Страница:
- Шимъон бен Мататьягу, есть много земель, где стоит побывать, но все это приедается, ибо когда человек по горло сыт рабством и жестокосердием, он должен из мира нохри вернуться к себе. Иначе мир начинает кружиться у него в глазах, как если бы Бог Авраама, Ицхака и Яакова отвратил свой лик, и в мире осталась одна только алчность, жажда денег и еще денег, жажда власти и еще власти...
А с Рут я говорил о ребенке - о будущем нашем ребенке. О Деборе, если родиться девочка, или о Давиде, если родится мальчик. Как ни прекрасна всегда была Рут, теперь она стала еще прекраснее. Даже в нашей деревне, в Модиине, где люди знали ее с колыбели, где видели, как она росла и взрослела, - даже здесь ее почти не узнавали, и люди оборачивались ей вслед и восхищенно говорили:
- Это рыжеволосая царица древнего Израиля, царица из каханов былых времен!
А когда наши деревенские старцы встречали меня на улице неизменным "Шалом леха!", (Шалом леха! - Мир тебе! (Иврит).) они всегда добавляли:
- И да вырастишь ты семейство царей, волею Божьей!
А когда мы оставались с Рут наедине на склоне холма, она пела мне своим низким, звучным голосом старинную песню о любви:
О любовь! Ты сильна, словно смерть...
Половодье тебя не затопит
И твой жар не потушит поток,
Коль мужчина отдаст за любовь
Без остатка и сердце, и душу,
Если все за любовь он презрит.
Так это было, и так это кончилось. Это было уже так давно, и слезы мои истощились, как истощается всякое горе. Я уже говорил, что жить становилось все тяжелее и труднее - не сразу, но мало-помалу, так что за те две или три недели, что проходили между появлением в нашей деревне наместника Апелла или кого-то из его людей, мы успевали забыть, мы успевали снова втянуться в привычную жизнь.
Модиину везло больше, чем другим деревням. Подати становились все тяжелее, нас оскорбляли все чаще, оскорбления становились все более унизительными, и однажды рабби Эноха засекли чуть не до смерти. Но все это еще можно было стерпеть. А затем, через пять недель после ухода Иегуды, в Модиин явился Апелл собственной персоной вместе с сотней наемников и приказал собрать всех жителей деревни на главной площади.
Странный человек был этот Апелл; он расцветал от собственной жестокости, как нормальные люди - от добра и любви. Он не просто был извращен - само извращение заменило в нем все человеческое. С тех пор, как его сделали наместником, он еще более потучнел и стал веселее - он производил впечатление удовлетворенного и жизнерадостного человека. Убивать евреев, наказывать евреев кнутом, мучить евреев, казалось, было для него так же необходимо, как для других - есть и пить. Явившись в Модиин, он бодро соскочил со своих носилок, откинул назад желтую накидку и оправил розовую юбочку. Он был явно счастлив, и, прежде чем объяснить нам цель своего посещения, он нам улыбнулся.
- Приятная деревушка этот Модиин, - прошепелявил он, - но слишком плодородная, слишком плодородная. Надо этим заняться. Эй, друг мой, адон! позвал он.
Отец выступил вперед и стал перед народом. За последнее время он очень изменился. Борода его еще более побелела. Его серые глаза стали теперь еще светлее, и все его лицо избороздили глубокие морщины. Он уже не был так прям, как прежде, стал как будто ниже ростом, в нем чувствовалась какая-то слабость и усталость, которая все усиливалась с тех пор, как ушел Иегуда. Сейчас, запахнувшись в свой полосатый плащ, он молча и бесстрастно стоял перед Апеллом.
- Тебе будет приятно узнать, - сказал Апелл бодрым, радостным голосом, что царь царей немало думает о евреях. На последнем заседании терского совета - и я горжусь тем, что принимал в нем участие, - было решено ускорить и завершить эллинизацию провинции. Предполагается принять определенные меры, и их осуществление будет проведено в жизнь с уважением к закону и справедливости.
Само собой разумеется, всякое непокорство будет наказано.
Апелл сделал глубокий вдох, наморщил нос и поправил у себя на плечах желтую накидку. Пошарив жирной рукой в рукаве другой руки, он извлек носовой платок и изящным движением вытер нос.
- Но никакого непокорства не будет! - улыбнулся он. - Вы сами согласитесь, что гнусные суеверия вашей религии и то, что вы называете Законом, ставит непреодолимую преграду на пути цивилизации. Особенно раздражают греков ваши правила, касающиеся употребления пищи; вы обязаны перестать их соблюдать. Ваше умение читать и писать лишь усугубляет и углубляет мерзость еврейских обрядов; поэтому ваши школы будут закрыты.
И поскольку основной источник ваших невежественных суеверий - это Пятикнижие Моисея, то ее не будут более ни читать, ни произносить вслух. А для того, чтобы обеспечить выполнение этого последнего указа, мои люди сейчас войдут к вам в синагогу, возьмут все свитки и всенародно их сожгут. Таков приказ царя! - закончил он, еще раз взмахнув платком.
Рут стояла подле меня, и я до сих пор помню, как ее пальцы вдавились мне в запястье, когда Апелл кончил говорить. Но я смотрел на адона, я не отрывал от него глаз, и я знал, что где-то в толпе Эльазар, Ионатан и Иоханан тоже не отрывают глаз от адона, как и все остальные. Мы ждали, что он скажет, - конец это или нет. Но, как и в прошлый раз, адон даже не шелохнулся. Ни одним движением, ни одним взглядом не выдал он своих чувств. Прямо перед ним стоял наемник, наемники окружили толпу, и двадцать всадников зорко следили за толпой, натянув луки и придерживая пальцами стрелы у тетивы.
Мы молча стояли. Четверо наемников вошли в синагогу, сорвали занавесь, прикрывающую ковчег, и вынесли семнадцать свитков Закона. Как хорошо я знал эти свитки! Как хорошо их знали все мужчины, и женщины, и дети в деревне! Я читал их с тех пор, как научился читать, я прикасался к ним губами, я водил пальцем по старинному пергаменту, разбирая начертанные черной тушью еврейские слова.
Восемь из этих свитков были привезены из Вавилона сотни лет назад, когда евреи вернулись из своего долгого изгнания. Говорят, что три из них были времен царя Давида, а один даже принадлежал самому Давиду бен Иессею, и на нем были пометки, сделанные рукою самого Давида. С какой любовной заботой эти свитки хранились! Каждые семь лет их клали в новый, вышитый со всех сторон узорами, футляр из тончайшего шелка, сотканный столь мелкими стежками, что различить их не мог глаз человеческий. Как тщательно эти свитки оберегались от пожаров и других напастей! И вот теперь подлый слуга другого подлеца собирался их сжечь - во имя цивилизации.
Вопль ужаса пронесся в толпе, когда свитки были в беспорядке брошены на кучу соломы. Один из наемников вошел в ближайший дом и вернулся с кувшином оливкового масла; от отбил горлышко и вылил масло на свитки. Другой наемник отыскал где-то в очаге уголек, раздул его и зажег солому.
Апелл в носилках, несомых рабами, уже двинулся прочь - а люди все еще смотрели на адона. Я думаю, не будь мой отец таким человеком, каким он был, вся наша деревня была бы уничтожена до последней живой души. Не знаю, что ощущал он в эти минуты, - я могу лишь догадываться. Я следил за ним и видел, как все тело его напряглось и лишь слегка дрожало, но не настолько, чтобы заметили люди.
Потом, я слышал, они говорили, что Мататьягу был каменный. Но он был не каменный, и сердце его обливалось кровью. Апелл и его наемники медленно удалялись. Всадники задержались, наблюдая с натянутыми луками за горящими свитками и за толпой. Грязные, сидели они на неухоженных лошадях, люди, которые никогда не мылись, никогда ни на что не надеялись, никогда ни о чем не мечтали, никогда никого не любили. Грубые, невежественные люди, для которых обычным делом было убийство, а удовольствием - ночь с проституткой или порция гашиша, которые заменяло лишь беспробудное пьянство, скоты, потерявшие человеческий облик и ненавидевшие евреев, ибо они хорошо знали, что евреи никогда не возьмут их на службу.
Они сидели на своих лошадях и ждали. Один свиток откатился чуть в сторону и лежал, еще не охваченный огнем, хотя начинал уже обугливаться и желтеть по краям. Пока наемники ждали, один девятилетний мальчик - это был Рувим бен Иосеф, сын землепашца, - подбежал, юркий, как белка, схватил свиток и кинулся наутек.
Одна стрела вонзилась ему в бедро, и он упал, перекатившись, как брошенный камень. И тогда Рут - моя высокая, мужественная, чудесная Рут - в три прыжка подбежала к нему и схватила на руки. Наемники выпустили остальные стрелы и поскакали прочь. Я помню только, что я бежал за ними с ножом в руке, крича, как безумный, пока меня не догнал Эльазар: он сгреб меня в охапку и крепко держал до тех пор, пока нож не выпал у меня из руки.
Рут была мертва, но мальчик - жив. Она защитила его своим телом, и в нее, как в щит, вонзились все стрелы. Она, должно быть, недолго страдала: две стрелы пронзили ей сердце. Я знаю. Я вытащил эти стрелы. Я поднял ее на руки и отнес в дом ее отца. И всю ночь я сидел возле нее.
А наутро вернулся Иегуда.
Есть вещи, о которых я писать не могу, да они не так уж и важны для этой повести о моих прославленных братьях. Не могу я рассказать, что чувствовал я в ту ночь - это была ночь без конца, которая все-таки как-то кончилась. Люди ушли, и Моше бен Аарон и его жена, чуть не падавшие от усталости, уснули тяжелым сном, и я остался один. Наверно, я не спал, но впал в какое-то забытье. Я опустил голову на руки, уперев их локтями в стол, а затем я услышал шаги, и поднял голову, и увидел, что уже светает и что в комнате стоит Иегуда.
Но это был не тот Иегуда, который ушел из Модиина пять недель тому назад. Что-то в нем было новое - я увидел это не сразу, но сразу почувствовал. Юношей Иегуда ушел из деревни, а вернулся мужчиной. Застенчивость исчезла, появилось смирение. В его каштановых волосах заблестели нитки седины, лоб прорезали морщины, а на одной щеке был свежий, еще не запекшийся шрам. Борода его была нестрижена, волосы - растрепаны, и он еще не смыл с себя дорожной грязи и пыли. Все это было внешнее, но чувствовалось также что-то новое внутри у него, и внешняя перемена делала его старше и даже вроде бы выше ростом; теперь это был хмурый великан - не красивый своей прежней красотой, но какой-то по-новому прекрасный и величественный.
Мы долго смотрели друг на друга, и наконец
Иегуда спросил:
- Где она, Шимъон?
Я подвел его к телу Рут и открыл ее лицо. Казалось, что она спит. Я опустил покрывало.
- Она не очень мучилась? - спросил он просто.
- Едва ли. Я вынул две стрелы у нее из сердца.
- Апелл?
- Да, Апелл.
- Ты, должно быть, очень любил ее. Шиньон, - сказал Иегуда.
- Она носила в чреве моего ребенка. Когда она умерла, во мне все исчезло все желания.
- Ты еще будешь жить. Это дом смерти, Шимъон бен Мататьягу. Выйдем на солнце.
Иегуда направился к двери, и я пошел за ним. Мы вышли на деревенскую улицу. Деревня просыпалась, и в ней уже начиналась повседневная жизнь, которая, несмотря ни на что, все-таки идет своим чередом. Где-то смеялся ребенок. По пыли, хлопая крыльями, проковыляли три цыпленка. Из дома Мататьягу вышли Ионатан и Эльазар и подошли к нам.
- Где адон? - спросил Иегуда.
- Он пошел в синагогу с Иохананом в рабби Рагешем.
- Дай мне воды, - попросил Иегуда Ионатана. - Мне нужно умыться перед молитвой.
Ионатан принес ему воды и полотенце, и Иегуда тут же, перед домом Моше бен Аарона, умылся. Жители деревни, шедшие в синагогу, негромкими голосами здоровались с Иегудой, а женщины стояли у порогов своих домов, некоторые из них плакали, другие жалостливо глядели на нас.
- Пошли, - сказал Иегуда, и мы повернули в синагогу. Иегуда слегка отстал от братьев и обнял меня за плечи.
- Кто тебе рассказал про Рут? - спросил а.
- Адон.
- Все?
- Об остальном я могу догадаться, Шимъон. Шимъон, прошу тебя только об одном: когда настанет время, пусть Апелл будет мой, а не твой.
Мне было все равно. Рут умерла, и ничто не могло ее воскресить.
- Обещай мне, Шимъон.
- Как хочешь. Не все ли равно?
- Нет, не все равно. Сегодня кое-что закончилось в кое-что начинается.
Мы вошли в синагогу. Ковчег был поруган и пуст, никто не повесил сорванную занавесь. Наши жители столпились вокруг адона и кого-то еще; когда мы подошли, круг разомкнулся, и я увидел, что рядом с адоном стоит напружинившийся маленький, необыкновенно уродливый человечек, лет, наверно, пятидесяти, с острым, пронзительным взглядом.
- Рабби Рагеш, - сказал Иегуда, - это другой мой брат, Шимъон бен Мататьягу.
Рагеш повернулся ко мне. Это был чрезвычайно подвижный и настороженный человек, и в его маленьких голубых глазках, казалось, сверкало пламя. Он заключил обе мои руки в свои и сказал:
- Шалом! Я рад видеть сына Мататьягу. Да будешь ты защитой Израиля!
- Мир тебе! - ответил я безучастно.
- Сегодня черный день нашего черного года, - продолжал рабби. - Но пускай твое сердце, Шимъон бен Мататьягу, наполнится не отчаянием, а ненавистью.
"Ненавистью, - подумал я. - Мне преподана новая наука. Когда-то я знал любовь, надежду и мир, а теперь во мне только ненависть, и больше ничего".
Рагеш был нашим гостем, и его попросили читать молитву. Выло свежо, и люди неподвижно застыли, запахнувшись с головы до пят в полосатые плащи и закрыв лица, пока рабби читал:
- Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад... (Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад - Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един. (Иврит).).
Я искал глазами Моше бен Аарона и нашел его. Взошло солнце, и в старую нашу синагогу хлынул поток света. Мы молились о мертвых. Но сам я тоже был мертв. Я жил, но я был мертв. К тому времени, когда молитва окончилась, в синагоге собралась уже вся деревня: и мужчины, и женщины, и дети.
- Чего требует Бог? - вопросил рабби Рагеш тем же тоном, каким он читал молитву. - Он требует повиновения.
- Аминь, да будет так! - промолвили люди.
- Сопротивление деспотизму - не есть ли это повиновение Богу? - негромко продолжал маленький незнакомец.
- Да будет так! - ответила толпа.
- А если ядовитый змей грозит укусить меня, а ли не раздавлю его пятою?
- Да будет так! - сказали люди, и послышалось всхлипывание женщин.
- А если змей грозит Израилю, мы ли не встанем на его защиту?
- Да будет так!
- Если нет человека, чтобы рассудить Израиль с врагами его, поверит ли Израиль, что Господь оставил его?
- Да будет так!
- И найдется ли Маккавей у нашего народа?
- Аминь! - промолвили люди.
И Рагеш им ответил:
- Аминь! Да будет так!
Он прошел сквозь толпу и приблизился к Иегуде; он положил ему руки на плечи, притянул его к себе и поцеловал в губы.
- Скажи им, - обратился он к Иегуде. Я уже говорил, что Иегуда вернулся иным: исчезла его застенчивость, появилось смирение. Он вышел вперед и остановился в лучах солнца, с широких плеч свисал просторный плащ, голова склонилась, и каштановая борода сверкала на солнце, словно в ней разгоралось пламя. Я перевел глаза с Иегуды на адона и увидел, что старик плачет, не стыдясь своих слез.
- Я прошел по земле, - начал Иегуда негромко, так что людям пришлось сгрудиться вокруг него, чтобы расслышать, - и увидел страдания народа. Везде было то же, что в Модиине; нет в Иудее счастья. Куда бы я ни приходил, я повсюду спрашивал людей: "Что вы собираетесь делать? Что вы намерены делать?"
Иегуда помедлил, и в мертвой тишине синагоги слышно было лишь рыдание матери Рут. И Иегуда продолжал более громко:
- Почему ты рыдаешь, мать моя? Или нам уже не осталось ничего, кроме слез? Я пришел сюда не для того, чтобы лить слезы. Я видел тысячи сильных евреев, но нашелся только один человек, знающий, что нам делать, - это рабби Рагеш, которого на всем юге люди зовут отцом.
В деревне Дан он спросил народ: "Что лучше: умереть стоя или жить на коленях? Ведь вы, евреи, обязались не преклонять колени ни перед кем - даже перед Богом!" И когда появились наемники, рабби Рагеш увел людей в горы, и я ушел вместе с ними. Десять дней мы жили в пещерах. У нас были только ножи и несколько луков, и все же мы были готовы сражаться. Но Филипп появился со своими наемниками в день субботний, и люди отказались сражаться, потому что это был святой день Божий, и наемники перерезали их всех. Но я сражался, и Рагеш сражался - и мы остались живы, чтобы сражаться снова. И я спрашиваю моего отца Мататьягу, адона:
"Чего требует Бог? Дать себя зарезать или сражаться?"
Люди повернулись к адону. Адон взглянул на Иегуду и долго молчал: проходили минуты, и наконец адон сказал:
- День субботний священен, - но жизнь человеческая священнее.
- Слушайте, что говорит мой отец! - вскричал Иегуда звонким голосом.
Женщины еще рыдали. Но мужчины все повернулись к Иегуде и смотрели на него так, точно видели его впервые.
Как мне поведать, что я ощущал, чем я был и чем я стал, когда эта женщина, в которой были для меня все женщины мира, погибла? Как могу я рассказать об этом - я, Шимъон, сын Мататьягу? Писцы, которые отмечают такие вещи, записали, что я взял себе жену, - но это было потом, много позднее. А теперь во мне была одна только холодная ненависть. А вот в Иегуде было, кроме ненависти, еще что-то другое. Эльазар - добродушный великан, самый сильный и самый бесхитростный человек в Модиине - давно уже не был таким, как прежде; и Ионатан, еще почти мальчик, - и тот не был уже прежним.
Даже Иоханан как-то странно преобразился, Иоханан - мягкий, кроткий, безмятежный, почти святой. Он, который уже втянулся было в обыкновенные житейские заботы, в повседневную жизнь еврея: днем он работал в поле, приходил домой, умывался, ужинал со своей семьей и шел в синагогу, углублялся в свитки - священные свитки, благодаря которым мы стали народом Книги, народом Слова и народом слова, - свитки, в которых сказано:
"Как прекрасны шатры твои, о Яаков, жилища твои, о Израиль..."
Как сладостно и захватывающе звучит это: "шатры твои, о Яаков" и "жилища твои, о Израиль"! Мы любим мир. Недаром с незапамятных времен мы приветствуем друг друга словом "Шалом!", что означает "мир", и на это приветствие следует ответ: "Алейхем шалом'", то есть "и вам мир!" Не знаю, как у других народов, а у нас, когда мы поднимаем кубки с вином, есть одна только здравица "Лехаим!", что означает "за жизнь", ибо написано, что нет ничего священного, чем Мир, Жизнь и Справедливость.
Мы - мирный народ и терпеливый народ. И у нас долгая память, очень долгая. Мы навсегда запомнили, что рабами были мы в Египте. Мы не ищем славы в войне, и только у нас одних нет наемников. Но наше терпение не беспредельно.
Я должен рассказать, как возвратился Апелл в почему его имя также записано писцами в книги, дабы евреи никогда его не забыли. Но еще до того, как он возвратился, сыновья Мататьягу собрались под родною кровлей; нас было пятеро братьев и адон, и были еще рабби Рагеш и кузнец Рувим бен Тувал.
Странный человек был кузнец Рувим - приземистый, коренастый и такой сильный, что мог согнуть руками железную кочергу, темнокожий, черноволосый, черноглазый, весь обросший с головы до пят жесткими завитками черных волос.
Рувим происходил из древней семьи, из колена Вениамина, и еще за сотню лет до изгнания предки его занимались кузнечным ремеслом, орудуя молотом и мехами. А в то время, когда евреи томились в вавилонском плену, предки Рувима были среди тех, кто остались в Иудее, и в течение трех поколений они жили в пещерах, как звери. Рувим умел обращаться с любым металлом и, подобно многим еврейским кузнецам, он знал секрет силиката Мертвого моря - знал, как его смешивать и плавить и выдувать из него стекло. Он был не больно-то учен, и меня еще ребенком смешило, как он с трудом читал Тору. Как-то я посмеялся над ним громко, и адон надрал мне уши, приговаривая:
- Прибереги свой смех для глупцов; оставь в покое человека, которому известны такие тайны мастерства, которые тебе и во сне не приснятся.
В этот вечер адон попросил кузнеца прийти. Не часто бывал Рувим в нашем доме. Его жена обычно скребла и терла его одежду так, что она сияла на нем белее горного снега. Он вошел к нам смущенно и робко, и когда адон пригласил его сесть с нами за стол, он покачал головой и ответил:
- Если позволит адон, я постою.
Мой отец, который понимал, как обходиться с каждым человеком, не настаивал, и кузнец продолжал стоять всю беседу. Этот неразговорчивый, непробиваемого спокойствия человек был полной противоположностью нервному, порывистому рабби Рагешу, который не мог минуты усидеть на месте, все время вскакивал, бегал по комнате взад и вперед, набрасывался на всех, подкрепляя свои слова ударами кулака по ладони другой руки. Он кричал:
- Восстание! Восстание! Восстание! Пусть это слово станет нашим кличем, пусть оно облетит всю страну, от севера и до тога, везде, где живут евреи! Восстать! Разбить угнетателей!
- А они разобьют нас, - спокойно сказал адон.
- Ах, как мне опротивели такие речи! - воскликнул в сердцах Рагеш.
- Моя кровь кипит так же, как и твоя, - холодно сказал отец. - Я стоял перед своими людьми, и Апелл ударил меня по лицу, а я стерпел и стоял неподвижно, иначе наша деревня не дожила бы до следующего утра. И когда я пришел в Храм и увидел свиную голову на алтаре, я проглотил свое горе и свою ярость. Умереть легко, рабби! Но научи меня, как сражаться и выжить.
- Назад пути не будет, - сказал Иоханан, и его длинное лицо выражало скорбь и тревогу. - У нас не случиться того, что случилось на юге, где кучка людей ушла в горы н там погибла. Вся страна встанет, как один, если люди узнают, что адон Мататьягу бен Иоханан из Модиина поднялся против греков. Но потом, когда к нам нагрянет войско в двадцать, или тридцать, или сто тысяч наемников, - кто останется тогда в Израиле, чтобы оплакать мертвых?
- Мы выстоим! - крикнул Рагеш. - Что думаешь ты, Шимъон ?
Я покачал головой.
- Не меня спрашивать об этом. Мне сейчас милее умереть, чем жить. Но это будет такая же резня, как тогда, когда восставали наши отцы и наши деды. Наемника начинают воспитывать лет с шести. Он растет в военном лагере; днем и ночью его учат убивать. Только это он и умеет; и только для того он живет, чтобы носить на себе сорок фунтов доспехов и вооружения, чтобы сражаться в строю, в фалангах, прикрываясь щитом и орудуя боевым топором и мечом. А у нас - только ножи и луки. Что же до мечей и доспехов... Рувим, сколько человек ты мог бы вооружить здесь, в Модиине, чтобы у каждого был меч, копье, щит и нагрудник - хотя бы только это, без наколенников, шлема и налокотников?
- Из железа? - спросил кузнец.
- Из железа.
Кузнец подумал, подсчитал что-то на пальцах и ответил:
- Если перековать лемехи плугов, серпы и мотыги, я мог бы сделать вооружение человек для двадцати. Но это дело долгое, - вздохнул он. - А как мы соберем урожай, если мы перекуем плуги на мечи?
- И если бы даже, - продолжал я, - если бы даже Бог дал нам столько железа, сколько он дал когда-то манны, когда мы блуждали в пустыне, откуда нам взять так много людей? Где мы найдем в Израиле сто тысяч мужчин? А если и найдем, кто их будет кормить? Кто будет возделывать землю? Кто останется в деревнях? Даже будь у нас войско в сто тысяч человек, сколько еще лет надо учить этих людей сражаться?
- Мы умеем сражаться, - сказал Иегуда.
- Сражаться в фалангах?
- А кто сказал, что сражаться обязательно можно только в фалангах? Помнишь, что произошло два года назад, когда греки вышли своими ровными фалангами против римлян? Римляне метательными снарядами рассеяли фаланги в пух и прах. Когда-нибудь и наемники тоже научатся драться новым оружием. Но нам нужно не новое оружие - нам нужно по-новому воевать. Когда какой-нибудь царь посылал против нас своих наемников, какие же дураки мы были, что выходили против них в поле и гибли! Мы дрались чуть не кулаками против мечей. Это же не война, это просто убийство!
Адон с горящими глазами подался вперед.
- О чем ты думаешь, сын мой?
- О том, как люди сражаются. Целый год я думаю только об этом. Они сражаются за власть, за добычу, за золото, за рабов. А мы сражаемся за нашу землю. У них есть наемники и оружие. А у нас есть земля и свободные люди. Вот наше оружие: земля и наши люди; это наши доспехи и наше оружие. У нас есть ножи и луки - что нам еще нужно? Может быть, разве что копья - так один Рувим накует вам по сто наконечников в неделю, правда, Рувим?
- Наконечники? Да, - кивнул кузнец. - Наконечник - это не меч и не нагрудник.
- И мы будем драться по-нашему, и им тоже придется драться по-нашему, воскликнул Иегуда. - Когда рабби Рагеш повел своих людей в пещеры - я этого еще не знал, рабби, - и люди пошли за ним, они просто пошли умирать. Нет, нам это не подходит! Слишком долго мы умирали - теперь настал их черед!
- Но как, Иегуда, как? - спросил Иоханан. - Пусть они ищут нас! Пусть пошлют против нас свои войска! Войско не может карабкаться на кручи, как горные козлы, а мы можем! Пусть стрелы летят в них из-за каждой скалы, с каждого дерева! И камни пусть катятся на них с каждого обрыва!
Мы не станем встречаться с ними лицом к лицу, не выйдем против них в поле, не попытаемся их остановить, но мы будем повсюду нападать на них, чтобы они не знали покоя ни ночью, ни днем, чтобы они не могли спать ночью, опасаясь наших стрел, чтобы они не отваживались сунуться ни в одно узкое ущелье, чтобы вся Иудея стала для них ловушкой. Пусть их войска топчут наши поля - мы уйдем в горы. Пусть они пойдут в горы - там каждый камень будет против них. Пусть они ищут нас, а мы будем делать вылазки и снова исчезать, как туман. А если они появятся со своими отрядами на перевалах, мы рассечем эти отряды на части, как рассекают змею.
А с Рут я говорил о ребенке - о будущем нашем ребенке. О Деборе, если родиться девочка, или о Давиде, если родится мальчик. Как ни прекрасна всегда была Рут, теперь она стала еще прекраснее. Даже в нашей деревне, в Модиине, где люди знали ее с колыбели, где видели, как она росла и взрослела, - даже здесь ее почти не узнавали, и люди оборачивались ей вслед и восхищенно говорили:
- Это рыжеволосая царица древнего Израиля, царица из каханов былых времен!
А когда наши деревенские старцы встречали меня на улице неизменным "Шалом леха!", (Шалом леха! - Мир тебе! (Иврит).) они всегда добавляли:
- И да вырастишь ты семейство царей, волею Божьей!
А когда мы оставались с Рут наедине на склоне холма, она пела мне своим низким, звучным голосом старинную песню о любви:
О любовь! Ты сильна, словно смерть...
Половодье тебя не затопит
И твой жар не потушит поток,
Коль мужчина отдаст за любовь
Без остатка и сердце, и душу,
Если все за любовь он презрит.
Так это было, и так это кончилось. Это было уже так давно, и слезы мои истощились, как истощается всякое горе. Я уже говорил, что жить становилось все тяжелее и труднее - не сразу, но мало-помалу, так что за те две или три недели, что проходили между появлением в нашей деревне наместника Апелла или кого-то из его людей, мы успевали забыть, мы успевали снова втянуться в привычную жизнь.
Модиину везло больше, чем другим деревням. Подати становились все тяжелее, нас оскорбляли все чаще, оскорбления становились все более унизительными, и однажды рабби Эноха засекли чуть не до смерти. Но все это еще можно было стерпеть. А затем, через пять недель после ухода Иегуды, в Модиин явился Апелл собственной персоной вместе с сотней наемников и приказал собрать всех жителей деревни на главной площади.
Странный человек был этот Апелл; он расцветал от собственной жестокости, как нормальные люди - от добра и любви. Он не просто был извращен - само извращение заменило в нем все человеческое. С тех пор, как его сделали наместником, он еще более потучнел и стал веселее - он производил впечатление удовлетворенного и жизнерадостного человека. Убивать евреев, наказывать евреев кнутом, мучить евреев, казалось, было для него так же необходимо, как для других - есть и пить. Явившись в Модиин, он бодро соскочил со своих носилок, откинул назад желтую накидку и оправил розовую юбочку. Он был явно счастлив, и, прежде чем объяснить нам цель своего посещения, он нам улыбнулся.
- Приятная деревушка этот Модиин, - прошепелявил он, - но слишком плодородная, слишком плодородная. Надо этим заняться. Эй, друг мой, адон! позвал он.
Отец выступил вперед и стал перед народом. За последнее время он очень изменился. Борода его еще более побелела. Его серые глаза стали теперь еще светлее, и все его лицо избороздили глубокие морщины. Он уже не был так прям, как прежде, стал как будто ниже ростом, в нем чувствовалась какая-то слабость и усталость, которая все усиливалась с тех пор, как ушел Иегуда. Сейчас, запахнувшись в свой полосатый плащ, он молча и бесстрастно стоял перед Апеллом.
- Тебе будет приятно узнать, - сказал Апелл бодрым, радостным голосом, что царь царей немало думает о евреях. На последнем заседании терского совета - и я горжусь тем, что принимал в нем участие, - было решено ускорить и завершить эллинизацию провинции. Предполагается принять определенные меры, и их осуществление будет проведено в жизнь с уважением к закону и справедливости.
Само собой разумеется, всякое непокорство будет наказано.
Апелл сделал глубокий вдох, наморщил нос и поправил у себя на плечах желтую накидку. Пошарив жирной рукой в рукаве другой руки, он извлек носовой платок и изящным движением вытер нос.
- Но никакого непокорства не будет! - улыбнулся он. - Вы сами согласитесь, что гнусные суеверия вашей религии и то, что вы называете Законом, ставит непреодолимую преграду на пути цивилизации. Особенно раздражают греков ваши правила, касающиеся употребления пищи; вы обязаны перестать их соблюдать. Ваше умение читать и писать лишь усугубляет и углубляет мерзость еврейских обрядов; поэтому ваши школы будут закрыты.
И поскольку основной источник ваших невежественных суеверий - это Пятикнижие Моисея, то ее не будут более ни читать, ни произносить вслух. А для того, чтобы обеспечить выполнение этого последнего указа, мои люди сейчас войдут к вам в синагогу, возьмут все свитки и всенародно их сожгут. Таков приказ царя! - закончил он, еще раз взмахнув платком.
Рут стояла подле меня, и я до сих пор помню, как ее пальцы вдавились мне в запястье, когда Апелл кончил говорить. Но я смотрел на адона, я не отрывал от него глаз, и я знал, что где-то в толпе Эльазар, Ионатан и Иоханан тоже не отрывают глаз от адона, как и все остальные. Мы ждали, что он скажет, - конец это или нет. Но, как и в прошлый раз, адон даже не шелохнулся. Ни одним движением, ни одним взглядом не выдал он своих чувств. Прямо перед ним стоял наемник, наемники окружили толпу, и двадцать всадников зорко следили за толпой, натянув луки и придерживая пальцами стрелы у тетивы.
Мы молча стояли. Четверо наемников вошли в синагогу, сорвали занавесь, прикрывающую ковчег, и вынесли семнадцать свитков Закона. Как хорошо я знал эти свитки! Как хорошо их знали все мужчины, и женщины, и дети в деревне! Я читал их с тех пор, как научился читать, я прикасался к ним губами, я водил пальцем по старинному пергаменту, разбирая начертанные черной тушью еврейские слова.
Восемь из этих свитков были привезены из Вавилона сотни лет назад, когда евреи вернулись из своего долгого изгнания. Говорят, что три из них были времен царя Давида, а один даже принадлежал самому Давиду бен Иессею, и на нем были пометки, сделанные рукою самого Давида. С какой любовной заботой эти свитки хранились! Каждые семь лет их клали в новый, вышитый со всех сторон узорами, футляр из тончайшего шелка, сотканный столь мелкими стежками, что различить их не мог глаз человеческий. Как тщательно эти свитки оберегались от пожаров и других напастей! И вот теперь подлый слуга другого подлеца собирался их сжечь - во имя цивилизации.
Вопль ужаса пронесся в толпе, когда свитки были в беспорядке брошены на кучу соломы. Один из наемников вошел в ближайший дом и вернулся с кувшином оливкового масла; от отбил горлышко и вылил масло на свитки. Другой наемник отыскал где-то в очаге уголек, раздул его и зажег солому.
Апелл в носилках, несомых рабами, уже двинулся прочь - а люди все еще смотрели на адона. Я думаю, не будь мой отец таким человеком, каким он был, вся наша деревня была бы уничтожена до последней живой души. Не знаю, что ощущал он в эти минуты, - я могу лишь догадываться. Я следил за ним и видел, как все тело его напряглось и лишь слегка дрожало, но не настолько, чтобы заметили люди.
Потом, я слышал, они говорили, что Мататьягу был каменный. Но он был не каменный, и сердце его обливалось кровью. Апелл и его наемники медленно удалялись. Всадники задержались, наблюдая с натянутыми луками за горящими свитками и за толпой. Грязные, сидели они на неухоженных лошадях, люди, которые никогда не мылись, никогда ни на что не надеялись, никогда ни о чем не мечтали, никогда никого не любили. Грубые, невежественные люди, для которых обычным делом было убийство, а удовольствием - ночь с проституткой или порция гашиша, которые заменяло лишь беспробудное пьянство, скоты, потерявшие человеческий облик и ненавидевшие евреев, ибо они хорошо знали, что евреи никогда не возьмут их на службу.
Они сидели на своих лошадях и ждали. Один свиток откатился чуть в сторону и лежал, еще не охваченный огнем, хотя начинал уже обугливаться и желтеть по краям. Пока наемники ждали, один девятилетний мальчик - это был Рувим бен Иосеф, сын землепашца, - подбежал, юркий, как белка, схватил свиток и кинулся наутек.
Одна стрела вонзилась ему в бедро, и он упал, перекатившись, как брошенный камень. И тогда Рут - моя высокая, мужественная, чудесная Рут - в три прыжка подбежала к нему и схватила на руки. Наемники выпустили остальные стрелы и поскакали прочь. Я помню только, что я бежал за ними с ножом в руке, крича, как безумный, пока меня не догнал Эльазар: он сгреб меня в охапку и крепко держал до тех пор, пока нож не выпал у меня из руки.
Рут была мертва, но мальчик - жив. Она защитила его своим телом, и в нее, как в щит, вонзились все стрелы. Она, должно быть, недолго страдала: две стрелы пронзили ей сердце. Я знаю. Я вытащил эти стрелы. Я поднял ее на руки и отнес в дом ее отца. И всю ночь я сидел возле нее.
А наутро вернулся Иегуда.
Есть вещи, о которых я писать не могу, да они не так уж и важны для этой повести о моих прославленных братьях. Не могу я рассказать, что чувствовал я в ту ночь - это была ночь без конца, которая все-таки как-то кончилась. Люди ушли, и Моше бен Аарон и его жена, чуть не падавшие от усталости, уснули тяжелым сном, и я остался один. Наверно, я не спал, но впал в какое-то забытье. Я опустил голову на руки, уперев их локтями в стол, а затем я услышал шаги, и поднял голову, и увидел, что уже светает и что в комнате стоит Иегуда.
Но это был не тот Иегуда, который ушел из Модиина пять недель тому назад. Что-то в нем было новое - я увидел это не сразу, но сразу почувствовал. Юношей Иегуда ушел из деревни, а вернулся мужчиной. Застенчивость исчезла, появилось смирение. В его каштановых волосах заблестели нитки седины, лоб прорезали морщины, а на одной щеке был свежий, еще не запекшийся шрам. Борода его была нестрижена, волосы - растрепаны, и он еще не смыл с себя дорожной грязи и пыли. Все это было внешнее, но чувствовалось также что-то новое внутри у него, и внешняя перемена делала его старше и даже вроде бы выше ростом; теперь это был хмурый великан - не красивый своей прежней красотой, но какой-то по-новому прекрасный и величественный.
Мы долго смотрели друг на друга, и наконец
Иегуда спросил:
- Где она, Шимъон?
Я подвел его к телу Рут и открыл ее лицо. Казалось, что она спит. Я опустил покрывало.
- Она не очень мучилась? - спросил он просто.
- Едва ли. Я вынул две стрелы у нее из сердца.
- Апелл?
- Да, Апелл.
- Ты, должно быть, очень любил ее. Шиньон, - сказал Иегуда.
- Она носила в чреве моего ребенка. Когда она умерла, во мне все исчезло все желания.
- Ты еще будешь жить. Это дом смерти, Шимъон бен Мататьягу. Выйдем на солнце.
Иегуда направился к двери, и я пошел за ним. Мы вышли на деревенскую улицу. Деревня просыпалась, и в ней уже начиналась повседневная жизнь, которая, несмотря ни на что, все-таки идет своим чередом. Где-то смеялся ребенок. По пыли, хлопая крыльями, проковыляли три цыпленка. Из дома Мататьягу вышли Ионатан и Эльазар и подошли к нам.
- Где адон? - спросил Иегуда.
- Он пошел в синагогу с Иохананом в рабби Рагешем.
- Дай мне воды, - попросил Иегуда Ионатана. - Мне нужно умыться перед молитвой.
Ионатан принес ему воды и полотенце, и Иегуда тут же, перед домом Моше бен Аарона, умылся. Жители деревни, шедшие в синагогу, негромкими голосами здоровались с Иегудой, а женщины стояли у порогов своих домов, некоторые из них плакали, другие жалостливо глядели на нас.
- Пошли, - сказал Иегуда, и мы повернули в синагогу. Иегуда слегка отстал от братьев и обнял меня за плечи.
- Кто тебе рассказал про Рут? - спросил а.
- Адон.
- Все?
- Об остальном я могу догадаться, Шимъон. Шимъон, прошу тебя только об одном: когда настанет время, пусть Апелл будет мой, а не твой.
Мне было все равно. Рут умерла, и ничто не могло ее воскресить.
- Обещай мне, Шимъон.
- Как хочешь. Не все ли равно?
- Нет, не все равно. Сегодня кое-что закончилось в кое-что начинается.
Мы вошли в синагогу. Ковчег был поруган и пуст, никто не повесил сорванную занавесь. Наши жители столпились вокруг адона и кого-то еще; когда мы подошли, круг разомкнулся, и я увидел, что рядом с адоном стоит напружинившийся маленький, необыкновенно уродливый человечек, лет, наверно, пятидесяти, с острым, пронзительным взглядом.
- Рабби Рагеш, - сказал Иегуда, - это другой мой брат, Шимъон бен Мататьягу.
Рагеш повернулся ко мне. Это был чрезвычайно подвижный и настороженный человек, и в его маленьких голубых глазках, казалось, сверкало пламя. Он заключил обе мои руки в свои и сказал:
- Шалом! Я рад видеть сына Мататьягу. Да будешь ты защитой Израиля!
- Мир тебе! - ответил я безучастно.
- Сегодня черный день нашего черного года, - продолжал рабби. - Но пускай твое сердце, Шимъон бен Мататьягу, наполнится не отчаянием, а ненавистью.
"Ненавистью, - подумал я. - Мне преподана новая наука. Когда-то я знал любовь, надежду и мир, а теперь во мне только ненависть, и больше ничего".
Рагеш был нашим гостем, и его попросили читать молитву. Выло свежо, и люди неподвижно застыли, запахнувшись с головы до пят в полосатые плащи и закрыв лица, пока рабби читал:
- Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад... (Шма Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад - Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един. (Иврит).).
Я искал глазами Моше бен Аарона и нашел его. Взошло солнце, и в старую нашу синагогу хлынул поток света. Мы молились о мертвых. Но сам я тоже был мертв. Я жил, но я был мертв. К тому времени, когда молитва окончилась, в синагоге собралась уже вся деревня: и мужчины, и женщины, и дети.
- Чего требует Бог? - вопросил рабби Рагеш тем же тоном, каким он читал молитву. - Он требует повиновения.
- Аминь, да будет так! - промолвили люди.
- Сопротивление деспотизму - не есть ли это повиновение Богу? - негромко продолжал маленький незнакомец.
- Да будет так! - ответила толпа.
- А если ядовитый змей грозит укусить меня, а ли не раздавлю его пятою?
- Да будет так! - сказали люди, и послышалось всхлипывание женщин.
- А если змей грозит Израилю, мы ли не встанем на его защиту?
- Да будет так!
- Если нет человека, чтобы рассудить Израиль с врагами его, поверит ли Израиль, что Господь оставил его?
- Да будет так!
- И найдется ли Маккавей у нашего народа?
- Аминь! - промолвили люди.
И Рагеш им ответил:
- Аминь! Да будет так!
Он прошел сквозь толпу и приблизился к Иегуде; он положил ему руки на плечи, притянул его к себе и поцеловал в губы.
- Скажи им, - обратился он к Иегуде. Я уже говорил, что Иегуда вернулся иным: исчезла его застенчивость, появилось смирение. Он вышел вперед и остановился в лучах солнца, с широких плеч свисал просторный плащ, голова склонилась, и каштановая борода сверкала на солнце, словно в ней разгоралось пламя. Я перевел глаза с Иегуды на адона и увидел, что старик плачет, не стыдясь своих слез.
- Я прошел по земле, - начал Иегуда негромко, так что людям пришлось сгрудиться вокруг него, чтобы расслышать, - и увидел страдания народа. Везде было то же, что в Модиине; нет в Иудее счастья. Куда бы я ни приходил, я повсюду спрашивал людей: "Что вы собираетесь делать? Что вы намерены делать?"
Иегуда помедлил, и в мертвой тишине синагоги слышно было лишь рыдание матери Рут. И Иегуда продолжал более громко:
- Почему ты рыдаешь, мать моя? Или нам уже не осталось ничего, кроме слез? Я пришел сюда не для того, чтобы лить слезы. Я видел тысячи сильных евреев, но нашелся только один человек, знающий, что нам делать, - это рабби Рагеш, которого на всем юге люди зовут отцом.
В деревне Дан он спросил народ: "Что лучше: умереть стоя или жить на коленях? Ведь вы, евреи, обязались не преклонять колени ни перед кем - даже перед Богом!" И когда появились наемники, рабби Рагеш увел людей в горы, и я ушел вместе с ними. Десять дней мы жили в пещерах. У нас были только ножи и несколько луков, и все же мы были готовы сражаться. Но Филипп появился со своими наемниками в день субботний, и люди отказались сражаться, потому что это был святой день Божий, и наемники перерезали их всех. Но я сражался, и Рагеш сражался - и мы остались живы, чтобы сражаться снова. И я спрашиваю моего отца Мататьягу, адона:
"Чего требует Бог? Дать себя зарезать или сражаться?"
Люди повернулись к адону. Адон взглянул на Иегуду и долго молчал: проходили минуты, и наконец адон сказал:
- День субботний священен, - но жизнь человеческая священнее.
- Слушайте, что говорит мой отец! - вскричал Иегуда звонким голосом.
Женщины еще рыдали. Но мужчины все повернулись к Иегуде и смотрели на него так, точно видели его впервые.
Как мне поведать, что я ощущал, чем я был и чем я стал, когда эта женщина, в которой были для меня все женщины мира, погибла? Как могу я рассказать об этом - я, Шимъон, сын Мататьягу? Писцы, которые отмечают такие вещи, записали, что я взял себе жену, - но это было потом, много позднее. А теперь во мне была одна только холодная ненависть. А вот в Иегуде было, кроме ненависти, еще что-то другое. Эльазар - добродушный великан, самый сильный и самый бесхитростный человек в Модиине - давно уже не был таким, как прежде; и Ионатан, еще почти мальчик, - и тот не был уже прежним.
Даже Иоханан как-то странно преобразился, Иоханан - мягкий, кроткий, безмятежный, почти святой. Он, который уже втянулся было в обыкновенные житейские заботы, в повседневную жизнь еврея: днем он работал в поле, приходил домой, умывался, ужинал со своей семьей и шел в синагогу, углублялся в свитки - священные свитки, благодаря которым мы стали народом Книги, народом Слова и народом слова, - свитки, в которых сказано:
"Как прекрасны шатры твои, о Яаков, жилища твои, о Израиль..."
Как сладостно и захватывающе звучит это: "шатры твои, о Яаков" и "жилища твои, о Израиль"! Мы любим мир. Недаром с незапамятных времен мы приветствуем друг друга словом "Шалом!", что означает "мир", и на это приветствие следует ответ: "Алейхем шалом'", то есть "и вам мир!" Не знаю, как у других народов, а у нас, когда мы поднимаем кубки с вином, есть одна только здравица "Лехаим!", что означает "за жизнь", ибо написано, что нет ничего священного, чем Мир, Жизнь и Справедливость.
Мы - мирный народ и терпеливый народ. И у нас долгая память, очень долгая. Мы навсегда запомнили, что рабами были мы в Египте. Мы не ищем славы в войне, и только у нас одних нет наемников. Но наше терпение не беспредельно.
Я должен рассказать, как возвратился Апелл в почему его имя также записано писцами в книги, дабы евреи никогда его не забыли. Но еще до того, как он возвратился, сыновья Мататьягу собрались под родною кровлей; нас было пятеро братьев и адон, и были еще рабби Рагеш и кузнец Рувим бен Тувал.
Странный человек был кузнец Рувим - приземистый, коренастый и такой сильный, что мог согнуть руками железную кочергу, темнокожий, черноволосый, черноглазый, весь обросший с головы до пят жесткими завитками черных волос.
Рувим происходил из древней семьи, из колена Вениамина, и еще за сотню лет до изгнания предки его занимались кузнечным ремеслом, орудуя молотом и мехами. А в то время, когда евреи томились в вавилонском плену, предки Рувима были среди тех, кто остались в Иудее, и в течение трех поколений они жили в пещерах, как звери. Рувим умел обращаться с любым металлом и, подобно многим еврейским кузнецам, он знал секрет силиката Мертвого моря - знал, как его смешивать и плавить и выдувать из него стекло. Он был не больно-то учен, и меня еще ребенком смешило, как он с трудом читал Тору. Как-то я посмеялся над ним громко, и адон надрал мне уши, приговаривая:
- Прибереги свой смех для глупцов; оставь в покое человека, которому известны такие тайны мастерства, которые тебе и во сне не приснятся.
В этот вечер адон попросил кузнеца прийти. Не часто бывал Рувим в нашем доме. Его жена обычно скребла и терла его одежду так, что она сияла на нем белее горного снега. Он вошел к нам смущенно и робко, и когда адон пригласил его сесть с нами за стол, он покачал головой и ответил:
- Если позволит адон, я постою.
Мой отец, который понимал, как обходиться с каждым человеком, не настаивал, и кузнец продолжал стоять всю беседу. Этот неразговорчивый, непробиваемого спокойствия человек был полной противоположностью нервному, порывистому рабби Рагешу, который не мог минуты усидеть на месте, все время вскакивал, бегал по комнате взад и вперед, набрасывался на всех, подкрепляя свои слова ударами кулака по ладони другой руки. Он кричал:
- Восстание! Восстание! Восстание! Пусть это слово станет нашим кличем, пусть оно облетит всю страну, от севера и до тога, везде, где живут евреи! Восстать! Разбить угнетателей!
- А они разобьют нас, - спокойно сказал адон.
- Ах, как мне опротивели такие речи! - воскликнул в сердцах Рагеш.
- Моя кровь кипит так же, как и твоя, - холодно сказал отец. - Я стоял перед своими людьми, и Апелл ударил меня по лицу, а я стерпел и стоял неподвижно, иначе наша деревня не дожила бы до следующего утра. И когда я пришел в Храм и увидел свиную голову на алтаре, я проглотил свое горе и свою ярость. Умереть легко, рабби! Но научи меня, как сражаться и выжить.
- Назад пути не будет, - сказал Иоханан, и его длинное лицо выражало скорбь и тревогу. - У нас не случиться того, что случилось на юге, где кучка людей ушла в горы н там погибла. Вся страна встанет, как один, если люди узнают, что адон Мататьягу бен Иоханан из Модиина поднялся против греков. Но потом, когда к нам нагрянет войско в двадцать, или тридцать, или сто тысяч наемников, - кто останется тогда в Израиле, чтобы оплакать мертвых?
- Мы выстоим! - крикнул Рагеш. - Что думаешь ты, Шимъон ?
Я покачал головой.
- Не меня спрашивать об этом. Мне сейчас милее умереть, чем жить. Но это будет такая же резня, как тогда, когда восставали наши отцы и наши деды. Наемника начинают воспитывать лет с шести. Он растет в военном лагере; днем и ночью его учат убивать. Только это он и умеет; и только для того он живет, чтобы носить на себе сорок фунтов доспехов и вооружения, чтобы сражаться в строю, в фалангах, прикрываясь щитом и орудуя боевым топором и мечом. А у нас - только ножи и луки. Что же до мечей и доспехов... Рувим, сколько человек ты мог бы вооружить здесь, в Модиине, чтобы у каждого был меч, копье, щит и нагрудник - хотя бы только это, без наколенников, шлема и налокотников?
- Из железа? - спросил кузнец.
- Из железа.
Кузнец подумал, подсчитал что-то на пальцах и ответил:
- Если перековать лемехи плугов, серпы и мотыги, я мог бы сделать вооружение человек для двадцати. Но это дело долгое, - вздохнул он. - А как мы соберем урожай, если мы перекуем плуги на мечи?
- И если бы даже, - продолжал я, - если бы даже Бог дал нам столько железа, сколько он дал когда-то манны, когда мы блуждали в пустыне, откуда нам взять так много людей? Где мы найдем в Израиле сто тысяч мужчин? А если и найдем, кто их будет кормить? Кто будет возделывать землю? Кто останется в деревнях? Даже будь у нас войско в сто тысяч человек, сколько еще лет надо учить этих людей сражаться?
- Мы умеем сражаться, - сказал Иегуда.
- Сражаться в фалангах?
- А кто сказал, что сражаться обязательно можно только в фалангах? Помнишь, что произошло два года назад, когда греки вышли своими ровными фалангами против римлян? Римляне метательными снарядами рассеяли фаланги в пух и прах. Когда-нибудь и наемники тоже научатся драться новым оружием. Но нам нужно не новое оружие - нам нужно по-новому воевать. Когда какой-нибудь царь посылал против нас своих наемников, какие же дураки мы были, что выходили против них в поле и гибли! Мы дрались чуть не кулаками против мечей. Это же не война, это просто убийство!
Адон с горящими глазами подался вперед.
- О чем ты думаешь, сын мой?
- О том, как люди сражаются. Целый год я думаю только об этом. Они сражаются за власть, за добычу, за золото, за рабов. А мы сражаемся за нашу землю. У них есть наемники и оружие. А у нас есть земля и свободные люди. Вот наше оружие: земля и наши люди; это наши доспехи и наше оружие. У нас есть ножи и луки - что нам еще нужно? Может быть, разве что копья - так один Рувим накует вам по сто наконечников в неделю, правда, Рувим?
- Наконечники? Да, - кивнул кузнец. - Наконечник - это не меч и не нагрудник.
- И мы будем драться по-нашему, и им тоже придется драться по-нашему, воскликнул Иегуда. - Когда рабби Рагеш повел своих людей в пещеры - я этого еще не знал, рабби, - и люди пошли за ним, они просто пошли умирать. Нет, нам это не подходит! Слишком долго мы умирали - теперь настал их черед!
- Но как, Иегуда, как? - спросил Иоханан. - Пусть они ищут нас! Пусть пошлют против нас свои войска! Войско не может карабкаться на кручи, как горные козлы, а мы можем! Пусть стрелы летят в них из-за каждой скалы, с каждого дерева! И камни пусть катятся на них с каждого обрыва!
Мы не станем встречаться с ними лицом к лицу, не выйдем против них в поле, не попытаемся их остановить, но мы будем повсюду нападать на них, чтобы они не знали покоя ни ночью, ни днем, чтобы они не могли спать ночью, опасаясь наших стрел, чтобы они не отваживались сунуться ни в одно узкое ущелье, чтобы вся Иудея стала для них ловушкой. Пусть их войска топчут наши поля - мы уйдем в горы. Пусть они пойдут в горы - там каждый камень будет против них. Пусть они ищут нас, а мы будем делать вылазки и снова исчезать, как туман. А если они появятся со своими отрядами на перевалах, мы рассечем эти отряды на части, как рассекают змею.