Юрий Александрович Фанкин
Ястребиный князь (повесть)
1
Ястребиный князь появился над лесным озером в разгар водополья. Был он светел, как полевой лунь, и размахом огромных крыльев напоминал скопу – водяного орла, однако в отличие от скопы у него не было характерного хохолка на затылке, да и ноги у него были чисто ястребиные – прогонистые, в длинных перьях.
Князь величаво плавал на больших кругах, и его ярко-желтые, словно омытые весенней водой, глаза хорошо различали блескучие заводи с чахлой березой и жидким сосняком, кормные утиные места, поросшие провяленными на солнце тростником и осокой.
Вода, методично ударяясь о стволы прибрежных деревьев и сучья затонувших кустов, ворковала томно, по-тетеревиному, и этот тихий повторяющийся звук будоражил князя, заставлял еще внимательнее вглядываться в размытые берега.
В томлении и радостных муках рождалась весенняя земля, и ее рождение было так похоже на появление гигантского птенца, только что отринувшего оковы снежной скорлупы. Долгожданный птенец уже народился, уже обозначилось его темное, с лиловатыми пестринками тело, но материнская скорлупа еще продолжала липнуть к младенцу. Иссиня-белые осколки прятались в буераках и ямах, в тени разлапистых хвойных деревьев, но дни снеговой оболочки были уже сочтены, и князь, не раз видевший рождение собственных птенцов, невольно радовался появлению большого и могущественного существа.
Ястребиный князь, как и обычные ястребы, был достаточно скрытен и не любил появляться на открытых местах, но сейчас он беззаботно парил в воздухе, стараясь поймать поток встречного ветра, и даже близость воды, способной сделать крылья тяжелыми и неповоротливыми, мало беспокоила его. Несколько раз, пугая чаек, он низко пролетел над взъерошенной водой – князь словно хотел увидеть, что привлекает в озере этих крикливых и суматошных птиц.
Озерная вода пахла тало и отдавала пряным запахом свежей рыбы.
В травянистом затоне, возле осин, поваленных бобрами, князь заметил двух рыбаков в плоскодонке, большого и маленького. Рыбаки были почти неподвижны и своей одеждой ничуть не отличались от серого прибрежного одноцветья; только блеск глаз, азартный, солнечно-живой – такие глаза бывают лишь у охотников, – выдавал их.
Людские охоты по-особому интересовали князя: нередко они представляли и для него прямую угрозу. Эта же охота, судя по устойчивому интересу людей к воде и по тем предметам, которые лежали в лодке, не внушала князю тревожного опасения.
Мальчик, разглядывающий воду, вдруг выпрямился и посмотрел в небо. Он увидел над собой диковинную птицу, что-то торопливо сказал пожилому охотнику – тот нехотя повернул красноватое от весеннего загара лицо.
– Mo-отри! Мо-отри! – бесшумно выпевали губы мальчика, от волнения привставшего на корме.
Князь понял, что мальчик привлекает внимание к нему, однако не испугался, не замахал всполошенно крыльями, как это бывало в минуту настоящей опасности. И даже правая рука мальчика, поднятая навскидку, как охотничье ружье, не напугала его: сделав несколько уверенных гребков, князь взмыл в высоту и снова стал неторопливо парить, наблюдая за охотниками.
Была пора щучьего икромёта. Сморенная ожиданием рыба жалась к берегу, к прогретому мелководью, терлась тугими икряными боками о кусты и траву, отдавая золотистый высев. Полусонная рыба поднималась так высоко, что в отстоявшейся воде хорошо были различимы полосатые спины и темное верховое перо. Вода скрадывала размеры, и все равно щуки выглядели крупными, похожими на старые обломки полосатых берез, каких немало прибивает к сорному по весне берегу.
Взрослый, упористо расставив ноги в высоких болотных сапогах с опущенными вниз голенищами, склонился над бортом и выжидательно поднял семизубую острогу. Своей когтистостью, хищной нацеленностью острога походила на лапу водяного орла. Завершающее движение охотника отдалось в ястребином сердце вспышкой азарта…
Глухо бухнула острога. Мальчик, невольно подражая взрослому, тоже метнулся к воде. Взрослый неторопливо, с усилием откинулся назад, и на темной когтистой лапе, словно ставшей естественным продолжением охотничьей руки, заиграла, глотая воздух, большая радужная рыба.
Мальчик заулыбался и бросился помогать взрослому. Зажав в коленях прыгающую рыбу, он с усилием надломил темную, в зеленоватых накрапах, хребтину возле головы, и щука быстро уснула, взбулгачив напоследок желтую воду, скопившуюся на дне плоскодонки.
Еще несколько раз бухала острога. Все повторялось, и с каждым ударом, с каждой рыбиной, повисшей на остроге, наблюдение князя за охотниками обретало желанную завершенность. Теперь он знал их самые заветные, таящиеся до времени движения, видел их не особенно приманчивую добычу.
Вскоре рыбаки стали для князя такой же обыкновенной, нераздражающей принадлежностью озера, как кричащие чайки и страстно жвакающий красавец селезень, отыскивающий в камышах свою неприметную подружку.
Теперь внимание князя привлекли темные пятна на старой разлапистой березе, росшей на высоком берегу озера, близ пологой полянки. Если бы эти пятна не меняли своих очертаний, ястребиный князь едва ли догадался бы, что перед ним живые существа. Правда, черный цвет, напоминающий о грачином и вороньем племени, отталкивал князя – он не любил этих ватажных птиц, издающих при его появлении громкие предупреждающие крики.
И хотя князь был с довольно полным, еще не просиженным зобом, нарастающий азарт и врожденное любопытство заставили его сняться с плавных беззаботных кругов и пролететь, таясь в тени деревьев, над вздыбленным берегом.
На красновато-атласных ветках, усыпанных плотными рубчатыми сережками, сидели тетерева. Своими размерами, опереньем и особой смирностью они напоминали домашних кур, которых ястребиный князь не раз когтил возле человеческого жилья.
Краснобровые косачи, распуская темные хвосты, булькали, шипели, чуфыкали, и с их белесых клювов стекала похожая на паутину рвущаяся слюна.
Рябенькие курочки сторожко сидели напротив своих ухажеров и изредка издавали мягкое утробное «ко-ко-ко». Однако и робкие ответные звуки необыкновенно воспламеняли самцов. Расщеперив изумрудные лоснящиеся шеи, косачи терлись о костистые ветви, томно журчали. Курочки, постепенно избавляясь от оцепенения, начинали кокетливо перебирать клювышками свои пестрые перья и медленно, словно помимо воли, приближаться к неистовым петухам, для которых сейчас ничего не существовало на свете, кроме древней самозабвенной песни. Косачи торопливо кланялись, приседали и выпрямлялись – они словно стряхивали остатки снега со своих перепоясанных белыми лентами крыльев и длинных хвостовых косиц после того, как чудом выпорхнули на божий свет из глубокого, уже начавшего затягиваться коркой сугроба.
– Ко-ко-ко! – нежно, словно деревенские несушки, ворковали курочки, не отдавая предпочтения никому из косачей. Курочек было значительно меньше. Ежась и замирая, они ждали, когда их выберет самый решительный и сильный.
– Чу-фышш! – пронзительным шипом исходили боровые красавцы, – Чу-фышш!..
Обессилев от ожидания, курочки стали сваливаться вниз, на утоптанную, в расцарапанных песочных кочах поляну.
Ухажеры, не мешкая, бросились следом, заходили важно и косолапо друг перед другом, заклекотали победно, наскакивая грудью на грудь. Посыпались пух и перья на жестоковатую, измельченную в труху прошлогоднюю траву, потекла кровь с набухших алых бровей.
Робкой девичьей стайкой курочки стояли в сторонке – они словно стыдились, что на весеннем «пятачке» из-за них завязалась такая куражливая, такая кровавая драка.
А ястребиный князь, примериваясь к добыче, скользил светлой тенью на фоне хвоистых крон. Он еще не знал, кого закогтит из этих мягкоперых птиц, но хорошо чувствовал, как заходится неудержимым боем его охотничье сердце. Ястребиный князь верил в свои силы и в свой неустрашимый азарт, способный умножить эти силы. Он не сомневался в надежности своих крючковатых когтей, из которых никогда не вырывались ни заяц, ни глухарь, ни отяжелевший по осени дупель. Конечно, ему было бы куда проще закогтить одну из пеструшек: курочки были гораздо меньше весом, и от них так приманчиво веяло пестрым пухом и врожденной покорностью. Но чем дольше летал князь, чем он зорче выцеливал разгорающимися глазами свою жертву, тем больше его раззадоривали и привлекали черные косачи, напоминающие ворон, с которыми не раз ему приходилось биться в красном лесу из-за нового гнездовья. И все же ястребиного князя сейчас вела не памятливая злобность и даже не потребность в пище – им, как это ни странно, руководила дремавшая до поры ревность самца к самцу. Примериваясь к добыче, он наконец-то высмотрел самого крупного, черного как смоль косача, безжалостно забивающего своих соперников и по-хозяйски разгуливающего по поляне…
Покачивая темными хвостовыми косицами, черныш-победитель уверенно приближался к ближней пеструшке, и курочка, заранее чувствуя тяжесть самца, уже жалась к исцарапанной свежими набродами земле, покорно распуская округлые крылья.
И тут словно снежный смерч взметнулся над поляной. Сдавленно вскрикнул смоляной красавец, не понявший, как смогло обрушиться на него, ломая сосновые сучья, тихое и безопасное небо. И вскоре, содрогнувшись, почувствовал, что корявые сучья, обрушившиеся вместе с небом и крепко сдавившие его с боков, сжимаются с особой, пронизывающей беспощадностью, выдающей живое и страшное существо…
Заслышав над собой густой шорох, люди в плоскодонке как по команде подняли головы. После долгого смотрения в воду летящая птица показалась им черной, неестественно громоздкой. Жалко болтающиеся ноги и голова косача, как бы составляющие одно целое с телом князя, на какие-то секунды представились пожилому охотнику выпавшими после ружейного выстрела внутренностями – ему подумалось, что смертельно раненная птица тянет на противоположный берег, чтобы умереть в недоступных зарослях. Но вскоре по белоснежным оконечьям крыльев, по длинному маневренному хвосту сидящим в лодке стало ясно: это недавний знакомец, ястребиный князь, удачливо закогтил большую черную птицу.
Поддаваясь азарту, пожилой бросил в угон князю острый прицельный взгляд – он словно прочерчивал ему одному видимую линию от ружейной мушки до улетающей птицы и точно угадывал, куда может попасть крупная убойная дробь.
А мальчик как всплеснул руками, так и оставил их несведенными. И по этому незавершенному жесту трудно было понять, чего он хотел достичь своим громким, похожим на ружейный выстрел хлопком: то ли выразить искренний восторг, то ли крепко напугать ястребиного князя – а вдруг он выпустит из когтей добычу? – однако загорелые руки мальчика будто оцепенели: возможно, сказалась обычная охотничья осторожность, а может, мальчику не захотелось больше нарушать глубокий озерный покой.
Круто загребая белоснежными крыльями, князь приближался к берегу, заметному своим слоистым разноцветьем: по-над водой, в розоватых прожилках ивняка, тянулись пепельные заросли ольшаника, за ними начиналась гряда матово-зеленых осин и тонкоствольного березняка, а еще выше выделялись на фоне вызревающего неба темные зубцы хвойного сплошняка.
Сберегая силы, князь не взмыл над деревьями, а потянул вперед просекой, которая казалась издали тесной, даже непролетной для такой мощной, размашистой птицы. Путь его лежал в красный лес, в знакомую боровую глухомань. Там на высокой гнездовой сосне, спрятав голову под крыло, чутко дремала его темноперая самка, высиживая яйца. Самка была самая обыкновенная, и яйца в ее гнезде были самые обыкновенные: зеленовато-белые с характерными темными пятнышками. Из этих обыкновенных яиц должны были вывестись обыкновенные чисто-рябые ястребки, которым было суждено когтить лесную мелочь и воровать неповоротливых деревенских курочек.
Ястребиный князь исчез. С выражением му?ки на лице пожилой потер поясницу и тяжело, словно по принуждению, склонился над серой водой. А мальчик со свежим любопытством продолжал вглядываться в окаймленное верхушками деревьев небо, глубина которого угадывалась по журчливому звону небесных колокольчиков, и никак не мог освободиться от странного ощущения, что он, подобно белокрылой птице, завис над чистым небесным озером. Казалось, еще чуть-чуть, и он воспарит – стоит только взмахнуть по-ястребиному руками, – однако темная скорлупа лодки держала своего птенца достаточно прочно, не торопилась отпускать…
А жизнь на озере шла своим привычным, ни от кого не зависимым чередом: надсадно кричали чайки, стараясь выхватить друг у друга серебряный лоскуток добычи; как заведенный жвакал селезень, отыскивая свою подружку; торкались, поднявшись над водяным мхом-топняком, тугобокие щуки.
По необсохшим берегам, на открытых солнцу опушках уже недружно выметывался зеленый пух, пробиваясь сквозь ломкую бледную наволочь прошлогодней травы и грязноватую опадь старых листьев; веселыми пятнышками – желтыми, розовыми, фиолетовыми, синими – смотрелись первоцветы, притягивающие к себе смирных и словно навсегда разучившихся жалить пчёл и шмелей.
А в местах поглуше, на беломошных буграх, среди деревьев-выворотней, росла неправдоподобно красивая, как на детских рисунках, сон-трава. С золотистым зрачком-сердцевинкой в обрамлении длинных лиловатых ресниц, на сочном пушистом стебельке, она выглядела настолько хрупкой и нежной, что казалось, могла угаснуть не только от прикосновения рук, но и от любопытного взгляда.
Новый день на озере закипал споро и душисто, как закипает в темном рыбацком котелке наваристая и особенно вкусная после зимней отвычки первая уха.
Полудин задумчиво ощупывал жальца бойков, прислушивался, прильнув ухом к замку, к остудному звону пружин, вглядывался до слезной ломоты в харчистые стволы, словно врач в простуженные, прокуренные бронхи больного, и тщательно, не теряя осторожности, шурудил металлическим ёршиком в пороховых горловинах, стараясь убрать прикипевшие свинцовые полипы.
Руки так и чесались подточить бойки и даже перепаять цель, но, слава богу, Полудин, поразмыслив, все же не решился на болезненное хирургическое вмешательство. Бывалый охотник знавал случаи, когда оставленное в домашнем покое больное нечищеное ружье выздоравливало само собой и, к великой радости хозяина, начинало бить без единой осечки, с прежней нацеленной силой.
Шли месяцы, но ружье, закутанное в холстинку, не выздоравливало.
«Что же случилось? Может, сглазили ружье?» – петлял в догадках Полудин.
И все чаще приходила на ум странная прошлогодняя встреча в Галямином бору, близ Озера.
Вдоволь наохотившись с ботничка в камышово-тальниковой засидке, Полудин возвращался к своему шурину в деревню Алешунино окрайком Озера по лесной, густо припущенной прошлогодним опадом тропинке. Волглый вечерний туманец, идущий от Озера, рваной тянучей пряжей окутывал нежно-зеленые косицы прибрежных берез, розоватые кусты ивняка, облепленные желтым роем цветенья, побеги черной ольхи с ее лакированными листочками.
Еще не просохшая Квитка, подтянуто-худая, со сбившимися черными кудряшками, трепыхая лопушистыми ушами, бежала впереди Полудина на незримо длинном и все же ограниченном поводке. Собака принюхивалась к пахнущей брусничным перебродом дороге и, видимо, устав от однообразно тяжелого духа, то и дело сбегала на травяные обочины, чтобы, мечтательно склонив лобастую голову, втянуть в себя легкий аромат лилово-желтых первоцветов.
Вдруг спаниель укротил трусцу, настороженно повел ушами, однако не сделал охотничью стойку, только негромко, предупреждающе тявкнул, скосив красновато-черный зрак в сторону хозяина: там человек!
«Ко мне! Рядом!» – не говоря ни слова, Полудин требовательно хлопнул рукой по грязному завороту длинного сапога и привычно, не отдавая себе отчета, поправил на правом плече ремень потяжелевшего после охоты «Пордэя».
Квитка залипчиво жалась к ноге хозяина – даже сквозь резиновую грубь и байковый наворот портянки он ощущал ее беспокойство и дрожь. Похоже, она теперь приискивала не столько человека, сколько грозную дичину.
Зябким движением Полудин смахнул с плеча свой «Пордэй», по-солдатски не глядя, на ощупь, загнал в стволы два патрона с крупной дробью и мягким шагом, одолевая упавшие сучья и стараясь не ступать на скользкие, в тугих узлах, сосновые корневища, испестрившие змейками дорожку, двинулся к залитой дымным светом просеке.
Ветерок потягивал встречь. Можно было не особенно сторожиться, но Полудин предпочитал не рисковать.
Он скорее почувствовал, нежели разглядел старичка, сидящего на пне под вековым, еще не успевшим выметать сморщенные красноватые листочки дубом и деловито орудующего челноком в ячеях порванного невода. В своей замшелой лопоухой шапчонке, овчинной душегрейке и лыковых лаптях старик походил на серую морщинистую коряжку, отринутую временем и верховым ветром от могучего ствола.
Квитка, словно отыгрываясь за свой страх, метнулась вперед и разразилась таким неприлично злым и бесцеремонным лаем, что Полудин смутился и покраснел.
– Тубо! Назад! – прикрикнул Полудин, возвращая ружье на плечо. – Здрасьте!
Квитка отбежала в сторону и по-лягушачьи распласталась, положив голову на передние лапы. Ее поза выражала покорность, но глаза вспыхивали неуспокоенно, словно раздуваемые ветром костровые угольки.
– Доброго здоровьичка! – прожурчал старик, затягивая петельку. – Как отохотился? Парочку кряковых заполевал?
– Заполевал! – не удивляясь стариковской прозорливости, откликнулся Полудин. Он почему-то забыл, что два кряковых селезня, добытые на вечерней тяге, висят у него не на поясном ремне, а скромно упокоились в охотничьей сумке.
– Так, так… – Старик потянул к себе веревочную паутину, наброшенную для удобства на темный холмик можжевелового куста. – А собачка, я вижу, у тебя хорошего гнезда.
Квитка прислушивалась к дружелюбному течению речи, приглядывалась к безопасно снующим рукам. Казалось, у нее не было причины волноваться, и все же охотничья собака томилась в необъяснимом напряжении и слабо поскуливала.
Полудин вытащил из кармана смятую пачку с папиросами, ощупал ломкие табачные гильзы, наконец выискал плотно набитый стерженек и подошел к старику ближе.
– Хотите?
– Благодарствую, не курю! – сказал старик. – Я тока окурки в лесу собираю. Собираю и затаптываю.
– Вот как! А я вот… – Полудин недоговорил. Только задумчиво посмотрел на синюю струйку, потянувшуюся из ладони.
– И ружье у тебя отменное. Казнистое. Небось барин с таким ружьем красную дичь нахаживал… – Разливаясь соловьем, старик почему-то избегал смотреть на двустволку. – Да-а… Много ружей я на своем веку перевидывал: и кремнёвых, и пистонных… Но такого… – И вдруг, неожиданно легко, по-молодому привстав, цапнул сучклявыми пальцами за приклад.
Квитка остерегающе гавкнула. Полудин, нахмурившись, попятился: он, по своей охотничьей щепетильности, не любил, когда чужой человек дотрагивался до его ружья или пытался погладить Квитку.
– Добрые стволины! – продолжал старик, опускаясь на пень. – Севко палят…
– Слава Богу! Не жалуюсь! – Полудин покосился на сеть, в которую, отступая, едва не угодил ногой. – Да и у вас сетёнка неплоха, правда, ячейки крупноваты.
– Не бойся! – загадочно усмехнулся старик. – Моя рыбка не проскочит.
– Что ж, доброй тони! – пожелал Полудин, теребя ружейный ремень.
– А ружьецо-то, случаем, не тяжеловато? – с неожиданной ехидцей спросил старик. – Плечо еще не натер?
– Своя ноша не тянет! – отозвался Полудин.
– Ну-ну! – улыбнувшись, сказал старик, и под нависью кустистых бровей заиграли зеленоватые светлячки.
Квитка злобно заворчала и бросилась к ногам Полудина…
И получилось так, что вскоре после той встречи в лесу закапризничало, стало давать немыслимые «пудели» когда-то надежное ружье. Полудин терялся в догадках: может, стволы перегрелись при частой стрельбе? забилась песком казённая камера? отсырели патроны? а вдруг – чем черт не шутит! – всю охотничью обедню испортили обыкновенные куриные яйца, которые, следуя давнему суеверию, ни в коем случае не следовало брать на охоту.
Жена, видя Полудина, скорбно склонившегося над «Пордэем», спрашивала:
– Может, ему врача вызвать?
– Нужно будет – вызову! – мрачно отвечал Полудин. И продолжал ездить на охоту с больным ружьем.
– Зачем ты его берешь? – удивлялась жена. – Все равно не стреляет.
– Прогулять! – невозмутимо отвечал Полудин.
– Что значит «прогулять»? Странно. Очень странно.
Вообще ей многое в Полудине казалось странным: удивляло, как он безоглядно-легко променял синицу житейского благополучия на писательского журавля в неприветно хмуром российском небе, поражал его мальчишески-живой интерес к охоте и невидным, по ее мнению, людям.
Оказавшись в беде, Полудин не мог пожаловаться на невнимание друзей-охотников: советы сыпались словно заряды – дружно, «решетом», но от поля к полю истощалась самодельная дробь, и кто-то, хорошенько прицелившись, жахнул напоследок надежной «безымянкой»:
– А ты Отцу крестному позвони. Уж он-то наверняка присоветует.
Отец крестный, потомственный охотник – говаривали, его дедушка даже умер в шалаше, на тетеревином току, – дотягивал земной срок вместе с женой на лесном кордоне. Прожили свой век Ерофеич с Матвевной как пара дружных воронов: она детишек высиживала, а он пропитанье приносил в крепком мужском клюве. Выкормили они, высидели двух птенцов-молодцов, которые, оперившись, разлетелись по чужедальним городским кронам; одна отрада – внук Лёшка свил гнездовье неподалеку, стал нахаживать по дедовским следам манкие охотничьи тропы.
Многих начинающих охотников, пытающихся встать на крыло, поддержал и окрестил в свое время Ерофеич. Не миновала лесная купель и Полудина.
В тот весенний памятный день на утренней тяге он заполевал двух маленьких уток-чернушек и взял «под перо» матерого гуся-гуменника, летевшего с Озера на кормные озими. Он взял его повторным выстрелом из правого ствола и, ликуя, бросился к прибрежной березе, по которой, пригибая ветки, скатывалась крупная дичь.
Долго, не веря удаче, Полудин разглядывал серую, с белыми подкрыльями птицу – она казалась ему внезапно уснувшей или притворившейся мертвой. Потом потянул за вялую, с просиженным зобом шею, потрогал по-осеннему холодные желтые лапы и, убедившись, что пролетный гусь все-таки не обманул его, стал думать, куда же пристроить добычу: то ли прицепить вместе с неказистыми чернушками к поясному ремню, то ли постараться засунуть в сумку. Однако гуменник был тяжеловат и размашист для ремня, а держать его в ягдташе не позволяло охотничье самолюбие.
Грязный, в простуженно хлюпающих сапогах, Полудин явился в охотничий табор с большущим гусем в горделиво поднятой руке и торжественно, словно римский триумфатор, бросил добычу на видное место.
– С полем! – встрепенулись сидящие у костра охотники.
– Готовься, крестник! – весело предупредил Ерофеич.
Не успел Полудин зачехлить сладковато пахнущую порохом двустволку, как сподручник Ерофеича, Колька Черпак, заполошно гогоча, словно потревоженный сторожевой гусь, бросился за розгами к озерному ивняку. Закачались, погибельно затрещали пепельно-красные, в серебристых барашках кусты.
– Много-то не ломай! – приказал Ерофеич, отвинчивая крышку мятой солдатской фляжки. – Чай, не корзинки плести. А ты, крестничек, шкуру-то сыми!
Под дружные дублеты шуток Полудин стянул заскорузлую отцовскую куртку, недрогнувшей рукой потянул ворот вязаного свитера. Однако главный экзекутор смягчился:
– Свитерок-то оставь!..
В руке Ерофеича появился видавший виды граненый стаканчик. Бывалый охотник налил щедро, под «дунькин поясок», и, улыбаясь, протянул Полудину:
– Выпей, друже, на крови!
Молодой охотник лихо, запрокинув голову, выпил, схватил сморщенный, пшикающий рассолом огурец и стал старательно хрустеть, не отводя повлажневших глаз от своего гуменника, который, склонив голову к полураскрытому вееру крыла, как-то настороженно, вполглаза, наблюдал за своим оживленным погубителем.
– Что глаза-то таращишь? – засмеялся егерь Афанасий. – Не улетит твой гусь. Ты лучше на сальцо налегай.
К тому времени подоспели розги. Ерофеич, как гусляр, провел чуткими пальцами по жигалистым прутьям. Даже пеструю, словно у линяющего зайца, голову свесил в характерном музыкальном наклоне. И вдруг величавый былинный гусляр на глазах у Полудина превратился в лихого казака-рубаку: поведя плечом, Ерофеич секанул прутьями по воздуху. Полудину, еще не успевшему осознать удивительное превращение, показалось, что из соседних кустов с тугим свистом вырвалась крякуша.
– Держись, парень! – припугнул Афанасий.
Князь величаво плавал на больших кругах, и его ярко-желтые, словно омытые весенней водой, глаза хорошо различали блескучие заводи с чахлой березой и жидким сосняком, кормные утиные места, поросшие провяленными на солнце тростником и осокой.
Вода, методично ударяясь о стволы прибрежных деревьев и сучья затонувших кустов, ворковала томно, по-тетеревиному, и этот тихий повторяющийся звук будоражил князя, заставлял еще внимательнее вглядываться в размытые берега.
В томлении и радостных муках рождалась весенняя земля, и ее рождение было так похоже на появление гигантского птенца, только что отринувшего оковы снежной скорлупы. Долгожданный птенец уже народился, уже обозначилось его темное, с лиловатыми пестринками тело, но материнская скорлупа еще продолжала липнуть к младенцу. Иссиня-белые осколки прятались в буераках и ямах, в тени разлапистых хвойных деревьев, но дни снеговой оболочки были уже сочтены, и князь, не раз видевший рождение собственных птенцов, невольно радовался появлению большого и могущественного существа.
Ястребиный князь, как и обычные ястребы, был достаточно скрытен и не любил появляться на открытых местах, но сейчас он беззаботно парил в воздухе, стараясь поймать поток встречного ветра, и даже близость воды, способной сделать крылья тяжелыми и неповоротливыми, мало беспокоила его. Несколько раз, пугая чаек, он низко пролетел над взъерошенной водой – князь словно хотел увидеть, что привлекает в озере этих крикливых и суматошных птиц.
Озерная вода пахла тало и отдавала пряным запахом свежей рыбы.
В травянистом затоне, возле осин, поваленных бобрами, князь заметил двух рыбаков в плоскодонке, большого и маленького. Рыбаки были почти неподвижны и своей одеждой ничуть не отличались от серого прибрежного одноцветья; только блеск глаз, азартный, солнечно-живой – такие глаза бывают лишь у охотников, – выдавал их.
Людские охоты по-особому интересовали князя: нередко они представляли и для него прямую угрозу. Эта же охота, судя по устойчивому интересу людей к воде и по тем предметам, которые лежали в лодке, не внушала князю тревожного опасения.
Мальчик, разглядывающий воду, вдруг выпрямился и посмотрел в небо. Он увидел над собой диковинную птицу, что-то торопливо сказал пожилому охотнику – тот нехотя повернул красноватое от весеннего загара лицо.
– Mo-отри! Мо-отри! – бесшумно выпевали губы мальчика, от волнения привставшего на корме.
Князь понял, что мальчик привлекает внимание к нему, однако не испугался, не замахал всполошенно крыльями, как это бывало в минуту настоящей опасности. И даже правая рука мальчика, поднятая навскидку, как охотничье ружье, не напугала его: сделав несколько уверенных гребков, князь взмыл в высоту и снова стал неторопливо парить, наблюдая за охотниками.
Была пора щучьего икромёта. Сморенная ожиданием рыба жалась к берегу, к прогретому мелководью, терлась тугими икряными боками о кусты и траву, отдавая золотистый высев. Полусонная рыба поднималась так высоко, что в отстоявшейся воде хорошо были различимы полосатые спины и темное верховое перо. Вода скрадывала размеры, и все равно щуки выглядели крупными, похожими на старые обломки полосатых берез, каких немало прибивает к сорному по весне берегу.
Взрослый, упористо расставив ноги в высоких болотных сапогах с опущенными вниз голенищами, склонился над бортом и выжидательно поднял семизубую острогу. Своей когтистостью, хищной нацеленностью острога походила на лапу водяного орла. Завершающее движение охотника отдалось в ястребином сердце вспышкой азарта…
Глухо бухнула острога. Мальчик, невольно подражая взрослому, тоже метнулся к воде. Взрослый неторопливо, с усилием откинулся назад, и на темной когтистой лапе, словно ставшей естественным продолжением охотничьей руки, заиграла, глотая воздух, большая радужная рыба.
Мальчик заулыбался и бросился помогать взрослому. Зажав в коленях прыгающую рыбу, он с усилием надломил темную, в зеленоватых накрапах, хребтину возле головы, и щука быстро уснула, взбулгачив напоследок желтую воду, скопившуюся на дне плоскодонки.
Еще несколько раз бухала острога. Все повторялось, и с каждым ударом, с каждой рыбиной, повисшей на остроге, наблюдение князя за охотниками обретало желанную завершенность. Теперь он знал их самые заветные, таящиеся до времени движения, видел их не особенно приманчивую добычу.
Вскоре рыбаки стали для князя такой же обыкновенной, нераздражающей принадлежностью озера, как кричащие чайки и страстно жвакающий красавец селезень, отыскивающий в камышах свою неприметную подружку.
Теперь внимание князя привлекли темные пятна на старой разлапистой березе, росшей на высоком берегу озера, близ пологой полянки. Если бы эти пятна не меняли своих очертаний, ястребиный князь едва ли догадался бы, что перед ним живые существа. Правда, черный цвет, напоминающий о грачином и вороньем племени, отталкивал князя – он не любил этих ватажных птиц, издающих при его появлении громкие предупреждающие крики.
И хотя князь был с довольно полным, еще не просиженным зобом, нарастающий азарт и врожденное любопытство заставили его сняться с плавных беззаботных кругов и пролететь, таясь в тени деревьев, над вздыбленным берегом.
На красновато-атласных ветках, усыпанных плотными рубчатыми сережками, сидели тетерева. Своими размерами, опереньем и особой смирностью они напоминали домашних кур, которых ястребиный князь не раз когтил возле человеческого жилья.
Краснобровые косачи, распуская темные хвосты, булькали, шипели, чуфыкали, и с их белесых клювов стекала похожая на паутину рвущаяся слюна.
Рябенькие курочки сторожко сидели напротив своих ухажеров и изредка издавали мягкое утробное «ко-ко-ко». Однако и робкие ответные звуки необыкновенно воспламеняли самцов. Расщеперив изумрудные лоснящиеся шеи, косачи терлись о костистые ветви, томно журчали. Курочки, постепенно избавляясь от оцепенения, начинали кокетливо перебирать клювышками свои пестрые перья и медленно, словно помимо воли, приближаться к неистовым петухам, для которых сейчас ничего не существовало на свете, кроме древней самозабвенной песни. Косачи торопливо кланялись, приседали и выпрямлялись – они словно стряхивали остатки снега со своих перепоясанных белыми лентами крыльев и длинных хвостовых косиц после того, как чудом выпорхнули на божий свет из глубокого, уже начавшего затягиваться коркой сугроба.
– Ко-ко-ко! – нежно, словно деревенские несушки, ворковали курочки, не отдавая предпочтения никому из косачей. Курочек было значительно меньше. Ежась и замирая, они ждали, когда их выберет самый решительный и сильный.
– Чу-фышш! – пронзительным шипом исходили боровые красавцы, – Чу-фышш!..
Обессилев от ожидания, курочки стали сваливаться вниз, на утоптанную, в расцарапанных песочных кочах поляну.
Ухажеры, не мешкая, бросились следом, заходили важно и косолапо друг перед другом, заклекотали победно, наскакивая грудью на грудь. Посыпались пух и перья на жестоковатую, измельченную в труху прошлогоднюю траву, потекла кровь с набухших алых бровей.
Робкой девичьей стайкой курочки стояли в сторонке – они словно стыдились, что на весеннем «пятачке» из-за них завязалась такая куражливая, такая кровавая драка.
А ястребиный князь, примериваясь к добыче, скользил светлой тенью на фоне хвоистых крон. Он еще не знал, кого закогтит из этих мягкоперых птиц, но хорошо чувствовал, как заходится неудержимым боем его охотничье сердце. Ястребиный князь верил в свои силы и в свой неустрашимый азарт, способный умножить эти силы. Он не сомневался в надежности своих крючковатых когтей, из которых никогда не вырывались ни заяц, ни глухарь, ни отяжелевший по осени дупель. Конечно, ему было бы куда проще закогтить одну из пеструшек: курочки были гораздо меньше весом, и от них так приманчиво веяло пестрым пухом и врожденной покорностью. Но чем дольше летал князь, чем он зорче выцеливал разгорающимися глазами свою жертву, тем больше его раззадоривали и привлекали черные косачи, напоминающие ворон, с которыми не раз ему приходилось биться в красном лесу из-за нового гнездовья. И все же ястребиного князя сейчас вела не памятливая злобность и даже не потребность в пище – им, как это ни странно, руководила дремавшая до поры ревность самца к самцу. Примериваясь к добыче, он наконец-то высмотрел самого крупного, черного как смоль косача, безжалостно забивающего своих соперников и по-хозяйски разгуливающего по поляне…
Покачивая темными хвостовыми косицами, черныш-победитель уверенно приближался к ближней пеструшке, и курочка, заранее чувствуя тяжесть самца, уже жалась к исцарапанной свежими набродами земле, покорно распуская округлые крылья.
И тут словно снежный смерч взметнулся над поляной. Сдавленно вскрикнул смоляной красавец, не понявший, как смогло обрушиться на него, ломая сосновые сучья, тихое и безопасное небо. И вскоре, содрогнувшись, почувствовал, что корявые сучья, обрушившиеся вместе с небом и крепко сдавившие его с боков, сжимаются с особой, пронизывающей беспощадностью, выдающей живое и страшное существо…
Заслышав над собой густой шорох, люди в плоскодонке как по команде подняли головы. После долгого смотрения в воду летящая птица показалась им черной, неестественно громоздкой. Жалко болтающиеся ноги и голова косача, как бы составляющие одно целое с телом князя, на какие-то секунды представились пожилому охотнику выпавшими после ружейного выстрела внутренностями – ему подумалось, что смертельно раненная птица тянет на противоположный берег, чтобы умереть в недоступных зарослях. Но вскоре по белоснежным оконечьям крыльев, по длинному маневренному хвосту сидящим в лодке стало ясно: это недавний знакомец, ястребиный князь, удачливо закогтил большую черную птицу.
Поддаваясь азарту, пожилой бросил в угон князю острый прицельный взгляд – он словно прочерчивал ему одному видимую линию от ружейной мушки до улетающей птицы и точно угадывал, куда может попасть крупная убойная дробь.
А мальчик как всплеснул руками, так и оставил их несведенными. И по этому незавершенному жесту трудно было понять, чего он хотел достичь своим громким, похожим на ружейный выстрел хлопком: то ли выразить искренний восторг, то ли крепко напугать ястребиного князя – а вдруг он выпустит из когтей добычу? – однако загорелые руки мальчика будто оцепенели: возможно, сказалась обычная охотничья осторожность, а может, мальчику не захотелось больше нарушать глубокий озерный покой.
Круто загребая белоснежными крыльями, князь приближался к берегу, заметному своим слоистым разноцветьем: по-над водой, в розоватых прожилках ивняка, тянулись пепельные заросли ольшаника, за ними начиналась гряда матово-зеленых осин и тонкоствольного березняка, а еще выше выделялись на фоне вызревающего неба темные зубцы хвойного сплошняка.
Сберегая силы, князь не взмыл над деревьями, а потянул вперед просекой, которая казалась издали тесной, даже непролетной для такой мощной, размашистой птицы. Путь его лежал в красный лес, в знакомую боровую глухомань. Там на высокой гнездовой сосне, спрятав голову под крыло, чутко дремала его темноперая самка, высиживая яйца. Самка была самая обыкновенная, и яйца в ее гнезде были самые обыкновенные: зеленовато-белые с характерными темными пятнышками. Из этих обыкновенных яиц должны были вывестись обыкновенные чисто-рябые ястребки, которым было суждено когтить лесную мелочь и воровать неповоротливых деревенских курочек.
Ястребиный князь исчез. С выражением му?ки на лице пожилой потер поясницу и тяжело, словно по принуждению, склонился над серой водой. А мальчик со свежим любопытством продолжал вглядываться в окаймленное верхушками деревьев небо, глубина которого угадывалась по журчливому звону небесных колокольчиков, и никак не мог освободиться от странного ощущения, что он, подобно белокрылой птице, завис над чистым небесным озером. Казалось, еще чуть-чуть, и он воспарит – стоит только взмахнуть по-ястребиному руками, – однако темная скорлупа лодки держала своего птенца достаточно прочно, не торопилась отпускать…
А жизнь на озере шла своим привычным, ни от кого не зависимым чередом: надсадно кричали чайки, стараясь выхватить друг у друга серебряный лоскуток добычи; как заведенный жвакал селезень, отыскивая свою подружку; торкались, поднявшись над водяным мхом-топняком, тугобокие щуки.
По необсохшим берегам, на открытых солнцу опушках уже недружно выметывался зеленый пух, пробиваясь сквозь ломкую бледную наволочь прошлогодней травы и грязноватую опадь старых листьев; веселыми пятнышками – желтыми, розовыми, фиолетовыми, синими – смотрелись первоцветы, притягивающие к себе смирных и словно навсегда разучившихся жалить пчёл и шмелей.
А в местах поглуше, на беломошных буграх, среди деревьев-выворотней, росла неправдоподобно красивая, как на детских рисунках, сон-трава. С золотистым зрачком-сердцевинкой в обрамлении длинных лиловатых ресниц, на сочном пушистом стебельке, она выглядела настолько хрупкой и нежной, что казалось, могла угаснуть не только от прикосновения рук, но и от любопытного взгляда.
Новый день на озере закипал споро и душисто, как закипает в темном рыбацком котелке наваристая и особенно вкусная после зимней отвычки первая уха.
* * *
Старая английская двустволка – надежный, штучной работы «Пордэй» – неожиданно закапризничала, стала скалываться с привычных целей, словно чутьистая гончая, притупившая нюх. «Пордэй» стал не только мазать, давать «пуделя», но и, похоже, утратил свой прежний бой: надежная «четверка» порой лишь ворошила гусиный пух, а обычная утиная дробь отскакивала от узорчатого оперенья осенних косачей, словно сухой горох, хотя по весне даже просо рябчиковой дроби валило краснобровых боровых красавцев.Полудин задумчиво ощупывал жальца бойков, прислушивался, прильнув ухом к замку, к остудному звону пружин, вглядывался до слезной ломоты в харчистые стволы, словно врач в простуженные, прокуренные бронхи больного, и тщательно, не теряя осторожности, шурудил металлическим ёршиком в пороховых горловинах, стараясь убрать прикипевшие свинцовые полипы.
Руки так и чесались подточить бойки и даже перепаять цель, но, слава богу, Полудин, поразмыслив, все же не решился на болезненное хирургическое вмешательство. Бывалый охотник знавал случаи, когда оставленное в домашнем покое больное нечищеное ружье выздоравливало само собой и, к великой радости хозяина, начинало бить без единой осечки, с прежней нацеленной силой.
Шли месяцы, но ружье, закутанное в холстинку, не выздоравливало.
«Что же случилось? Может, сглазили ружье?» – петлял в догадках Полудин.
И все чаще приходила на ум странная прошлогодняя встреча в Галямином бору, близ Озера.
Вдоволь наохотившись с ботничка в камышово-тальниковой засидке, Полудин возвращался к своему шурину в деревню Алешунино окрайком Озера по лесной, густо припущенной прошлогодним опадом тропинке. Волглый вечерний туманец, идущий от Озера, рваной тянучей пряжей окутывал нежно-зеленые косицы прибрежных берез, розоватые кусты ивняка, облепленные желтым роем цветенья, побеги черной ольхи с ее лакированными листочками.
Еще не просохшая Квитка, подтянуто-худая, со сбившимися черными кудряшками, трепыхая лопушистыми ушами, бежала впереди Полудина на незримо длинном и все же ограниченном поводке. Собака принюхивалась к пахнущей брусничным перебродом дороге и, видимо, устав от однообразно тяжелого духа, то и дело сбегала на травяные обочины, чтобы, мечтательно склонив лобастую голову, втянуть в себя легкий аромат лилово-желтых первоцветов.
Вдруг спаниель укротил трусцу, настороженно повел ушами, однако не сделал охотничью стойку, только негромко, предупреждающе тявкнул, скосив красновато-черный зрак в сторону хозяина: там человек!
«Ко мне! Рядом!» – не говоря ни слова, Полудин требовательно хлопнул рукой по грязному завороту длинного сапога и привычно, не отдавая себе отчета, поправил на правом плече ремень потяжелевшего после охоты «Пордэя».
Квитка залипчиво жалась к ноге хозяина – даже сквозь резиновую грубь и байковый наворот портянки он ощущал ее беспокойство и дрожь. Похоже, она теперь приискивала не столько человека, сколько грозную дичину.
Зябким движением Полудин смахнул с плеча свой «Пордэй», по-солдатски не глядя, на ощупь, загнал в стволы два патрона с крупной дробью и мягким шагом, одолевая упавшие сучья и стараясь не ступать на скользкие, в тугих узлах, сосновые корневища, испестрившие змейками дорожку, двинулся к залитой дымным светом просеке.
Ветерок потягивал встречь. Можно было не особенно сторожиться, но Полудин предпочитал не рисковать.
Он скорее почувствовал, нежели разглядел старичка, сидящего на пне под вековым, еще не успевшим выметать сморщенные красноватые листочки дубом и деловито орудующего челноком в ячеях порванного невода. В своей замшелой лопоухой шапчонке, овчинной душегрейке и лыковых лаптях старик походил на серую морщинистую коряжку, отринутую временем и верховым ветром от могучего ствола.
Квитка, словно отыгрываясь за свой страх, метнулась вперед и разразилась таким неприлично злым и бесцеремонным лаем, что Полудин смутился и покраснел.
– Тубо! Назад! – прикрикнул Полудин, возвращая ружье на плечо. – Здрасьте!
Квитка отбежала в сторону и по-лягушачьи распласталась, положив голову на передние лапы. Ее поза выражала покорность, но глаза вспыхивали неуспокоенно, словно раздуваемые ветром костровые угольки.
– Доброго здоровьичка! – прожурчал старик, затягивая петельку. – Как отохотился? Парочку кряковых заполевал?
– Заполевал! – не удивляясь стариковской прозорливости, откликнулся Полудин. Он почему-то забыл, что два кряковых селезня, добытые на вечерней тяге, висят у него не на поясном ремне, а скромно упокоились в охотничьей сумке.
– Так, так… – Старик потянул к себе веревочную паутину, наброшенную для удобства на темный холмик можжевелового куста. – А собачка, я вижу, у тебя хорошего гнезда.
Квитка прислушивалась к дружелюбному течению речи, приглядывалась к безопасно снующим рукам. Казалось, у нее не было причины волноваться, и все же охотничья собака томилась в необъяснимом напряжении и слабо поскуливала.
Полудин вытащил из кармана смятую пачку с папиросами, ощупал ломкие табачные гильзы, наконец выискал плотно набитый стерженек и подошел к старику ближе.
– Хотите?
– Благодарствую, не курю! – сказал старик. – Я тока окурки в лесу собираю. Собираю и затаптываю.
– Вот как! А я вот… – Полудин недоговорил. Только задумчиво посмотрел на синюю струйку, потянувшуюся из ладони.
– И ружье у тебя отменное. Казнистое. Небось барин с таким ружьем красную дичь нахаживал… – Разливаясь соловьем, старик почему-то избегал смотреть на двустволку. – Да-а… Много ружей я на своем веку перевидывал: и кремнёвых, и пистонных… Но такого… – И вдруг, неожиданно легко, по-молодому привстав, цапнул сучклявыми пальцами за приклад.
Квитка остерегающе гавкнула. Полудин, нахмурившись, попятился: он, по своей охотничьей щепетильности, не любил, когда чужой человек дотрагивался до его ружья или пытался погладить Квитку.
– Добрые стволины! – продолжал старик, опускаясь на пень. – Севко палят…
– Слава Богу! Не жалуюсь! – Полудин покосился на сеть, в которую, отступая, едва не угодил ногой. – Да и у вас сетёнка неплоха, правда, ячейки крупноваты.
– Не бойся! – загадочно усмехнулся старик. – Моя рыбка не проскочит.
– Что ж, доброй тони! – пожелал Полудин, теребя ружейный ремень.
– А ружьецо-то, случаем, не тяжеловато? – с неожиданной ехидцей спросил старик. – Плечо еще не натер?
– Своя ноша не тянет! – отозвался Полудин.
– Ну-ну! – улыбнувшись, сказал старик, и под нависью кустистых бровей заиграли зеленоватые светлячки.
Квитка злобно заворчала и бросилась к ногам Полудина…
И получилось так, что вскоре после той встречи в лесу закапризничало, стало давать немыслимые «пудели» когда-то надежное ружье. Полудин терялся в догадках: может, стволы перегрелись при частой стрельбе? забилась песком казённая камера? отсырели патроны? а вдруг – чем черт не шутит! – всю охотничью обедню испортили обыкновенные куриные яйца, которые, следуя давнему суеверию, ни в коем случае не следовало брать на охоту.
Жена, видя Полудина, скорбно склонившегося над «Пордэем», спрашивала:
– Может, ему врача вызвать?
– Нужно будет – вызову! – мрачно отвечал Полудин. И продолжал ездить на охоту с больным ружьем.
– Зачем ты его берешь? – удивлялась жена. – Все равно не стреляет.
– Прогулять! – невозмутимо отвечал Полудин.
– Что значит «прогулять»? Странно. Очень странно.
Вообще ей многое в Полудине казалось странным: удивляло, как он безоглядно-легко променял синицу житейского благополучия на писательского журавля в неприветно хмуром российском небе, поражал его мальчишески-живой интерес к охоте и невидным, по ее мнению, людям.
Оказавшись в беде, Полудин не мог пожаловаться на невнимание друзей-охотников: советы сыпались словно заряды – дружно, «решетом», но от поля к полю истощалась самодельная дробь, и кто-то, хорошенько прицелившись, жахнул напоследок надежной «безымянкой»:
– А ты Отцу крестному позвони. Уж он-то наверняка присоветует.
Отец крестный, потомственный охотник – говаривали, его дедушка даже умер в шалаше, на тетеревином току, – дотягивал земной срок вместе с женой на лесном кордоне. Прожили свой век Ерофеич с Матвевной как пара дружных воронов: она детишек высиживала, а он пропитанье приносил в крепком мужском клюве. Выкормили они, высидели двух птенцов-молодцов, которые, оперившись, разлетелись по чужедальним городским кронам; одна отрада – внук Лёшка свил гнездовье неподалеку, стал нахаживать по дедовским следам манкие охотничьи тропы.
Многих начинающих охотников, пытающихся встать на крыло, поддержал и окрестил в свое время Ерофеич. Не миновала лесная купель и Полудина.
В тот весенний памятный день на утренней тяге он заполевал двух маленьких уток-чернушек и взял «под перо» матерого гуся-гуменника, летевшего с Озера на кормные озими. Он взял его повторным выстрелом из правого ствола и, ликуя, бросился к прибрежной березе, по которой, пригибая ветки, скатывалась крупная дичь.
Долго, не веря удаче, Полудин разглядывал серую, с белыми подкрыльями птицу – она казалась ему внезапно уснувшей или притворившейся мертвой. Потом потянул за вялую, с просиженным зобом шею, потрогал по-осеннему холодные желтые лапы и, убедившись, что пролетный гусь все-таки не обманул его, стал думать, куда же пристроить добычу: то ли прицепить вместе с неказистыми чернушками к поясному ремню, то ли постараться засунуть в сумку. Однако гуменник был тяжеловат и размашист для ремня, а держать его в ягдташе не позволяло охотничье самолюбие.
Грязный, в простуженно хлюпающих сапогах, Полудин явился в охотничий табор с большущим гусем в горделиво поднятой руке и торжественно, словно римский триумфатор, бросил добычу на видное место.
– С полем! – встрепенулись сидящие у костра охотники.
– Готовься, крестник! – весело предупредил Ерофеич.
Не успел Полудин зачехлить сладковато пахнущую порохом двустволку, как сподручник Ерофеича, Колька Черпак, заполошно гогоча, словно потревоженный сторожевой гусь, бросился за розгами к озерному ивняку. Закачались, погибельно затрещали пепельно-красные, в серебристых барашках кусты.
– Много-то не ломай! – приказал Ерофеич, отвинчивая крышку мятой солдатской фляжки. – Чай, не корзинки плести. А ты, крестничек, шкуру-то сыми!
Под дружные дублеты шуток Полудин стянул заскорузлую отцовскую куртку, недрогнувшей рукой потянул ворот вязаного свитера. Однако главный экзекутор смягчился:
– Свитерок-то оставь!..
В руке Ерофеича появился видавший виды граненый стаканчик. Бывалый охотник налил щедро, под «дунькин поясок», и, улыбаясь, протянул Полудину:
– Выпей, друже, на крови!
Молодой охотник лихо, запрокинув голову, выпил, схватил сморщенный, пшикающий рассолом огурец и стал старательно хрустеть, не отводя повлажневших глаз от своего гуменника, который, склонив голову к полураскрытому вееру крыла, как-то настороженно, вполглаза, наблюдал за своим оживленным погубителем.
– Что глаза-то таращишь? – засмеялся егерь Афанасий. – Не улетит твой гусь. Ты лучше на сальцо налегай.
К тому времени подоспели розги. Ерофеич, как гусляр, провел чуткими пальцами по жигалистым прутьям. Даже пеструю, словно у линяющего зайца, голову свесил в характерном музыкальном наклоне. И вдруг величавый былинный гусляр на глазах у Полудина превратился в лихого казака-рубаку: поведя плечом, Ерофеич секанул прутьями по воздуху. Полудину, еще не успевшему осознать удивительное превращение, показалось, что из соседних кустов с тугим свистом вырвалась крякуша.
– Держись, парень! – припугнул Афанасий.