникали сквозь трещины в стене, которую он выстроил вокруг своей души, заставляли мечтать о невозможном: о снеге, дыме, морозном воздухе, зелени горных долин. О невинности.
   Когда Маркус наконец вернулся домой, ему стоило нечеловеческих усилий снова надеть тартан. Один только Бальтазар, наверно, и понимал, как это было нелегко. Бальтазар был тогда в Дамаске и видел, как Маркус навсегда распростился с надеждой.
   Впрочем, он не до конца поддался соблазну душевного покоя, который сулил тартан. Все так же Маркус носил у пояса свой испанский меч, красноречивый знак его отличия от сородичей. Они восхищались этой привычкой, любовались смертоносной красотой чужеземного клинка, и это было прекрасно. Но даже если б все порицали Маркуса, он все равно не расстался бы с мечом. Меч нужен был ему, чтобы и в домашнем, безыскусном раю горной Шотландии всегда оставаться настороже, никогда не забывая об испытаниях, которые он прошел в заморских землях.
   Как бы то ни было, сейчас на Маркусе был новый, прочный тартан; и Маркус помимо воли восхищался этим рукотворным чудом, дивился тонким полоскам алого, золотого, пурпурного на черном фоне. Тартан связывал его с наследием предков, а потому был нужен Маркусу не меньше, чем испанский меч.
   И вот сегодня утром перед ним стояла леди Авалон, и солнце, на сей раз решившее выглянуть из-за туч, искрилось в ее ясных, почти белоснежных волосах, ласкало точеный овал ее лица.
   Она была прекрасна даже в своем безнадежно испорченном платье. Она была еще прекрасней, когда взяла принесенный Маркусом тартан и швырнула к его ногам.
   — Я поклялась, что никогда больше не надену это! — гневно объявила Авалон.
   Голос у нее был нежный, звенящий, словно колокольчик, но Маркуса это ничуть не обмануло. Авалон была таким же творением Хэнока, как и он сам.
   — Тем хуже для тебя, — отозвался Маркус, поднимая тартан, — потому что тебе придется нарушить клятву.
   Авалон не дрогнула, не отступила ни на шаг — так и стояла, воинственно сжав кулаки. К подолу ее платья пристали сухие листья, аметисты в вырезе корсажа сверкали в солнечном свете.
   — Только если ты меня заставишь, — тихо и угрожающе проговорила она.
   В сознании Маркуса возникла вдруг бесконечно соблазнительная картина: Авалон, совершенно нагая и восхитительно доступная, улыбаясь, манит его к себе… Боже милостивый, как он хотел этого, как мечтал снова сжать в своих объятьях ее теплую упругую плоть, вдохнуть пьянящий аромат ее волос, снова вкусить сладость ее вишневых губ! На сей раз это будет уже не урок, преподанный строптивице, но чистое, ничем не замутненное наслаждение…
   Маркус отшатнулся от искусительного видения, пораженный тем, как легко потерял власть над собой.
   Авалон вдруг замерла, широко раскрыла глаза, не сводя с него почти испуганного взгляда.
   «Она знает, — потрясение подумал Маркус. — Она знает, о чем я подумал… и я знаю, что думает она».
   Такого он никак не ожидал — в предании не было и малейшего намека на то, что они сумеют так легко проникать в мысли друг друга. И все же Маркус сразу понял, что это не игра воображения. Легенду о проклятии Кинкардинов он впитал вместе с материнским молоком, каждое слово ее с младенческих лет запечатлелось в его памяти. Мать, баюкая Маркуса перед сном, твердила ему вновь и вновь о предначертанной ему судьбе. Когда мать умерла — Маркусу тогда сравнялось десять лет, — ее миссию взяли на себя другие женщины клана. Они без устали рассказывали и пересказывали мальчику родовое предание, чтобы он, став мужчиной, ясно понимал, что ему суждено исполнить.
   Маркус верил легенде всем сердцем — а потому, вопреки здравому смыслу, не сомневался, что его нареченная сможет читать в сердцах и мыслях людей. Маркус знал, что такое возможно, потому что и сам обладал крохотной частицей этого благого дара. Именно — дара, и конечно — благого. Разве может это быть злом?
   Авалон выхватила у него из рук скомканный тартан и проворно шмыгнула за одеяло, которое Маркус сам растянул между двух кустов, дабы Авалон могла укрываться от нескромных мужских взглядов.
   И сейчас он видел, как на земле, сбрызнутой солнечными пятнами, движется ее точеная тень. Вот мелькнул совершенный профиль, поднялась рука, дразняще округлилось бедро… вся она — само совершенство.
   Когда Авалон наконец вышла из укрытия, на ней был тартан.
   Трижды хвала женщинам клана, которые не забыли прибавить к самому тартану черное платье и серебряную фибулу! Сам Маркус ни за что на свете не вспомнил бы о таких мелочах.
   Проходя мимо, Авалон искоса глянула на него. Что же было в этом взгляде… гнев? Безусловно. И нечто еще, едва различимое. Неприязнь? Может быть. Страх? Маркус от всего сердца надеялся, что нет. Бояться — это так не похоже на Авалон. Скорее уж в этом взгляде сквозила настороженность.
   Что ж, это неплохо. Маркус едва управляется с этой строптивицей; немного уважения с ее стороны было бы весьма кстати.
   Авалон принялась завтракать, и горцы молча смотрели на нее, отмечая, какими ровными, опрятными складками уложен ее тартан. Мужчины удовлетворенно переглядывались. Никто из них не знал, каким образом Маркус добился от нее послушания, не знал, что Авалон сдалась только для того, чтобы убежать от него подальше.
   Сидя на плоском камне, Авалон угрюмо жевала овсяную лепешку.
   Опять на ней эта отвратительная тряпка! Авалон и вправду поклялась, что больше никогда не наденет тартан. Ей было тогда четырнадцать. В ночь, когда отряд, везший ее назад в Англию, пересек границу Шотландии, Авалон сразу сняла тартан Кинкардинов. Тогда ей думалось, что насовсем. Она сожгла проклятый тартан в очаге трактира, где ее спутники остановились на ночь. Сидя у очага, Авалон долго смотрела, как пламя пожирает знакомый и ненавистный узор, и никто не сказал ей ни слова — ни королевский посланник, ни солдаты, ни хозяин трактира. Все они вместе с Авалон молча смотрели, как тартан Кинкардинов превращается в пепел.