- Аминь! Да будет так!
   И при этом Иегуда возложил на себя и на нас, его братьев, самое тяжелое бремя. Не мне его судить, но, я бы так не сделал. Однако Иегуда так сделал не знаю, к добру или к худу. Он взял на себя руководство военным обучением людей и боевыми действиями - такова была цена, которую он платил. Эльазар и мальчик Ионатан остались при нем.
   На Иоханана он возложил снабжение и заботу о пропитании. Мне, Шимъону, предстояло судить людей, и я должен был творить суд сурово и нелицеприятно, железной рукой - так, как судят на войне. Такую цену я платил.
   - Дорогая цена, - сказал один из адонов; но Иегуда покорил их всех.
   - Я умею лишь одно, - сказал Иегуда. - Я умею сражаться. Я всегда узнаю врага, кто бы он ни был: толстосум ли еврей, засевший за стенами Акры в Иерусалиме, или наемник, состоящий на жалованье у греков. Вот уже несколько месяцев я и мои братья живем для одной лишь войны - для того, чтобы сражаться и убивать. Когда война закончится, мы, если вы пожелаете, уйдем - или мы унизимся и будем целовать край вашей одежды. Но до того я назначаю цену за кровь Мататьягу: вы слышали цену.
   - Ты хочешь стать царем? - спросил кто-то. И тогда случилось чудо: на глазах Иегуды показались слезы-мы все это видели,-и он воскликнул:
   - Нет, нет! Клянусь именем Господа!
   Они не могли вынести его унижения.
   - Да будет с тобой милость Господа! - сказал Рагеш.
   И Шмуэль бен Зевулон, который еще недавно так разъярился на Иегуду, теперь подошел к нему, обнял его за плечи и поцеловал.
   - Маккавей, - сказал он мягко, - плачь, ибо нам предстоят страдания. И старцы пойдут туда, куда поведет их юноша. Да дарует тебе Господь силу, и страсть, и да будешь ты страшен врагам, и да люби ты всегда свободу и справедливость!
   В глазах Иегуды еще стояли слезы. И мы все ушли из шатра и оставили его одного.
   Прошло шесть недель. Все это время Иегуда формировал наше войско, и все это время мы поджидали Аполлония, главного наместника Иудеи, который хотел ощутить укус офраимского комара, а потом безжалостно этого комара раздавить.
   Еще в первую из этих шести недель в Офраим пришел еврей из Дамаска по имени Моше бен Даниэль с двадцатью двумя мулами, тяжело груженными мешками с тонкой пшеничной мукой. К тому времени Иоханан и я установили в нашей долине распределение продуктов поровну между всеми, так что никто, может быть, не ел досыта, но никто и не голодал. И тогда-то люди почувствовали, как говорили, железную руку Шимъона бен Мататьягу, - железную руку, которая, по-моему, была чересчур мягка и бесполезна и остается такою же, помоги мне Бог, и по сей день. Я не унижаюсь, я знаю себя.
   Эти сорок четыре мешка муки были для нас воистину драгоценным даром - тем более драгоценным, что даритель жил так далеко от Иудеи. Купец, торговец мукой, Моше бен Даниэль насчитывал в Дамаске уже десять поколений своих предков, и все же он оставался евреем, и каждое утро и каждый вечер обращался он лицом к Храму и творил молитвы. И когда до него дошли слухи, что евреи в Иудее восстали против угнетателей и что сопротивление разгорается, подобно медленному пламени, он подумал о том, что может он сделать для этих людей. И он привез нам муку, и дочь его Дебора, девушка семнадцати лет, белая, как лилия в пруду, пришла вместе с ним в нашу мрачную и заброшенную землю Офраим. И он был не один такой: уже тогда все евреи по всей земле - в Александрии, в Риме, в Афинах, даже в далекой Испании - подняли головы и расправили плечи, когда дошла до них весть о том, что в Иудее народ поднялся за свободу.
   В тот вечер, когда появился Моше бен Даниэль, Рагеш откупорил драгоценную бутылку янтарного семата. Купец с дочерью сидели за столом в палатке Рагеша и беседовал с моими братьями, и со мной, и с несколькими старцами. Все мы смотрели на него - все, кроме Эльазара, который видел только Дебору; а она прятала глаза от розовощекого, рыжебородого великана.
   Моше бен Даниэль был человек светский - такого еврея я еще никогда не встречал. Дело было не только в том, что он привел с собою двенадцать чернокожих рабов, которые его обожали, - огромных, вечно улыбающихся африканцев, учтивых и мягких, но, как я потом узнал, страшных в бою и неукротимых в своих чувствах; и не только в том, что он был разодет в шелка, каких я доселе ни разу не видывал; и не только в том, что его изогнутый меч был украшен сотнями мелких драгоценных камней; но и сам этот человек не походил ни на одного еврея, которого я знал.
   В отличие от эллинизированных поклонников всего греческого, Моше бен Даниэль никогда, ни на одно мгновение, не забывал о том, что он еврей, мы же думали об этом меньше, чем он; но познания его были шире и глубже, чем познания любого эллинизированного еврея. Он был начитан и хорошо образован. И когда Рагеш сказал:
   - И если чужеземец будет в гостях у тебя, в земле твоей, не причинишь ты ему зла...
   Моше бен Даниэль ответил на прекрасном, чистом иврите:
   - Чужеземец в гостях у тебя да будет тебе как рожденный в доме твоем, и да возлюбишь ты его, как самого себя, ибо рабами были вы у фараона в Египте...
   - И столь многие из нас стали чужеземцами, - продолжал Моше бен Даниэль, и мы забываем землю предков наших, и древние обычаи наши. Но ветер разносит великое слово "свобода", и евреи встречаются на перекрестках дорог земных.
   - И что они говорят?
   - Они шепчутся кое о чем, - рассмеялся Моше бен Даниэль, скрестив ноги и поглаживая свои штаны из тонкого льняного полотна. - Трудно жить в изгнании, признался он, - но и в этом есть свое вознаграждение. Тяжело у человека на сердце, и дом его - это остров; но вот приходит откуда-то весть, что в Израиле поднялся Маккавей.
   - А что думает царь царей Антиох? - спросил Иегуда.
   - Он знает имя Иегуды бен Мататьягу, - ответил купец. - Я принес дары: не должен был я приходить с пустыми руками, ибо хоть и радостен приход чужеземца, он может сделать свой приход еще более радостным, не так ли?
   - Разве может еврей быть чужеземцем в Иудее? - рассмеялся Рагеш.
   Моше бен Даниэль вдохнул запах вина, тихо произнес благословение и пригубил.
   - Вы делаете мне честь, - вздохнул он. - О чем может тосковать тот, кто живет среди нохри? Об иудейском небе, об иудейских холмах, или об иудейском вине. А теперь позволь мне ответить тебе.
   Ваш наместник: Аполлоний пришел к Антиоху, ибо, как он выразился, в Иудее взбунтовалась шайка жалких евреев. Мне известно об этом из самых надежных источников, можете мне поверить. Вы знаете царя царей ?
   Он оглядел нас всех по очереди.
   - Мы не сподобились этой чести, - ответил Рагеш. - Мы простые крестьяне, мы пашем землю. Богатые, знатные высокородные евреи укрылись в крепости Акра в Иерусалиме вместе с первосвященником Менелаем.
   - Так позвольте мне рассказать вам, кто таков этот царь царей, который владеет половиной мира, как он выражается. Это тучный, неимоверно тучный человек, у него уродливо отвислая нижняя губа, и он вечно не в духе, но он убежден, что красивее его нет никого на свете.
   У него много женщин, и он совершает с ними такое, о чем мне даже и говорить не хочется. И еще он любит животных. И он принимает гашиш. И когда он примет гашиш, он жестоко издевается над всеми своими приближенными, и его боятся даже такие люди, как Аполлоний. И все же Аполлоний явился к нему во дворец и попросил у него еще наемников. "Против кого" ? - спросил царь. И Аполлоний ответил: "Против евреев, мой господин, которые покрыли меня позором". "Евреи? - спросил Антиох. - А кто такие евреи?" "Люди, которые издавна живут в Палестине, - ответил Аполлоний, - страна их называется Иудея", -- продолжал он, хорошо зная, что Антиох ведет счет каждому шекелю, который выжимают из нашей земли. "Евреи? Иудея? - сказал Антиох, взглянув на Аполлония так, что тот сразу же покрылся холодным потом, - а что, у тебя нет людей?" "У меня семь тысяч наемников", - сказал Аполлоний, и тогда царь так и взревел: "Семь тысяч человек! - заорал он, - и у тебя хватает дерзости беспокоить меня из-за каких-то паршивых евреев! Наемники мне дороже наместников!" Так он сказал. И все убеждены, что он вас отыщет даже здесь, в Офраиме.
   - Кто? Аполлоний?
   Моше бен Даниэль мрачно кивнул головой.
   - Как служат царю? Плохо, мой юный друг, - сказал он Иегуде. - Цари отнюдь не мудры; напротив, они просто глупы, а этот царь - совсем набитый болван, он даже не понимает, что лучшего наместника, чем Аполлоний, он днем с огнем не сыщет. Он только и сумеет, что расправиться с Аполлонием, если этот грек - а Аполлоний грек или почти грек, что в наши дни одно и то же, - если этот грек не расправится с бунтовщиками. Он и понятия не имеет, что Аполлоний в лепешку разбивается, чтобы удержать в узде тысячу деревень, - да царю наплевать на это. Но Аполлонию совсем не наплевать, останется он наместником в Иудее или не останется, - и поэтому он к вам нагрянет, и очень скоро.
   Последовало долгое молчание. Я наблюдал за Иегудой, и я знал то, чего не знал больше никто из присутствующих, - я знал, как ему страшно. Но когда он обратился к купцу, его голос звучал беспечно и бодро:
   -А ведь я никогда не был и в десяти милях за пределами Иудеи, и Дамаск для меня - как чудо света. Расскажи мне про этот город. И расскажи про царя: как он живет, как он правит...
   В тот день зародилась новая армия, новый тип войны, новая могучая сила, которая вскоре придала слову "еврей" новое значение и вложила в звучание этого слова новые ощущения - любовь и ненависть, восхищение и презрение - в зависимости от того, кто это слово произносил.
   И так продолжается до сего дня, когда я сижу и пишу эти строки, припоминая то одно, то другое событие минувших дней для того, чтобы не исказить истины и в то же время что-то объяснить.
   Так продолжается до сего дня, когда Сенат могущественного Рима присылает своего легата специально для того, чтобы встретиться с Маккавеем. Но Маккавея нет в живых, а я только старый еврей, каким был отец мой, адон, и его отец, и его дед, - старый еврей, которого терзают воспоминания. А как можно просеять свои воспоминания, чтобы поведать о том, что в действительности случилось, вместо того, чтобы украшать свою повесть красивыми выдумками о том, что должно было случиться ? Не так давно шел я по улице возле рыночной площади, и там был певец, один из настоящих певцов из племени Дан, и пел он песню о пяти сыновьях Мататьягу. Я прикрыл лицо плащом и слушал, а он пел;
   - Вперед, Эльазар, краса битвы! Эльазаром его звали, и Господь был оружьем его..
   Но теперь, сидя здесь и возвращаясь мысленно к тому, что было, я вижу Эльазара, как он гулял в ту ночь с девушкой из Дамаска, мой безгневный, беззлобный брат, и ступал он так осторожно, так мягко, и был больше евреем, чем любой из нас. Я вижу, как Иегуда посмотрел в ту ночь в глаза Рагешу, и Рагеш сказал:
   - Если уйти на юг Негева...
   Но Иегуда прервал его:
   - Негев слишком большой. Я останусь здесь, где Аполлоний сможет нас разыскать, и мы встретим его.
   - Без войска?
   - Мы создадим войско, - сказал Иегуда. Рагеш поглядел на меня.
   - Народ станет войском, а мы с братьями будем его обучать.
   Это была мечта, но никто ему не возразил. А потом мы увидели, как Эльазар бродит с девушкой при свете луны, и Рагеш сказал в почтительном изумлении:
   - А вы воистину сыны Мататьягу...
   Наше первое крупное сражение - крупное по сравнению с прежними стычками, но ничтожные по сравнению с предстоявшими нам боями, - наше первое крупное сражение произошло через шесть недель после появления в Офраиме дамасского купца и через неделю после того, как Эльазар женился на его дочери, взяв в приданое двенадцать чернокожих невольников. И эти чернокожие до конца оставались преданы ему. Они приняли еврейскую веру, жили как евреи и умерли как евреи.
   За эти шесть недель мы собрали под знамя Маккавея тысячу двести человек. Ничего подобного не было видано прежде в Израиле, да и в любой другой земле. Люди наши не были наемниками, и не были они дикими варварами, чья жизнь столь тесно связана с войной, что одно без другого у них и представить себе немыслимо.
   Нет, наше войско состояло из простых земледельцев, мирных книжников, глубоко почитавших Закон, священный Завет и древние свитки. Некоторые из нас, правда, довольно умело управлялись с небольшим луком из бараньего рога, научившись владеть им еще в мирные дни, когда с таким луком охотились на куропаток и зайцев; но и у тех, кто владел луком, не было никакого опыта в обращении с копьем и мечом.
   А многие были подобны ученикам Лазара бен Шимъона, святого человека, державшего школу в Мицпе и проповедовавшего учение всеохватывающей, безграничной любви ко всему живому, вплоть до мельчайшего насекомого, так что ученики Лазара бен Шимъона всегда ходили босые, опустив очи долу, чтобы не раздавить какое-то из созданий Божьих. А теперь такие люди маршировали в боевом строю, разбившись на двадцатки, а Рагеш, которому довелось побывать у парфян - лучших в мире лучников, - учил новобранцев стрелять из лука тонкими еврейскими стрелами, пуская их быстро, одну за другой, чтобы дождем метко пущенных стрел создавать бреши в боевых рядах противника.
   Обучались мы и другим вещам - и я, и мои братья, и все солдаты нашей маленькой армии, создаваемой в Маре. Эфиопы - чернокожие невольники дамасского купца - показали нам, как превращать пику в копье, которое можно метнуть во врага, и как прикреплять к нему кусочки кожи, которые точно направляют копье в полете по ветру.
   Иегуда обучил нас обращаться с длинным сирийским мечом; сам он уже владел им так, что меч казался чуть ли не частью его тела, продолжением его руки. Моше бен Даниэль оставил у нас свою дочь и отправился в Александрию. Через месяц он вернулся оттуда с сотней юношей-евреев, добровольцев из александрийской общины, и вдобавок привез с собою дар александрийской синагоги - десять талантов золота.
   Среди александрийских добровольцев было шесть искусных умельцев; двое из них некоторое время жили в Риме, и теперь они научили нас изготовить катапульты, наподобие римских. Я до сих пор помню, как пришли они в Офраим из далекого-далекого Египта, нагруженные дарами и красиво одетые, так что рядом с ними наши землепашцы выглядели убого. Они принесли особый дар Маккавею: знамя из голубого шелка с вышитой на нем звездой Давида и надписью под ней: "Иегуда Маккавей. Борьба с деспотизмом - повиновение Богу". И я помню, как, едва придя, они бросились прежде всего взглянуть на Иегуду, который уже стал легендой, и как они были поражены, обнаружив, что Иегуда не старше большинства из них, а некоторых - даже моложе.
   Но, в общем, все шло не так уж гладко и просто.
   У нас в Офраиме никогда не было вдоволь пищи, а люди все прибывали и прибывали по мере того, как Аполлоний обрушивал свою ярость на Иудею. Везде, где правили греки, евреи страдали, и беженцы стекались в Офраим даже из таких отдаленных краев, как Галилея или Гешур. Ноги у них были изранены и стерты в кровь, многие были еле живы от голода, и все эти несчастные повторяли одну и ту же страшную повесть об издевательствах, насилиях и убийствах. На меня и Иоханана возложена была обязанность заботиться о них. С раннего утра до позднего вечера сидел я, выслушивая просьбы и жалобы (это было совсем не то, что сидеть сейчас этнархом в Иудее), и разбирался в непрекращающихся перебранках и склоках. Моя молодость обижала старцев и давала молодым повод для нападок - и тогда родилось выражение: железная рука Шимъона бен Мататьягу.
   Как часто завидовал я моим братьям - Эльазару, Ионатану и Иегуде: их военные учения казались мне сущим пустяком по сравнению с теми заботами, которые легли на мои плечи. Однако, как вы увидите дальше, на мою долю тоже досталось немало военных дел.
   Однажды, донельзя утомленный, я прервал прием жалобщиков и пошел поглядеть, как Рувим и Эльазар работают в открытой кузнице, оборудованной под склоном горы. Здесь было царство огня и железа, и Рувим с Эльазаром - самые сильные люди в Иудее - били молотами по податливому металлу, бормоча при этом старинные заклинания, которые, наверно, возникли еще во времена Каина, первого кузнеца. Окруженные вихрем огненных искр, они приветствовали меня, и я понял, что они счастливы: Рувим - необузданный потомок сыновей Эйсава (Эйсав Исав.), и Эльазар, не знающий ни сомнений, ни страха, ни даже ненависти, но исполненный любви ко всему сущему и преклонения перед Иегудой и мною преклонения, почти мистического. Не в его натуре было в чем-то сомневаться: он был создан, чтобы драться и учить других драться. И он прокричал мне через голову вечно заполняющей кузницу любопытной толпы - детей и взрослых, и женщин, пришедших сюда не только ради Рувима и Эльазара, но просто посмотреть на огонь, на этих двух мужчин, на старцев, любящих давать людям советы, на эфиопов, восхищенных и рукоплещущих, - через голову этой толпы Эльазар прокричал мне, зажав в щипцах раскаленное докрасна клинок меча:
   - Эй, Шимъон, эти чернокожие делают нам метательные копья! Но мне это не подходит!
   - А что же тебе подходит? - спросил кто-то.
   Эльазар сунул лезвие меча в бадью с водой, вода забурлила, от бадьи поднялись клубы пара. Затем он поднял с земли тяжелый молот.
   - Вот это! - сказал он.
   Люди стали ощупывать молот - огромный кусок железа с рукоятью из двенадцати приваренных один к другому железных стержней. Женщины, смеясь, напрасно пытались поднять молот, дети осторожно и почтительно дотрагивались до него, а Эльазар смотрел и весь светился от гордости. Он поднимал свой молот, раскручивал его над головой, держа за кожаный ремень, и толпа со смехом опасливо расступалась. Рувим был старше Эльазара больше чем вдвое, но они оба с одинаковым простодушным удивлением ковали железо, радуясь тому, как оно послушно превращается в оружие. Таков был мой брат, мой брат Эльазар.
   Ко мне пришли муж и жена из далекого южного города Кармеля. И муж Адам бен Элиэзер, высокий, смуглый, статный, как многие из тех, кто живет в пустыне бок о бок с бедуинами, обратился ко мне:
   - Ты ли Маккавей?
   - Нет, Маккавей - это мой брат Иегуда. Ты, должно быть, недавно в Маре, раз ты не знаешь Шимъона бен Мататьягу ?
   - Да, я здесь недавно; и я не знал, что творить суд здесь будет мальчишка.
   А его жена, красивая, круглолицая, но сломленная и согбенная горем, молчала.
   - И все-таки это я здесь творю суд, - сказал я. - Если это тебе не по душе, иди к грекам, там ты найдешь других судей.
   - Ты суров, Шимъон бен Мататъягу, как был суров отец твой, адон.
   - Каков я есть, таков есть.
   - И он такой же! - неожиданно вскрикнула его жена, указывая на своего мужа. - У мужчин в Израиле больше нет сердца, осталась одна только ненависть. Он мне больше не нужен. Разведи нас, пусть мы будем чужие друг другу.
   - Почему? - спросил я ее.
   - Нужно ли объяснять? Каждое мое слово будет пропитано кровью.
   - Хочешь - говори, не хочешь - не говори, - сказал я. - Но я не заключаю и не расторгаю браки. Обратись к рабби, к старцу, а не ко мне.
   - Разве старцы могут что-то понять? - холодно сказал мужчина. - Выслушай меня, Шимъон, а потом посылай меня, куда хочешь - хоть в преисподнюю, хоть к своему брату, Маккавею.
   - Мы женаты двенадцать лет, - начала женщина монотонным голосом, каким сказочники на площадях рассказывают свои сказки. - У нас была дочь и трое сыновей. Они были умные, розовощекие, красивые, они были отрадой моего сердца и моего дома, они были для нас благословением Божьим. А потом пришел наш наместник, его звали Ламп, и он поставил на площади греческий алтарь и приказал всем нам подойти и стать на колени и воскурить перед алтарем благовония. А он, - она в ярости повернулась к мужу и ткнула в него пальцем, он отказался стать на колени, и тогда грек аж заулыбался от удовольствия...
   - Да, от удовольствия, - подтвердил Адам бен Элиэзер. - Ламп подходящий наместник для юга. Есть твердые люди в Иудее, но если хочешь встретить людей еще более твердых, ступай на юг.
   - И Ламп убил мою маленькую дочку, - продолжала женщина, - и повесил ее над дверью нашего дома, так что кровь капала на порог. И она висела там днем и ночью а поодаль сидели наемники, они жрали, пили и смотрели, чтобы никто не снял ее тело и не похоронил, как положено.
   Она рассказывала об этом, и в глазах ее не было слез. Я творил суд под открытым небом, сидя на камне, и люди нередко приходили послушать. И сейчас вокруг нас были люди, и они все подходили и подходили, и собралась уже большая толпа.
   - И так продолжалось семь дней. А когда наступила суббота, Ламп собственными руками перерезал горло моему младшему сыну, и повесил его рядом с телом девочки, которое уже разлагалось. А мы должны были там жить. И все время у дома сторожили наемники с пиками, день и ночь, так что мышь - и та не могла бы прошмыгнуть незаметно. А потом, в третью субботу, к Лампу приехал сам Аполлоний, и это была для них хорошая забава...
   Женщина вдруг вроде бы задохнулась, и голос ее прервался; она не заплакала, не вскрикнула, только голос прервался.
   - Да, это была для них забава, ведь греки любят забавляться! - продолжал ее муж. - И Аполлоний собственными руками перерезал горло нашему второму ребенку и объяснил нам, что народ, который ни перед кем не склоняет колени ни перед человеком, ни перед богами, - такой народ позорит землю; и, значит, сказал он, убивать детей такого народа - это даже милосердно, потому что только так можно приблизить то время, когда люди, наконец, навсегда избавятся от евреев, и тогда на земле наступит золотой век.
   - А на следующую неделю они убили нашего первенца, - добавила женщина так же бесстрастно и безучастно, как раньше. - И все четыре тельца висели в ряд над дверью, и их клевали птицы. А мы не могли их снять, мы не могли их снять, и плоть, которая вышла из моего чрева, гнила на солнце. И поэтому я ненавижу его, моего мужа, как я ненавижу нохри, за его проклятую гордость, которая погубила все, что мне было в жизни дорого.
   Она не заплакала, но шепот ужаса прошел по толпе.
   - Он чересчур горд, - сказала женщина, - он чересчур горд.
   Долго никто не мог произнести ни слова, н тишину прерывал только плач тех, кто не стыдился плакать. Но я не мог рассудить этих людей, и я позвал Рагеша, который стоял поодаль и слушал.
   - Рассуди их, - попросил я его. - Ты человек в летах, и ты рабби.
   Но Рагеш покачал головой, и мужчина и женщина стояли, окруженные людьми, как две погибшие души, обреченные на вечную муку; но тут толпа раздвинулась, и появился Иегуда. Он остановился перед ними, и на его юном и прекрасном лице была такая скорбь и любовь, какой я никогда ни прежде, ни потом не видел ни на одном лице человеческом. Все, что женщина говорила о смерти и убийстве, казалось, отпечаталось на лице Иегуды, который был воплощением жизни. Он взял ее руки и прижался к ним губами.
   - Плачь, - сказал он мягко. - Плачь, мать моя, плачь.
   Она затрясла головой.
   - Плачь, ибо я люблю тебя.
   Но она трясла головой все безнадежнее.
   - Плачь, ибо ты потеряла четырех детей, а приобрела сто. Я ли не дитя твое, ты ли не любишь меня? Так плачь обо мне, плачь обо мне, или боль за твоих детей ляжет мне на сердце и погубит меня. Плачь обо мне, ибо на моих руках - кровь. Я тоже горд, и я ношу свою гордость, как камень на шее.
   И медленно, медленно в ее огромных черных глазах заблестела влага, а затем полились слезы - и, издавая протяжные, громкие стоны, она рухнула на землю и осталась лежать. И муж поднял ее на руки, и он тоже плакал, как и она, и Иегуда повернулся и пошел прочь, и люди расступились, давая ему дорогу. Он прошел сквозь толпу, опустив голову, и руки его безжизненно висели вдоль тела.
   Произошли два события: во-первых, мой брат Эльазар женился и, во-вторых, из Иерусалима пришла весть, что Аполлоний собрал три тысячи наемников и готовит поход на Офраим. Это не было такое уж большое войско, но оно состояло из хорошо обученных, дисциплинированных и безжалостных профессиональных солдат, да и числом они втрое превосходили нас. Не подумайте, что нам не было страшно: у еврея удивительно чувствительная кожа, и страх пустил в нас, наверно, даже более глубокие корни, чем в людях других народов, точно так же, как и стыд, и точно так же, как гордость, за которую нас ненавидят нохри. Всю Мару охватила тревога, и смех, который и без того звучал здесь не часто, совсем замолк, когда пришла эта весть.
   Но все-таки у нас оставался еще какой-то запас времени. Земля наша невелика, но каждая долина - это свой обособленный мир, и подобно тому, как неисчислимы наши горы, так же неисчислимы и долины. И если между двумя деревнями расстояние по прямой, скажем, не больше мили, то на деле для путника, который взбирается с холма на холм и переходит из одной теснины в другую, расстояние это может вырасти до добрых десяти, а то и двадцати миль. Есть в нашей земле большой проезжий тракт, идущий с севера на юг и связывающий города Сирии с городами Египта, и есть еще дорога из Иерусалима к морю, но все остальные пути - это тропки, по которым иногда может проехать телега, но чаще они такие узкие и крутые, что по ним пройдет только пеший путник. Эти тропки вьются между горами, ныряют в ущелья, поднимаются на утесы. Мы на этой земле родились и выросли, и поэтому мы легко ходим по всем этим холмам и горным кряжам; но вооруженные люди стараются держаться долин, и это удлиняет им дорогу. И поэтому, хотя по прямой от Иерусалима до Офраима было всего миль тридцать, войско наемников, даже идущее скоростными переходами, не могло проделать этот путь быстрее, чем за три дня. И мы из этих трех дней выжали все, что возможно.