Страница:
Больше я ни о чем не думаю, у меня нет ни ремесла, ни друзей, — я курю и только. Каждый день я все сильнее ухожу в самого себя благодаря опию и нахожу в этом так много интересного, что забываю о внешнем мире. Когда-то я, главным образом, увлекался волшебными чарами опия. Мне казалось чудесным присутствовать при метаморфозах, которые это снадобье производит на своих поклонников, и мне казалось прекрасным отдать свое тело во власть его фантазии, производящей столько превращений. Я испытывал восторг, чувствуя, что превращаюсь в другое существо с чувствами атрофированными или, наоборот, усиленными, я испытывал восторг от того, что лучше слышал, но хуже видел, от того, что слабее различал вкус, но тоньше чувствовал; я наслаждался чрезвычайной чувствительностью моих двигательных нервов и отсутствием полового чувства. Но все эти мелочи перестали для меня существовать с тех пор, как опий глубоко проник в мой мозг и мне открылась истинная мудрость.
Собственно самое физическое удовольствие от курения, ставшее необходимым для моего тела, составляет лишь незначительную часть моего наслажденья опием. Никакое другое ощущение в сердце или мозгу не может сравниться с тем чудесным состоянием легких, навеваемым черным дымом. И теперь сильнее, чем когда-либо, я трепещу, испытывая предательский и сладостный поцелуй этого снадобья. Меня опьяняет теплый аромат, я умело наслаждаюсь тем едва ощутимым, зудом, который пробегает по моим рукам и животу. Я со смущеньем наблюдаю, как с каждым днем смертельное оцепенение все сильнее сковывает мой затылок и постепенно слабеют мускулы моих членов. И между тем это несказанное блаженство моего тела ничто перед сладостным экстазом моих мыслей.
О, какое счастье с каждой минутой ощущать, что чувственность расплывается и утеривается человеческое земное существо. Какое счастье с каждой минутой ощущать вольный полет ума, ускользающего от материи и души, освобожденной от клеточек мозга, и наслаждаться таинственными возможностями благородных чувств культурности, памяти, чувства прекрасного и стать благодаря нескольким выкуренным трубкам равным истинным героям, апостолам, богам, без особых усилий — понять мысли Ньютона, уразуметь гений Наполеона, понять ошибки Праксителя — словом, соединить в своем сердце, ставшем таким обширным, все добродетели, все блага, всю нежность, все стремление безмерно любить и небо, и землю, слить в одном мягком чувстве друзей и врагов, добрых и злых, счастливцев и неудачников. Даже Олимп эллинов и рай христиан дает своим избранным блаженство менее полное, и это блаженство принадлежит мне.
В действительности религии, которые я когда-то презирал, исходя из довольно поверхностной философии ницшеанцев, в сущности, глубоко правы, когда они высоко превозносят милосердие и жалость над справедливостью и гордостью. Ибо моя радость превзойти всех моей гениальностью странным образом уступает радостному сознанью стать самым лучшим и наиболее жалостливым из людей. Из этого чувства превосходства моего сердца над остальными сердцами рождается чувство глубокого удовлетворения, которое трудно выразить. Мучимые стремлением к идеалу и потустороннему часто испытывают печаль и горечь от жизни, которая им представляется уродливой, грязной и запятнанной злом. Мне представляется все это гораздо более светлым, я больше никогда не вижу зла. После пятнадцатой трубки зло всецело стирается перед глазами курильщиков.
Единым взглядом я охватываю сущность каждой причины, каждого движения во всех «его проявлениях; каждое преступление во всем, что его извиняет; а этим причинам и извинениям число легион, и я, как судья слишком справедливый и слишком осторожный, никогда не был в состоянии осуждать и проклинать; я только оправдывал, жалел и любил, и среди моих закопченных черным дымом шкур я оказал бы Каину и Иуде такой же прием, как Цезарю и Конфуцию.
И вот теперь, когда я раздумываю обо всем этом, я понимаю, почему я убрал мою курильню тигровыми шкурами. Эти свирепые тигры, предательские и святотатственные, — это мои Каины, мои Иуды и мои Бруты. Их морды, от которых не отошла еще хорошенько кровь, их плоские черепа и коварная гибкость их хребтов, которые я поглаживаю своими руками, все говорит мне о жалком несовершенстве мира, и я не смею осудить их даже в самых худших его проявлениях. И я вовсе не желаю зла моим тиграм за то, что они в древних джунглях залили кровью голубые поляны, где луна проникала к устам Эндамиона.
ИНТЕРМЕДИЯ
ЧЕТВЕРТАЯ ЭПОХА. ТРЕВОГИ
ДВЕ ДУШИ РУДОЛЬФА ГАФНЕРА
Собственно самое физическое удовольствие от курения, ставшее необходимым для моего тела, составляет лишь незначительную часть моего наслажденья опием. Никакое другое ощущение в сердце или мозгу не может сравниться с тем чудесным состоянием легких, навеваемым черным дымом. И теперь сильнее, чем когда-либо, я трепещу, испытывая предательский и сладостный поцелуй этого снадобья. Меня опьяняет теплый аромат, я умело наслаждаюсь тем едва ощутимым, зудом, который пробегает по моим рукам и животу. Я со смущеньем наблюдаю, как с каждым днем смертельное оцепенение все сильнее сковывает мой затылок и постепенно слабеют мускулы моих членов. И между тем это несказанное блаженство моего тела ничто перед сладостным экстазом моих мыслей.
О, какое счастье с каждой минутой ощущать, что чувственность расплывается и утеривается человеческое земное существо. Какое счастье с каждой минутой ощущать вольный полет ума, ускользающего от материи и души, освобожденной от клеточек мозга, и наслаждаться таинственными возможностями благородных чувств культурности, памяти, чувства прекрасного и стать благодаря нескольким выкуренным трубкам равным истинным героям, апостолам, богам, без особых усилий — понять мысли Ньютона, уразуметь гений Наполеона, понять ошибки Праксителя — словом, соединить в своем сердце, ставшем таким обширным, все добродетели, все блага, всю нежность, все стремление безмерно любить и небо, и землю, слить в одном мягком чувстве друзей и врагов, добрых и злых, счастливцев и неудачников. Даже Олимп эллинов и рай христиан дает своим избранным блаженство менее полное, и это блаженство принадлежит мне.
В действительности религии, которые я когда-то презирал, исходя из довольно поверхностной философии ницшеанцев, в сущности, глубоко правы, когда они высоко превозносят милосердие и жалость над справедливостью и гордостью. Ибо моя радость превзойти всех моей гениальностью странным образом уступает радостному сознанью стать самым лучшим и наиболее жалостливым из людей. Из этого чувства превосходства моего сердца над остальными сердцами рождается чувство глубокого удовлетворения, которое трудно выразить. Мучимые стремлением к идеалу и потустороннему часто испытывают печаль и горечь от жизни, которая им представляется уродливой, грязной и запятнанной злом. Мне представляется все это гораздо более светлым, я больше никогда не вижу зла. После пятнадцатой трубки зло всецело стирается перед глазами курильщиков.
Единым взглядом я охватываю сущность каждой причины, каждого движения во всех «его проявлениях; каждое преступление во всем, что его извиняет; а этим причинам и извинениям число легион, и я, как судья слишком справедливый и слишком осторожный, никогда не был в состоянии осуждать и проклинать; я только оправдывал, жалел и любил, и среди моих закопченных черным дымом шкур я оказал бы Каину и Иуде такой же прием, как Цезарю и Конфуцию.
И вот теперь, когда я раздумываю обо всем этом, я понимаю, почему я убрал мою курильню тигровыми шкурами. Эти свирепые тигры, предательские и святотатственные, — это мои Каины, мои Иуды и мои Бруты. Их морды, от которых не отошла еще хорошенько кровь, их плоские черепа и коварная гибкость их хребтов, которые я поглаживаю своими руками, все говорит мне о жалком несовершенстве мира, и я не смею осудить их даже в самых худших его проявлениях. И я вовсе не желаю зла моим тиграм за то, что они в древних джунглях залили кровью голубые поляны, где луна проникала к устам Эндамиона.
ИНТЕРМЕДИЯ
За последним случайным посетителем дверь закрылась, и исчезла враждебная чернота коридора. В курильне остались только мы, преданные опию. На потолке танцевали тени, потом они расплылись в светлом золотом полумраке. Плотные клубы дыма тяжело поднимались над лампой. Вся курильня была пропитана ароматом опия, уничтожавшим все другие запахи — запах турецкой сигары, которую раскуривали в промежутках между трубками опия, аромат духов «джики», который курильщики капали капля по капле на почерневшие от опия руки, и даже более сладостное и сильное благоухание от полуобнаженной курильщицы с ее влажным от поцелуя телом. В братской близости тела тесно прикасались друг к другу на циновках. И в теплом дурмане сладостные часы скользили так тихо, что их даже не было слышно.
Итала отдыхал, склонив голову на бедро женщины. Он первый прервал молчание.
— Я тебя очень любил, — сказал он, — и теперь я продолжаю тебя любить со страстной тоской и желанием, хотя ты и отдалась своему новому возлюбленному, но даже и тогда, когда ты его ласкаешь, я не желаю тебе зла, потому что чудесное снадобье дает мне возможность вспоминать те давно прошедшие времена, когда ты принадлежала мне, мне одному, и то будущее, когда, усталая и печальная, ты опять вернешься в мои объятия. Я вижу это так ясно, что забываю о твоих сегодняшних счастливых вздохах и с восторгом разделяю твое прошлое и будущее. Я не желаю тебе зла благодаря опию.
Курильщица ласкала теплом своих бедер голову своего возлюбленного и в знак своей любви протянула ему свои губы, оторвавшись от трубки.
Тимур, всегда осторожный и скрытный, тоже заговорил. Его татарский профиль обрисовывался на коричневом шелку подушек.
— Женщины в действительности поразительно похожи друг на друга, хотя каждая из них и говорит, что она «не такая, как другие». Я был любовником Лауренс де Трэйль, но мы не любили друг друга. Я только разгадал, что творилось в ее птичьей головке, слишком верно читая ее мысли, и она бросилась ко мне в объятия как сомнамбула. Ее нежность была основана исключительно на лживой детской сентиментальности девочки, воспитывавшейся в монастыре. Она чувствовала мое равнодушие, но не страдала от этого.
«Вы любите меня», говорила она мне, «это спорт с вашей стороны, не правда ли?» Она смеялась. Спорт приятно щекотал ее нервы, жаждущие волнений. Но она никогда не пренебрегала окончательно супружеской любовью, она берегла ее, несмотря на свою сухость, несмотря на свою развращенность и любовные поцелуи. Ее муж представлял собою очень несложную натуру, он был влюблен в свою жену и ревновал ее. А она считала, что всегда найдет у него приют после своих похождений. И даже во время наших «спортивных дней» я отлично знал, что она подставляла губы своему мужу, как она сейчас подставила их тебе. Ты тоже ее «очередной» любовник, то есть в своем роде муж.
Третий, Анэир, счастливый теперь любовник, тоже хотел говорить. Но любовница, утомленная опием, обняла его и таким долгим поцелуем прижалась к его устам, что он не в силах был произнести ни слова.
Итала спросил:
— Значит ты обманул Трэйля, который был твоим другом, даже не любя его жены? Жалеешь ты об этом?
— Нет, он был настолько глуп, что придавал некоторую важность половой верности, и поэтому он и был наказан именно в том, в чем он был грешен. Вообще сочетание его деревенской примитивности с ее бессодержательной фривольностью должно было произвести детей совершенно глупых. Моя же кровь, кровь кочевника и завоевателя, которую я страстно примешивал, капля по капле, к их жилам, быть может, произведет сына моей расы, лучшей и более высокой.
Анэир оторвал свои губы от жадных губ своей возлюбленной.
— Наслаждение, которое вы испытали в объятии друг друга, является достаточным вашим оправданием. Пророк сказал в своем ясновидении:
«Каждый радостный возглас ваших жен шире откроет вам двери рая».
— Это магометанский взгляд, — сказал Тимур, — я не могу считать его этнографическим. А кроме того я плохо верю в рай. Но я не чувствую ни малейшей потребности узаконивать мое законное действие. Ханжи — старые девы и кастраты-гугеноты единственные люди в мире, которые хулят то, что согласно с законами природы — объятия двух подходящих друг к другу существ, хулят под нелепым предлогом, что любовник, может быть, имеет супругу или любовница мужа. Нелепейшая философия! Женщине разрешается располагать по своему усмотрению своей рукой или щекой, предоставляя их целовать своим приятельницам. Но ей запрещено распоряжаться своими губами. Может быть, в своей любви к Лауренсе я получил бы снисхождение даже от наиболее строгих судей, так как, любя ее, я часто думал о прекрасных детях, которых она должна была зачать.
— И, надо полагать, это называется, — проворчал Анэир, — реабилитацией адюльтера из-за забот об отцовстве. — Они замолчали. Итала курил трубку за трубкой, Анэир был занят иголкой, наполовину высвободившись из объятий своей любовницы. По временам, охваченный экстазом, он отнимал трубку и откидывался головой в подушки. В курильне наступила полная тишина; никто не двигался. На задумчивых и ясных лицах не видно было и тени волнения; ни одно движение не искривляло прямоту линий.
— Курильня прекрасна, как уголок древней Греции, — заметил Тимур. Курильщица шире приставила трубку к своим губам. Потом, затянувшись трубкой, она, как кошка, начала красться, опираясь на колена и руки. Расстегнутое японское платье задевало распластавшиеся на полу тела. Среди этого хаоса лежащих тел было трудно найти себе место. Но опий возбудил ее чувственность, и она искала не циновку для отдыха. Она колебалась. Три мужских тела были так стройны и крепки. Тимур лежал с закрытыми глазами. Вдруг он почувствовал, как его обняли чьи-то руки и чьи-то губы приникли к его рту страстным поцелуем, касаясь его языка. Он отдавался ее ласкам без волнения. Опий ослабляет мужскую чувственность, и Тимур лежал и вспоминал Лауренсу де Трэйль и ее чувственные ласки и о многом другом думал он, лежа таким образом. Анэир, равнодушный ко всему окружающему, приподнялся на локте, забавляясь куреньем папирос. Итала курил опий.
Время шло. Час ли прошел или только минута? Задремавшие чувства медленно просыпались в Тимуре. Он в свою очередь ласкает женщину и грезит вслух:
— Анэир, спи. Я хочу ее. Не смотри. — И из черных клубов дыма слышится голос Анэира:
— Подожди, дай мне докурить папиросу. Но влюбленная женщина вдруг отрывается от мужчины, она услышала голос того, кого больше любила. И она бросается к нему и приникает к нему своим взволнованным телом. Они стоят в тесном объятии. Она — взволнованная и жадная, он — удивленный и бессильный.
Дива, стоящий около, притягивает к себе ее тело. Тимур вернулся к своей лампе и лег против Итала, забыв обо всем, что было. Они курят по очереди и не замечают ничего, что происходит вокруг. Их не интересует то, что происходит на диване, они не слышат взволнованных вздохов любовницы, неудовлетворенной своим любовником. Итала шепчет:
— Тимур, ты лучше всех нас. Скажи, как поступала твоя мать, чтобы зачать такого сына, как ты, и как любил ее твой отец в ту ночь, за девять месяцев до твоего рождения.
Тимур отвечает чуть слышно.
— Они забыли об этом. Эта тайна неведома ни людям, ни богам. Алькмена и Зевс не сумели бы повторить того поцелуя, который дал жизнь Гераклу.
Слышится рыдание, потом топот босых ног по циновкам. Любовница вырвалась из объятий и пробежала несколько шагов, чтобы сейчас же вернуться с флаконом в руке. Но курильщики по-прежнему смотрят только на клубы дыма, наполняющие таинственностью курильню.
С дивана доносятся отголоски борьбы между влюбленными, но курильщики слышат только шипение опия.
Вдруг трубка выпадает из рук. Итала и Тимур вскакивают, упираясь пальцами об пол. Беспокойно они смотрят друг на друга протрезвившимся взглядом.
— Ты чувствуешь?
— Да…
Черный дым закружился, точно потрясенный чем-то. Произошло что-то ужасное. В насыщенной опием курильне, полной властных, но мирных ароматов, явились атомы, внесшие беспокойство. Их нашествие ужасно и смертоносно. Мрачный и тусклый запах атакует запах опия и покоряет его. В воздухе бурно сталкиваются борющиеся течения. Такой могучий до этого запах опия ослабевает, исчезает и разлагается, побежденный.
Эфир…
Холодный эфир, товарищ безумия и гипноза. Опасный флакон, опрокинутый на диван. Неудовлетворенная женщина стремится таким образом найти исход своей страсти. Слышны резкие, безумные крики.
— Никогда, никогда больше… Только не он, не он! Не хочу его! Слишком поздно, слишком поздно… Курильщики опия стоят дрожащие и мрачные. Итала говорит:
— Неужели я говорил, что еще люблю ее? Я лгал! Я не люблю ее больше! Тимур:
— Лауренса… Я не сказал ее имени, не правда ли? Я не сказал? Это не правда, это не правда!
Итала отдыхал, склонив голову на бедро женщины. Он первый прервал молчание.
— Я тебя очень любил, — сказал он, — и теперь я продолжаю тебя любить со страстной тоской и желанием, хотя ты и отдалась своему новому возлюбленному, но даже и тогда, когда ты его ласкаешь, я не желаю тебе зла, потому что чудесное снадобье дает мне возможность вспоминать те давно прошедшие времена, когда ты принадлежала мне, мне одному, и то будущее, когда, усталая и печальная, ты опять вернешься в мои объятия. Я вижу это так ясно, что забываю о твоих сегодняшних счастливых вздохах и с восторгом разделяю твое прошлое и будущее. Я не желаю тебе зла благодаря опию.
Курильщица ласкала теплом своих бедер голову своего возлюбленного и в знак своей любви протянула ему свои губы, оторвавшись от трубки.
Тимур, всегда осторожный и скрытный, тоже заговорил. Его татарский профиль обрисовывался на коричневом шелку подушек.
— Женщины в действительности поразительно похожи друг на друга, хотя каждая из них и говорит, что она «не такая, как другие». Я был любовником Лауренс де Трэйль, но мы не любили друг друга. Я только разгадал, что творилось в ее птичьей головке, слишком верно читая ее мысли, и она бросилась ко мне в объятия как сомнамбула. Ее нежность была основана исключительно на лживой детской сентиментальности девочки, воспитывавшейся в монастыре. Она чувствовала мое равнодушие, но не страдала от этого.
«Вы любите меня», говорила она мне, «это спорт с вашей стороны, не правда ли?» Она смеялась. Спорт приятно щекотал ее нервы, жаждущие волнений. Но она никогда не пренебрегала окончательно супружеской любовью, она берегла ее, несмотря на свою сухость, несмотря на свою развращенность и любовные поцелуи. Ее муж представлял собою очень несложную натуру, он был влюблен в свою жену и ревновал ее. А она считала, что всегда найдет у него приют после своих похождений. И даже во время наших «спортивных дней» я отлично знал, что она подставляла губы своему мужу, как она сейчас подставила их тебе. Ты тоже ее «очередной» любовник, то есть в своем роде муж.
Третий, Анэир, счастливый теперь любовник, тоже хотел говорить. Но любовница, утомленная опием, обняла его и таким долгим поцелуем прижалась к его устам, что он не в силах был произнести ни слова.
Итала спросил:
— Значит ты обманул Трэйля, который был твоим другом, даже не любя его жены? Жалеешь ты об этом?
— Нет, он был настолько глуп, что придавал некоторую важность половой верности, и поэтому он и был наказан именно в том, в чем он был грешен. Вообще сочетание его деревенской примитивности с ее бессодержательной фривольностью должно было произвести детей совершенно глупых. Моя же кровь, кровь кочевника и завоевателя, которую я страстно примешивал, капля по капле, к их жилам, быть может, произведет сына моей расы, лучшей и более высокой.
Анэир оторвал свои губы от жадных губ своей возлюбленной.
— Наслаждение, которое вы испытали в объятии друг друга, является достаточным вашим оправданием. Пророк сказал в своем ясновидении:
«Каждый радостный возглас ваших жен шире откроет вам двери рая».
— Это магометанский взгляд, — сказал Тимур, — я не могу считать его этнографическим. А кроме того я плохо верю в рай. Но я не чувствую ни малейшей потребности узаконивать мое законное действие. Ханжи — старые девы и кастраты-гугеноты единственные люди в мире, которые хулят то, что согласно с законами природы — объятия двух подходящих друг к другу существ, хулят под нелепым предлогом, что любовник, может быть, имеет супругу или любовница мужа. Нелепейшая философия! Женщине разрешается располагать по своему усмотрению своей рукой или щекой, предоставляя их целовать своим приятельницам. Но ей запрещено распоряжаться своими губами. Может быть, в своей любви к Лауренсе я получил бы снисхождение даже от наиболее строгих судей, так как, любя ее, я часто думал о прекрасных детях, которых она должна была зачать.
— И, надо полагать, это называется, — проворчал Анэир, — реабилитацией адюльтера из-за забот об отцовстве. — Они замолчали. Итала курил трубку за трубкой, Анэир был занят иголкой, наполовину высвободившись из объятий своей любовницы. По временам, охваченный экстазом, он отнимал трубку и откидывался головой в подушки. В курильне наступила полная тишина; никто не двигался. На задумчивых и ясных лицах не видно было и тени волнения; ни одно движение не искривляло прямоту линий.
— Курильня прекрасна, как уголок древней Греции, — заметил Тимур. Курильщица шире приставила трубку к своим губам. Потом, затянувшись трубкой, она, как кошка, начала красться, опираясь на колена и руки. Расстегнутое японское платье задевало распластавшиеся на полу тела. Среди этого хаоса лежащих тел было трудно найти себе место. Но опий возбудил ее чувственность, и она искала не циновку для отдыха. Она колебалась. Три мужских тела были так стройны и крепки. Тимур лежал с закрытыми глазами. Вдруг он почувствовал, как его обняли чьи-то руки и чьи-то губы приникли к его рту страстным поцелуем, касаясь его языка. Он отдавался ее ласкам без волнения. Опий ослабляет мужскую чувственность, и Тимур лежал и вспоминал Лауренсу де Трэйль и ее чувственные ласки и о многом другом думал он, лежа таким образом. Анэир, равнодушный ко всему окружающему, приподнялся на локте, забавляясь куреньем папирос. Итала курил опий.
Время шло. Час ли прошел или только минута? Задремавшие чувства медленно просыпались в Тимуре. Он в свою очередь ласкает женщину и грезит вслух:
— Анэир, спи. Я хочу ее. Не смотри. — И из черных клубов дыма слышится голос Анэира:
— Подожди, дай мне докурить папиросу. Но влюбленная женщина вдруг отрывается от мужчины, она услышала голос того, кого больше любила. И она бросается к нему и приникает к нему своим взволнованным телом. Они стоят в тесном объятии. Она — взволнованная и жадная, он — удивленный и бессильный.
Дива, стоящий около, притягивает к себе ее тело. Тимур вернулся к своей лампе и лег против Итала, забыв обо всем, что было. Они курят по очереди и не замечают ничего, что происходит вокруг. Их не интересует то, что происходит на диване, они не слышат взволнованных вздохов любовницы, неудовлетворенной своим любовником. Итала шепчет:
— Тимур, ты лучше всех нас. Скажи, как поступала твоя мать, чтобы зачать такого сына, как ты, и как любил ее твой отец в ту ночь, за девять месяцев до твоего рождения.
Тимур отвечает чуть слышно.
— Они забыли об этом. Эта тайна неведома ни людям, ни богам. Алькмена и Зевс не сумели бы повторить того поцелуя, который дал жизнь Гераклу.
Слышится рыдание, потом топот босых ног по циновкам. Любовница вырвалась из объятий и пробежала несколько шагов, чтобы сейчас же вернуться с флаконом в руке. Но курильщики по-прежнему смотрят только на клубы дыма, наполняющие таинственностью курильню.
С дивана доносятся отголоски борьбы между влюбленными, но курильщики слышат только шипение опия.
Вдруг трубка выпадает из рук. Итала и Тимур вскакивают, упираясь пальцами об пол. Беспокойно они смотрят друг на друга протрезвившимся взглядом.
— Ты чувствуешь?
— Да…
Черный дым закружился, точно потрясенный чем-то. Произошло что-то ужасное. В насыщенной опием курильне, полной властных, но мирных ароматов, явились атомы, внесшие беспокойство. Их нашествие ужасно и смертоносно. Мрачный и тусклый запах атакует запах опия и покоряет его. В воздухе бурно сталкиваются борющиеся течения. Такой могучий до этого запах опия ослабевает, исчезает и разлагается, побежденный.
Эфир…
Холодный эфир, товарищ безумия и гипноза. Опасный флакон, опрокинутый на диван. Неудовлетворенная женщина стремится таким образом найти исход своей страсти. Слышны резкие, безумные крики.
— Никогда, никогда больше… Только не он, не он! Не хочу его! Слишком поздно, слишком поздно… Курильщики опия стоят дрожащие и мрачные. Итала говорит:
— Неужели я говорил, что еще люблю ее? Я лгал! Я не люблю ее больше! Тимур:
— Лауренса… Я не сказал ее имени, не правда ли? Я не сказал? Это не правда, это не правда!
ЧЕТВЕРТАЯ ЭПОХА. ТРЕВОГИ
ДВЕ ДУШИ РУДОЛЬФА ГАФНЕРА
Посвящается Анри де Ренье.
Действительно ли у Рудольфа Гафнера были две души? Что касается меня, то я думаю, что именно так оно и было, каким бы странным это предположение не казалось. Согласно всем общепризнанным концепциям, у каждого человека или одна душа или ни одной. Но две души? Это смешно и нелепо!
И все-таки я уверен, что у Рудольфа Гафнера были две души, жившие в его теле поочередно, одна после другой. По правде сказать, первая душа не вполне принадлежала ему. Она, по-видимому, была блуждающей душой, вытеснившей на время по прихоти каких-то оккультных сил его собственную вторую душу. Наверное, эта блуждающая душа и сейчас бродит по свету в поисках тела, в которое она могла бы воплотиться. Я любил в то время встречаться с нею, не думая даже о риске утратить собственную душу, если бы она вздумала воплотиться в мое тело; я очень любил эту первую душу Рудольфа Гафнера.
Я познакомился с ним именно тогда, когда в нем жила его первая душа. Где я его встретил впервые? Этого я хорошенько не знаю. Мы долго шли тем же самым путем в жизни. Сверх того, моя память стала очень скверной с тех пор, как вместо китайского опия, я курю индийский. — Ну, да впрочем, я сейчас это припомню. Вы все не имеете представления о том, что такое креолы. Размякшие и полные существа, которые целый день качаются среди пальм в гамаках? Нет, совсем не то! Впрочем, было бы слишком долго и скучно объяснять это… Ах да, я теперь вспомнил: в первый раз я встретился с Рудольфом Гафнером в Новом Орлеане; темперамент его обитателей горячий. Явился я туда от нечего делать и провел там уже дней восемь. Вечером я посетил достойных людей, неких Рус. Дочь их была в то время моей любовницей. Она предложила мне отправиться на следующий день взглянуть на довольно оригинальное зрелище: regulation ring (эти люди говорят по-английски не лучше испанских коров). Предстоял необычный поединок двух молодых женщин, принадлежащих при этом к лучшему обществу; они решили при помощи бокса разрешить перед собранием приятельниц и приятелей свою ссору. Общество в Новом Орлеане состоит из креолов и янки. Нравы такого смешанного общества оказались совершенно изумительными. Креолки даже причесаться там не могут, не раскрыв настежь все двери. Моя подруга сообщила мне, что это состязание не было чисто спортивным, хотя бы и экстравагантным. Предстоял настоящий поединок.
Я хорошенько не знаю, чем он был вызван: ревностью, ссорой или изменой, но во всяком случае состязание должно было состояться с соблюдением всех формальностей. Итак, надо было ожидать безжалостной, страстной, вероятно, жестокой борьбы. Само собой разумеется, что я явился на поединок.
Действительно, это была жестокая и чрезвычайно бурная борьба. Обе дуэлянтки походили друг на друга, как две капли воды, тот же рост, те же черные, как вороново крыло, волосы, та же знойность и страстность в обеих, то же сильное и стройное тело, такой же профиль чувственного и изящного животного. Это был обычный тип луизианских креолок, очень, впрочем, соблазнительный. Они яростно атаковали друг друга, согласно правилам английского бокса, в жестких перчатках, с непокрытой головой и открытой шеей. Обе были одеты в платье опереточного характера; по-видимому, это была форма для бокса: панталоны из черного шелка в обтяжку, сверху сатиновые шаровары и маленькие светлые корсажи без кружев. Через четверть часа вся их одежда превратилась в лохмотья. Они неистово старались искромсать друг друга. Француженки моментально прикончили бы борьбу; их нервы не выдержали бы такого длительного напряжения. Креолки терпеливо тузили друг друга битых шестьдесят пять минут, согласно часам. Шесть схваток кончились ничем, в седьмой одолела одна из креолок. Нечего и говорить, что, начиная со второй схватки, зрелище стало омерзительнее собачьей драки. Их распухшие окровавленные лица имели самый жалкий вид, груди были избиты, плечи и спина исполосованы черными полосами; они не обращали ни на что внимание и продолжали истязать друг друга изо всех сил, без слов, без криков, как два зверя, которыми они и были. Это было так отвратительно, что я отвернулся и увидел несколько в сторонке тонкого и стройного человека; он тоже внимательно смотрел на состязание, но его глаза не светились огоньком жестокости, как глаза всех присутствовавших янки и креолов; обрамленный темными волосами резко выделялся белый выпуклый лоб, точно из слоновой кости; его голубые сапфировые глаза смотрели внимательно с металлическим оттенком стального лезвия.
В те времена я был очень порывист, и без малейших колебаний сразу шел навстречу тому, что меня привлекало. Рудольф Гафнер настолько меня очаровал в это мгновение, что я сейчас же подошел к нему и взял его за руку.
— Почему, — спросил я, — вы смотрите на это безобразие?
Он несколько минут смотрел на меня, не выражая никакого удивления. Потом он взглянул на арену и отвечал мне:
— Для человека цивилизованного является удовольствием наблюдать проявление примитивного инстинкта, ничем неприкрытого. — И он пожал мне руку.
За мгновение перед этим моя подруга маленькая Рус, пожиравшая глазами дуэлянток, нервно стиснула мои пальцы в своей руке. Борьба была в это время особенно ожесточенной и в пожатии руки этой девочки я ощутил чувственность и садизм, разгоревшиеся от зверского зрелища. Гафнер пожал мою руку еще крепче. Но в его пожатии не было ни чувственности, ни страстности. Он был совершенно спокоен и вполне владел собою. Мы обменялись рукопожатиями только под влиянием молниеносно возникшей обоюдной симпатии. С этого мгновения между нами завязалась необычайно интимная дружба; она продолжалась очень долго вплоть до того, как разошлись наши пути.
— Как странно! — сказал он, на этот раз уже не глядя на дуэлянток. — В сущности это является только следствием законов Ньютона.
Наверное, если бы кто-нибудь другой произнес этот парадокс, я улыбнулся бы, ничего не поняв. Но как только Гафнер произнес эти слова, я моментально понял все, точно он каким-то волшебным образом сообщил мне весь ход своих мыслей, от предпосылок до заключения. Я ясно понял, что ревность явилась следствием любви, которую можно, не будучи парадоксальным, счесть явлением, вытекающим из тяготения разных полов друг к другу, тяготения, являющегося неизученной формой всемирного тяготения. Все эти соображения промелькнули в моей голове. Силлогизм показался мне очевидным, неопровержимым и я совершенно чистосердечно ответил:
— Почему странно? Это естественно. — Наши руки все еще были соединены. Снова я ощутил его пожатие, на этот раз вполне дружеское. При этом непонятным образом рассеялось мое отвращение к зрелищу борьбы. В меня проникла частица его хладнокровия. Между нами произошел таинственный обмен мозговых эманации. Я начал смотреть на дуэль, как он, бесстрастно и с любопытством. Был объявлен перерыв. Обеих задыхающихся соперниц, как спортивных животных, обтерли губкой. Они несколько пришли в себя. Мне показалось, что они смотрят на нас. Но их сейчас же поставили лицом к лицу. Предстояла схватка до результата, что представляет собою особенно отвратительное зрелище. Это уже не борьба, а настоящая экзекуция. Кто из них победит уже выяснилось, вопрос шел только о том, чтобы окончательно доконать побежденную, доставить ей побольше страданий. Я видел, что она была уже больше не в силах драться кулаками, она инстинктивно старалась прикрыть рукою лоб; это было трогательным движением девочки, старающейся избегать слишком сильных тумаков; в конце концов она растянулась, обессиленная под ударами соперницы; у нее вырвался стон истерзанного животного. Это был конец. Я должен был взять под руку дрожащую мисс Рус.
Но Гафнер меня не покинул. Он хотел быть представленным моей подруге.
И только тогда я заметил, что ничего не знал о нем, даже его имени. Он засмеялся и представился: Рудольф Гафнер, иностранец. Больше он ничего не сказал. Но я всегда находил смешным обыкновение знакомящихся людей тщательно сообщать вам о ремесле, рабами которого они являются, и о постели, в которой некогда их отец опрокинул на спину их мать. Как будто есть тут чем похвастаться.
Мы вместе закусили раками у Мере. Вы, наверное, знаете эту пивную в английском квартале. Я в первый раз услышал, как он беседует. Его разговор был необычайно очарователен, но не потому, чтоб он сыпал остротами и калабмурами, не потому, чтоб он высказывал неизменно особенно глубокие мысли. Но в его разговоре было замечательное изящество, легкость, поэтическая мечтательность, мельком бывала брошена интересная мысль, смущающий вас парадокс, возвышенная и новая идея, неожиданная, но не кажущаяся дерзкой нескромность, и всегда чувствовалось в его мысли нечто неизвестное, нерасшифрованное, нечто, что было выше вас.
Это была беседа призрака, который был бы поэтом, философом и человеком. Впрочем я не собираюсь дать вам о нем исчерпывающее представление. Все, что я рассказываю о нем не больше походит на него, чем гримаса гориллы на улыбку Джиоконды.
Почти сейчас же он нас оставил, я говорю почти сейчас же, потому что так мне тогда показалось. В действительности же мы пробыли с ним до вечера.
Он ушел, чтобы покурить, перед тем, как переодеваться к обеду, как он объяснил нам. Обедал он в городе.
— У кого? — спросил я нескромно, мне даже и в голову не пришло, что меня это не касается.
— У г-жи Б., — ответил он не колебаясь — у той, которая только что дралась.
Он ушел, уговорившись увидеться со мной вечером. Сейчас же по его уходе, я убедился, что мисс Рус безумно влюбилась в него. Она видела его в первый раз и вообще была добродетельна. Тем не менее через три дня она стала его любовницей, почти насильно: он не хотел ее.
Обаяние этого человека было поистине изумительно. В первый же вечер я узнал, что обе женщины дрались из-за него. Он мне сообщил об этом совершенно откровенно и не хвастаясь. Он вовсе не был нескромен, но мы двое все-таки уже составляли одно целое. В этот первый вечер он принял меня у себя в курильне опия, святилище, в которое он не допускал никого.
Против обыкновения всех курильщиков, которых я знал, он любил курить в одиночестве. С этих пор мы курили вдвоем; наши мысли настолько были сходны, что нам не было необходимости разговаривать для обмена мыслями. В курильне была полная тишина, несмотря на наше постоянное общение друг с другом. Мы знали друг о друге «все». Говоря «все», я подразумеваю область интеллекта и чувства. Его внешняя жизнь, положение в обществе, его прошлое, его состояние, его родина — не интересовали меня, так же как и физическая сторона его жизни. Теперь, стараясь припомнить его облик, я прихожу к заключению, что я помню облик другого, позднейшего Гафнера, в которого вселилась вторая душа, — его я видел всего два раза, как уже только что говорил вам.
Но первый произвел на меня неизгладимое впечатление, почти три года наши пути не расходились. Мне уже трудно перечислить ту цепь случайностей, вследствие которых это оказалось возможным. Надо вам сказать, что в служебном отношении он был как-то связан с дипломатическим ведомством; впрочем, я сам узнал об этом случайно. Поэтому он постоянно странствовал по всем пяти частям света. У меня нет ни определенной профессии, ни отечества. Нас связывают общие воспоминания о всевозможных странах и морях, которые мы посетили вместе. И если его душа, его первая душа, обходит места, в которых он прежде бывал, то мне следует ее искать по всему миру.
Его курильня опия всюду следовала за нами. Вы, конечно, знаете, что я видал на своем веку немало курилен. Но никогда я не видел ничего похожего на эту курильню. Обычно в курильнях голые стены, пол устлан циновками, зонтиками в более или менее китайском духе; в ней, обыкновенно, может разместиться четыре, пять человек. Наша курильня походила на гроб. Размеры ее определялись длиною наших тел. Она была сделана из ивовых прутьев и обручей, на которые навешивалась материя. Ее можно было разобрать, сложить в небольшой ящик и перевести в разобранном виде. В ней не было никаких циновок; на дне лежал ковер из Абюссона; никакой «китайщины», ничего кроме шелка, который сверху образовывал нечто вроде свода, ниспадая по обеим сторонам в виде двух стенок. Гафнер утверждал, что опий принадлежит не Китаю, а всему миру. Шелк быстро пропитывался черным дымом. Клубы дыма, задержанные в небольшом пространстве, насыщали его своим запахом и быстро опьяняли нас; после нескольких трубок нам уже не было надобности продолжать курение. Задерживавшийся в небольшом пространстве опий проникал к нам в грудь, и божественные грезы скоро нисходили к нам.
Действительно ли у Рудольфа Гафнера были две души? Что касается меня, то я думаю, что именно так оно и было, каким бы странным это предположение не казалось. Согласно всем общепризнанным концепциям, у каждого человека или одна душа или ни одной. Но две души? Это смешно и нелепо!
И все-таки я уверен, что у Рудольфа Гафнера были две души, жившие в его теле поочередно, одна после другой. По правде сказать, первая душа не вполне принадлежала ему. Она, по-видимому, была блуждающей душой, вытеснившей на время по прихоти каких-то оккультных сил его собственную вторую душу. Наверное, эта блуждающая душа и сейчас бродит по свету в поисках тела, в которое она могла бы воплотиться. Я любил в то время встречаться с нею, не думая даже о риске утратить собственную душу, если бы она вздумала воплотиться в мое тело; я очень любил эту первую душу Рудольфа Гафнера.
Я познакомился с ним именно тогда, когда в нем жила его первая душа. Где я его встретил впервые? Этого я хорошенько не знаю. Мы долго шли тем же самым путем в жизни. Сверх того, моя память стала очень скверной с тех пор, как вместо китайского опия, я курю индийский. — Ну, да впрочем, я сейчас это припомню. Вы все не имеете представления о том, что такое креолы. Размякшие и полные существа, которые целый день качаются среди пальм в гамаках? Нет, совсем не то! Впрочем, было бы слишком долго и скучно объяснять это… Ах да, я теперь вспомнил: в первый раз я встретился с Рудольфом Гафнером в Новом Орлеане; темперамент его обитателей горячий. Явился я туда от нечего делать и провел там уже дней восемь. Вечером я посетил достойных людей, неких Рус. Дочь их была в то время моей любовницей. Она предложила мне отправиться на следующий день взглянуть на довольно оригинальное зрелище: regulation ring (эти люди говорят по-английски не лучше испанских коров). Предстоял необычный поединок двух молодых женщин, принадлежащих при этом к лучшему обществу; они решили при помощи бокса разрешить перед собранием приятельниц и приятелей свою ссору. Общество в Новом Орлеане состоит из креолов и янки. Нравы такого смешанного общества оказались совершенно изумительными. Креолки даже причесаться там не могут, не раскрыв настежь все двери. Моя подруга сообщила мне, что это состязание не было чисто спортивным, хотя бы и экстравагантным. Предстоял настоящий поединок.
Я хорошенько не знаю, чем он был вызван: ревностью, ссорой или изменой, но во всяком случае состязание должно было состояться с соблюдением всех формальностей. Итак, надо было ожидать безжалостной, страстной, вероятно, жестокой борьбы. Само собой разумеется, что я явился на поединок.
Действительно, это была жестокая и чрезвычайно бурная борьба. Обе дуэлянтки походили друг на друга, как две капли воды, тот же рост, те же черные, как вороново крыло, волосы, та же знойность и страстность в обеих, то же сильное и стройное тело, такой же профиль чувственного и изящного животного. Это был обычный тип луизианских креолок, очень, впрочем, соблазнительный. Они яростно атаковали друг друга, согласно правилам английского бокса, в жестких перчатках, с непокрытой головой и открытой шеей. Обе были одеты в платье опереточного характера; по-видимому, это была форма для бокса: панталоны из черного шелка в обтяжку, сверху сатиновые шаровары и маленькие светлые корсажи без кружев. Через четверть часа вся их одежда превратилась в лохмотья. Они неистово старались искромсать друг друга. Француженки моментально прикончили бы борьбу; их нервы не выдержали бы такого длительного напряжения. Креолки терпеливо тузили друг друга битых шестьдесят пять минут, согласно часам. Шесть схваток кончились ничем, в седьмой одолела одна из креолок. Нечего и говорить, что, начиная со второй схватки, зрелище стало омерзительнее собачьей драки. Их распухшие окровавленные лица имели самый жалкий вид, груди были избиты, плечи и спина исполосованы черными полосами; они не обращали ни на что внимание и продолжали истязать друг друга изо всех сил, без слов, без криков, как два зверя, которыми они и были. Это было так отвратительно, что я отвернулся и увидел несколько в сторонке тонкого и стройного человека; он тоже внимательно смотрел на состязание, но его глаза не светились огоньком жестокости, как глаза всех присутствовавших янки и креолов; обрамленный темными волосами резко выделялся белый выпуклый лоб, точно из слоновой кости; его голубые сапфировые глаза смотрели внимательно с металлическим оттенком стального лезвия.
В те времена я был очень порывист, и без малейших колебаний сразу шел навстречу тому, что меня привлекало. Рудольф Гафнер настолько меня очаровал в это мгновение, что я сейчас же подошел к нему и взял его за руку.
— Почему, — спросил я, — вы смотрите на это безобразие?
Он несколько минут смотрел на меня, не выражая никакого удивления. Потом он взглянул на арену и отвечал мне:
— Для человека цивилизованного является удовольствием наблюдать проявление примитивного инстинкта, ничем неприкрытого. — И он пожал мне руку.
За мгновение перед этим моя подруга маленькая Рус, пожиравшая глазами дуэлянток, нервно стиснула мои пальцы в своей руке. Борьба была в это время особенно ожесточенной и в пожатии руки этой девочки я ощутил чувственность и садизм, разгоревшиеся от зверского зрелища. Гафнер пожал мою руку еще крепче. Но в его пожатии не было ни чувственности, ни страстности. Он был совершенно спокоен и вполне владел собою. Мы обменялись рукопожатиями только под влиянием молниеносно возникшей обоюдной симпатии. С этого мгновения между нами завязалась необычайно интимная дружба; она продолжалась очень долго вплоть до того, как разошлись наши пути.
— Как странно! — сказал он, на этот раз уже не глядя на дуэлянток. — В сущности это является только следствием законов Ньютона.
Наверное, если бы кто-нибудь другой произнес этот парадокс, я улыбнулся бы, ничего не поняв. Но как только Гафнер произнес эти слова, я моментально понял все, точно он каким-то волшебным образом сообщил мне весь ход своих мыслей, от предпосылок до заключения. Я ясно понял, что ревность явилась следствием любви, которую можно, не будучи парадоксальным, счесть явлением, вытекающим из тяготения разных полов друг к другу, тяготения, являющегося неизученной формой всемирного тяготения. Все эти соображения промелькнули в моей голове. Силлогизм показался мне очевидным, неопровержимым и я совершенно чистосердечно ответил:
— Почему странно? Это естественно. — Наши руки все еще были соединены. Снова я ощутил его пожатие, на этот раз вполне дружеское. При этом непонятным образом рассеялось мое отвращение к зрелищу борьбы. В меня проникла частица его хладнокровия. Между нами произошел таинственный обмен мозговых эманации. Я начал смотреть на дуэль, как он, бесстрастно и с любопытством. Был объявлен перерыв. Обеих задыхающихся соперниц, как спортивных животных, обтерли губкой. Они несколько пришли в себя. Мне показалось, что они смотрят на нас. Но их сейчас же поставили лицом к лицу. Предстояла схватка до результата, что представляет собою особенно отвратительное зрелище. Это уже не борьба, а настоящая экзекуция. Кто из них победит уже выяснилось, вопрос шел только о том, чтобы окончательно доконать побежденную, доставить ей побольше страданий. Я видел, что она была уже больше не в силах драться кулаками, она инстинктивно старалась прикрыть рукою лоб; это было трогательным движением девочки, старающейся избегать слишком сильных тумаков; в конце концов она растянулась, обессиленная под ударами соперницы; у нее вырвался стон истерзанного животного. Это был конец. Я должен был взять под руку дрожащую мисс Рус.
Но Гафнер меня не покинул. Он хотел быть представленным моей подруге.
И только тогда я заметил, что ничего не знал о нем, даже его имени. Он засмеялся и представился: Рудольф Гафнер, иностранец. Больше он ничего не сказал. Но я всегда находил смешным обыкновение знакомящихся людей тщательно сообщать вам о ремесле, рабами которого они являются, и о постели, в которой некогда их отец опрокинул на спину их мать. Как будто есть тут чем похвастаться.
Мы вместе закусили раками у Мере. Вы, наверное, знаете эту пивную в английском квартале. Я в первый раз услышал, как он беседует. Его разговор был необычайно очарователен, но не потому, чтоб он сыпал остротами и калабмурами, не потому, чтоб он высказывал неизменно особенно глубокие мысли. Но в его разговоре было замечательное изящество, легкость, поэтическая мечтательность, мельком бывала брошена интересная мысль, смущающий вас парадокс, возвышенная и новая идея, неожиданная, но не кажущаяся дерзкой нескромность, и всегда чувствовалось в его мысли нечто неизвестное, нерасшифрованное, нечто, что было выше вас.
Это была беседа призрака, который был бы поэтом, философом и человеком. Впрочем я не собираюсь дать вам о нем исчерпывающее представление. Все, что я рассказываю о нем не больше походит на него, чем гримаса гориллы на улыбку Джиоконды.
Почти сейчас же он нас оставил, я говорю почти сейчас же, потому что так мне тогда показалось. В действительности же мы пробыли с ним до вечера.
Он ушел, чтобы покурить, перед тем, как переодеваться к обеду, как он объяснил нам. Обедал он в городе.
— У кого? — спросил я нескромно, мне даже и в голову не пришло, что меня это не касается.
— У г-жи Б., — ответил он не колебаясь — у той, которая только что дралась.
Он ушел, уговорившись увидеться со мной вечером. Сейчас же по его уходе, я убедился, что мисс Рус безумно влюбилась в него. Она видела его в первый раз и вообще была добродетельна. Тем не менее через три дня она стала его любовницей, почти насильно: он не хотел ее.
Обаяние этого человека было поистине изумительно. В первый же вечер я узнал, что обе женщины дрались из-за него. Он мне сообщил об этом совершенно откровенно и не хвастаясь. Он вовсе не был нескромен, но мы двое все-таки уже составляли одно целое. В этот первый вечер он принял меня у себя в курильне опия, святилище, в которое он не допускал никого.
Против обыкновения всех курильщиков, которых я знал, он любил курить в одиночестве. С этих пор мы курили вдвоем; наши мысли настолько были сходны, что нам не было необходимости разговаривать для обмена мыслями. В курильне была полная тишина, несмотря на наше постоянное общение друг с другом. Мы знали друг о друге «все». Говоря «все», я подразумеваю область интеллекта и чувства. Его внешняя жизнь, положение в обществе, его прошлое, его состояние, его родина — не интересовали меня, так же как и физическая сторона его жизни. Теперь, стараясь припомнить его облик, я прихожу к заключению, что я помню облик другого, позднейшего Гафнера, в которого вселилась вторая душа, — его я видел всего два раза, как уже только что говорил вам.
Но первый произвел на меня неизгладимое впечатление, почти три года наши пути не расходились. Мне уже трудно перечислить ту цепь случайностей, вследствие которых это оказалось возможным. Надо вам сказать, что в служебном отношении он был как-то связан с дипломатическим ведомством; впрочем, я сам узнал об этом случайно. Поэтому он постоянно странствовал по всем пяти частям света. У меня нет ни определенной профессии, ни отечества. Нас связывают общие воспоминания о всевозможных странах и морях, которые мы посетили вместе. И если его душа, его первая душа, обходит места, в которых он прежде бывал, то мне следует ее искать по всему миру.
Его курильня опия всюду следовала за нами. Вы, конечно, знаете, что я видал на своем веку немало курилен. Но никогда я не видел ничего похожего на эту курильню. Обычно в курильнях голые стены, пол устлан циновками, зонтиками в более или менее китайском духе; в ней, обыкновенно, может разместиться четыре, пять человек. Наша курильня походила на гроб. Размеры ее определялись длиною наших тел. Она была сделана из ивовых прутьев и обручей, на которые навешивалась материя. Ее можно было разобрать, сложить в небольшой ящик и перевести в разобранном виде. В ней не было никаких циновок; на дне лежал ковер из Абюссона; никакой «китайщины», ничего кроме шелка, который сверху образовывал нечто вроде свода, ниспадая по обеим сторонам в виде двух стенок. Гафнер утверждал, что опий принадлежит не Китаю, а всему миру. Шелк быстро пропитывался черным дымом. Клубы дыма, задержанные в небольшом пространстве, насыщали его своим запахом и быстро опьяняли нас; после нескольких трубок нам уже не было надобности продолжать курение. Задерживавшийся в небольшом пространстве опий проникал к нам в грудь, и божественные грезы скоро нисходили к нам.