— Что же вы намерены делать? — неуверенно спросил лейтенант. Он не столько обращался к капитану, сколько к самому себе, он стремился найти ответ, глядя на солдат, сержанта, на меркнущее солнце и приближавшуюся тучу.
   — Делать?
   — Трубач! — рявкнул Лэнси не выдержав. — Да брось ты наконец эту проклятую трубу!
   А Джонсон тихо сказал:
   — Сержант Лэнси, возвращайтесь в форт и расскажите обстановку полковнику Карлтону. Объясните ему истинное положение вещей. Доложите, что я предлагаю выслать сюда два эскадрона и фургоны для перевозки этих несчастных. А мы останемся здесь. Может быть, нам удастся уговорить их добровольно отправиться в форт.
   — А гаубицу, сэр?
   — Что?
   — Я спрашиваю: а гаубицу, сэр?
   — Передайте ему то, что я сказал.
   — Он захочет послать гаубицу, сэр, — извините за смелость, но вы знаете, что он скор на решения, когда дело касается индейцев. Не сказать ли мне, что пушка не нужна?
   — Скажите ему то, что я велел вам передать, — пробормотал Джонсон. — Если полковник захочет послать сюда пушку, это его дело, сержант, а не ваше.
   — Слушаю, сэр.
   — Отправляйтесь сейчас же, — сказал Джонсон.
   Сержант уехал. Аллен снял свои рукавицы и отогревал руки дыханием.
   — Холодно, — заметил он.
   — Что?
   — Становится все холоднее. Думаю, что пойдет снег.
   Джонсон сказал рассеянно:
   — На востоке перед снегопадом теплеет.
   Индейцы пришли в движение. Они не делали попыток уйти прочь от солдат, а наоборот, прошли мимо них совсем близко. Мужчины, все еще держа свое оружие наготове, образовали цепь вокруг женщин и детей, а когда они миновали кавалеристов, то пошли позади колонны в качестве арьергарда. Джонсон следил за их прохождением. Они ровняли шаг по ведшему их старому вождю. Джонсон кивнул лейтенанту Аллену, тот повернул кавалерию и повел ее вслед шайенам.
   Отряд не отставал от них — достаточно было ехать шагом, — да и то Джонсону приходилось не раз останавливать его. Чтобы бороться с режущим северным ветром, индейцам понадобился весь небольшой остаток их сил. Его ледяные порывы то и дело задерживали их, и они едва подвигались вперед. Горизонт перед ними стал черным, тяжелые тучи, все сильнее захватывавшие голубое небо, походили на дым, поднимающийся над фабричным городом. А позади, на закатном небе, выступали контуры людей в синих мундирах, в подбитых овчиной шинелях, на сильных, упитанных лошадях.
   Джонсон только раз прервал молчание. Он сказал:
   — Вот глупцы несчастные, обреченные глупцы!..
   Спустя некоторое время индейцы сделали привал. Около половины мужчин, взяв ружья наизготовку, повернулись лицом к солдатам, остальные помогали разбить лагерь. Бережно сняли с изнуренных пони детей, ласкали их, обращались с ними, как нищий обращается с единственной драгоценностью, уцелевшей у него от лучших дней. Все это солдаты могли легко наблюдать, так как индейцы подпускали их на расстояние двенадцати ярдов от лагеря и только тогда угрожали им ружьями. Солдатам были также видны дети — тощие уродцы с вздувшимися животами, дети, которые не смеялись, не улыбались, даже не капризничали: жалкие гномы, закутанные в кучу всевозможного тряпья, которое только смогли уделить им полуголые родители.
   Воины и женщины ковыляли вокруг, ища сучья, сухую траву, все, что могло бы служить топливом. Они набрали наконец какого-то мелкого мусора, который при упорных поисках найдется даже в самой бесплодной пустыне. Они снесли его в кучи и разожгли маленькие костры, сверкавшие в сумерках. Видимо, у них не было пищи, так как они не делали попыток что-нибудь приготовить на этих кострах; они даже не грелись, они только уложили детей как можно ближе к огню, а своими телами старались, как стеной, защитить их от северного ветра.
   Джонсон долго смотрел на все это, затем не вытерпел, подошел к одной из вьючных лошадей и снял с нее два мешка с морскими сухарями. Взяв их, он так близко подошел к индейскому лагерю, что почти касался ружей охранявших его воинов. Он не боялся, что они могут застрелить его или броситься на него, причинить ему какой-нибудь вред. Страх его был иного рода — этот страх был вызван их близостью, самым фактом их существования. Он положил мешки, не спуская глаз с индейцев, не в состоянии оторваться от страшного зрелища их нищеты. Развязав мешки, он достал несколько галет и, подержав их в поднятых руках, бросил обратно. Сумерки быстро сгущались, и во мраке изнуренные фигуры индейцев казались олицетворением скорбного достоинства. Тьма преобразила их, и теперь чудилось, что одежда их — не лохмотья, и покрытые корой песка пергаментные лица смягчились.
   Джонсон пошел обратно и, наткнувшись на что-то, невольно отскочил. Это был Аллен.
   — Виноват, сэр, — извинился тот.
   — Ладно, лейтенант…
   Они постояли вместе, немного впереди своих солдат, лицом к ветру, и попытались сквозь сумрак разглядеть индейцев.
   — Как вы думаете, возьмут они сухари? — спросил Аллен.
   — Думаю, что возьмут.
   — Хотите, сэр, я отнесу им воды? — горячо предложил Аллен.
   — Если вам хочется…
   Аллен ушел и вернулся через несколько минут с двумя тяжелыми флягами через плечо.
   — Просто пойти и поставить?
   — Это вполне безопасно, — ответил капитан.
   Наступила полная тьма. Черные тучи клубились в небе, и только на горизонте оставалась бледная полоска померкшего света.
   Лейтенант отошел всего на несколько шагов и тотчас исчез из глаз, слившись с темнотой, а воющий ветер заглушил звук его шагов. Джонсон вздрогнул, когда Аллен внезапно появился из темноты.
   — Аллен? — спросил он, понимая, что боялся за него. Он положил руку на плечо лейтенанта: — Все в порядке?
   — Они взяли сухари, — улыбаясь, сказал Аллен; он был возбужден и дрожал от холода и волнения. — Было очень темно, и они заметили меня, только когда я подошел к ним совсем близко. Щелкнул курок. — Он вздохнул. — Но они, слава богу, не выстрелили. Я поставил воду и пошел обратно… Что мы будем делать ночью? — спросил он спустя некоторое время.
   — Будем спать, расположившись вокруг них, — решил Джонсон. — Не думаю, чтобы они сделали попытку уйти, но для верности поставьте каждого третьего на двухчасовое дежурство.
   Аллен кивнул.
   — Сегодня может пойти снег, — сказал он.
 
   Проснувшись, лейтенант Аллен полежал в темноте, прислушиваясь, потом поднялся на ноги, плотно закутав плечи в одеяло. Было очень темно, настолько темно, что он не мог рассмотреть циферблат своих часов. Он попытался зажечь спичку, но ветер задувал пламя; наконец одна загорелась, и ему удалось осветить стрелки. Было начало третьего.
   Он стал пробираться мимо спящих солдат и, заметив какую-то фигуру, крикнул:
   — Эй, кто там?
   Это был сержант Гогарти, один из часовых; он что-то промямлил насчет холода и выругал индейцев.
   — А где капитан?
   Гогарти не знал. Аллен, спотыкаясь, двинулся дальше, руководствуясь бормотаньем и храпом спящих, и вдруг чуть не упал, наткнувшись на кого-то. Лежавший проснулся и заворчал.
   — Капитан?
   — Ну что? — устало спросил Джонсон.
   — Там что-то происходит.
   — И чего вы не ляжете, Аллен?
   — Там как будто роют землю.
   — Ах, вздор! Зачем бы им копать?
   — Не знаю.
   — А тогда идите спать.
   — Но зачем же они копают? — повторил Аллен.
   Он лег и, засыпая, продолжал спрашивать себя: «Зачем они копают?»
   Рассвет занялся. Снег еще не шел, но весь небесный свод был окутан снеговыми тучами, и казалось — весь мир закупорен ими.
   Джонсон проснулся от беспокойного сна. Он весь закоченел от холода и с удовольствием услышал запах кипящего кофе. На еще горячих углях костров приготовили завтрак, состоявший из толстых ломтей бекона, пропитанных салом сухарей и крепкого кофе.
   Идя к походной кухне, Джонсон взглянул на лагерь шайенов. Он протер глаза, опять посмотрел: да, Аллен был прав, ночью действительно копали землю. Невозможное все же стало фактом: эти полуживые, истощенные люди всю ночь возводили кольцо бруствера и рыли укрытие от ружейного огня для женщин и детей. Факт был неоспорим. Всюду лежала грудами свежевыкопанная земля. Но все это казалось каким-то кошмаром.
   Завтракая, солдаты смотрели на индейцев и их лагерь, как смотрят на сцену. Джонсон обошел его кругом, силясь понять, почему полтораста умирающих от голода дикарей провели ночь, роя траншеи и готовясь к бою, хотя их положение было явно безнадежным. Он вернулся к Аллену.
   — Я никогда не видел ничего подобного, сэр, — сказал тот.
   — Я тоже не видел.
   — Вы опять попытаетесь уговорить их сдаться?
   — Думаю, что да. Надо же что-то делать до прибытия отряда из форта…
   Затем он отправился на поиски солдата из Омахи. Найдя его, капитан стал его убеждать, чтобы он подошел к траншеям индейцев и поговорил с ними, используя те немногие шайенские слова, которые знал. Парень не соглашался; он стоял вблизи костра, грел руки и подозрительно поглядывал на индейский лагерь.
   — Мне не хотелось бы идти туда безоружным, сэр, — жалобно сказал он. — Это же сумасшедшие. Только сумасшедшие будут так окапываться.
   — Это совершенно безопасно.
   — И потом, сэр, я не думаю, чтобы они понимали, что я говорю им.
   Все же он поплелся, волоча ноги, за Джонсоном, когда тот назвал его трусом и обещал сопровождать в шайенский лагерь. Он подходил все ближе и ближе к индейцам, крича им на том гортанном языке, который он считал языком шайенов, чтобы они сдавались.
   Раздался выстрел, и пуля взрыла землю у его ног. Солдат побежал обратно. Но Джонсону приходилось сохранять достоинство командира, на котором лежит обязанность принимать решения и знать обо всем. Он не мог убежать и, повернувшись к индейцам спиной, спокойно пошел прочь. Это потребовало огромного напряжения его истрепанных нервов. Он с трепетом ожидал, что вот-вот получит пулю в спину и будет убит. Однако смерть не пришла. Лейтенант Аллен и несколько солдат бросились, чтобы прикрыть его собой, и когда он подошел к ним, его лицо и руки были влажны от пота, несмотря на холод.
   Не говоря ни слова, капитан приблизился к костру и налил себе чашку кофе. Он выпил ее несколькими торопливыми глотками и вздохнул с облегчением, когда горячая жидкость обожгла ему горло.
   Оставалось только ждать прибытия подкрепления. Угли давали мало тепла, и Джонсон послал двоих солдат за хворостом. Они вскоре вернулись, набрав достаточно топлива, чтобы развести жаркий костер; когда огненные языки стали лизать сухие ветки, пошел снег. Он падал, тихо шелестя, и этот звук напоминал шорох песка, а хлопья были маленькие и сухие. Ветер продолжал завывать, и, казалось, где-то точат ножи. Он крутил снежинки и смешивал их с песком. В общем, все это было сплошным мучением даже для тепло одетых солдат, старавшихся подобраться как можно ближе к огню.
   Для индейцев холод был больше чем мучением, но белые не знали об этом и даже не пытались узнать; иногда они молча поглядывали на лагерь и видели, как люди, похожие на кучки тряпья, старались укрыться с головой от ледяной пытки.
   Под вечер прибыл первый отряд из форта Робинсон. Это был эскадрон третьего кавалерийского полка под командой капитана Уэсселса. С ним был сержант Лэнси и трое следопытов из племени сиу, немного говоривших по-шайенски. Уэсселс сообщил Джонсону, что две гаубицы и три фургона с провиантом и боеприпасами прибудут еще до наступления утра.
   Уэсселс не был человеком с большим воображением. Когда шел снег, он укрывался под крышей или одевался потеплее; когда был голоден — ел. Он не был способен представить себе холод и голод, когда их испытывал не он, а другие. Всего, что не имело отношения лично к нему, для него точно не существовало. Капитан был инстинктивным эгоистом, примитивным и непосредственным, и когда дело шло об исполнении приказов, он был на своем месте. Но когда приходилось считаться с желаниями и намерениями других людей, он терялся. Уэсселс считал, что все люди — на один шаблон, и его никогда не тревожила даже случайная мысль о том, что каждый человек чем-то не похож на другого. Он обладал одним очень важным для военного качеством: он никогда в себе не сомневался. Пожалуй, он слишком все упрощал, когда заявил Джонсону:
   — Мы отправимся туда, захватим их и подготовим к отправке, а фургоны их увезут.
   Он стоял перед Джонсоном, слизывая с усов снежинки и выдыхая облака пара.
   — Это будет трудновато, — задумчиво сказал Джонсон.
   — Ведь вы сами сказали, что они совершенно обессилели…
   — У них есть ружья. А чтобы спустить курок, особой силы не нужно. Я думаю продержать их подольше в окружении, тогда они сами выйдут из траншей. Если же мы предпримем наступление, то потеряем людей.
   — Нельзя сражаться, не теряя людей, — заявил Уэсселс сухим, деловитым тоном. — Если снегопад продолжится, нам чертовски трудно будет добраться до форта.
   Джонсон пожал плечами:
   — Я думаю, что когда они увидят гаубицы, то выйдут из траншей.
   — Может быть…
   — Я возьму одного из ваших сиу и попытаюсь переговорить с ними, — сказал Джонсон.
   — Говорить с шайенами бесполезно.
   — А все же я попытаюсь, — сказал Джонсон.
   Он отправился туда со следопытом-сиу, по прозванию Нерешительный, который и не скрывал своего страха. На ломаном английском языке он сообщил Джонсону, что некогда между шайенами и сиу существовала тесная дружба. И так как он был когда-то их другом, то именно поэтому они могут убить его. Джонсон — только враг и находится в большей безопасности: быть врагом — дело простое.
   — Нет, ты поговоришь с ними, — сказал Джонсон, — ведь и ты желтый индеец! Ты поговоришь с ними.
   Нерешительный шел, пряча лицо от ветра, и жался к капитану. Когда они были в десятке шагов от бруствера траншеи, поднялось несколько шайенов, и среди них древний-древний старик. За густой пеленой снега индейцы покачивались, точно засохшая трава.
   — Скажи им, что сражаться с нами бесполезно, — заявил Джонсон. — Они полностью окружены солдатами, и им ни за что не прорваться. Если же они сдадутся, мы накормим их и отвезем в форт, где они обогреются и получат дома для жилья. Но если они будут сражаться, многие из воинов будут убиты.
   Сиу заговорил, волнуясь, скрестив на груди руки. И его певучая речь сливалась со стенанием ветра и шорохом снежных хлопьев.
   Старик ответил мягко, вежливо, и даже этот голос, исходящий из такого ссохшегося, умирающего тела, казался вызовом здравому смыслу и разуму.
   — Он говорит, что они уже мертвы, — переводи сиу. — Они идут к себе на родину… на родину… он идут…
   За его словами чувствовались скрытая поэзия и ритм сложная красота первобытной певучей речи.
   — Они мертвы… Они идут…
   — Черт тебя побери, да заставь ты их понять, что сюда идут большие пушки, такие пушки, что они разнесут их в куски!
   — Они мертвые, они идут! — повторил сиу, пожав плечами.
 
   Уэсселс подготовил атаку. Половина кавалеристов должна была наступать в пешем строю, но только на один фланг, чтобы избежать опасности перекрестного огня. Люди стояли в снегу, но для стрельбы из карабинов им пришлось снять рукавицы; скоро их руки посинели от холода. Уэсселс свистнул в свисток, и они, пригибаясь, ринулись вперед, скользя по снегу и пытаясь разглядеть индейцев сквозь слепящую пелену снежных хлопьев. Но так и не разглядели траншей шайенов — настолько густ был снег. Шайены, должно быть, заметили синие фигуры на фоне белой завесы. Индейцы дали залп и отбросили их, окровавленных, выкрикивающих проклятия, назад к Уэсселсу.
   Солдаты отступили потому, что невозможно лежать в снегу и вести прицельный огонь по врагу, которого не видно.
   — Это никуда не годится. Подождем пушек, — сказал Джонсону капитан Уэсселс.
   Он пытался что-то сделать. И хотя потерпел неудачу, все же Джонсон теперь не может упрекать его. Для Уэсселса раненые были такой же естественной принадлежностью армии, как и мундиры. Он хладнокровно уложил поудобнее солдата, раненного в бедро, и помог наложить повязку другому, у которого была сломана рука.
   Когда вернувшиеся солдаты принесли с собой молоденького парнишку, Джеда Харли — ему прострелили голову, — Уэсселс ограничился тем, что молча сделал пометку в своей записной книжке.
   — Эти краснокожие мерзавцы продержат нас здесь до утра, — спокойно заявил он и, подумав, добавил: — Но они замерзнут.
   К полуночи снег перестал, однако ветер дул с прежней силой и наносил огромные сугробы. В скором времени прибыли две пушки и фургоны. Уэсселс дождался их и, прежде чем лечь спать, приказал, чтобы для гаубиц были подготовлены площадки и чтобы их установили и зарядили.
   Проснувшись утром, капитан Джонсон увидел, что Уэсселс уже встал и отдает распоряжения артиллеристам. Он изложил свой план атаки: солдаты должны охватить кольцом индейский лагерь и медленно продвигаться к нему, а в это время гаубицы будут его обстреливать. Солдаты не пойдут в атаку, но будут готовы встретить шайенов, когда снаряды окажут свое действие.
   — Лагерь полон женщин и детей, там всего сорок-пятьдесят мужчин, — заметил Джонсон.
   — Что ж, они сами пошли на это, — пожал плечами Уэсселс.
   — У них нет продовольствия. День, два — и они сами выйдут оттуда.
   — Приказ полковника — доставить их в форт немедленно.
   — Он же не знает…
   — О женщинах и детях? Знает. Он приказал взять их. Это самый верный и безопасный способ. Зачем нам губить еще больше солдат, если мы можем обойтись без этого! Снаряды принудят индейцев сдаться.
   Джонсон против воли согласился.
   Солдаты заняли свои места и широким кольцом охватили лагерь. В самом лагере царила тишина; среди огромных снежных сугробов он казался просто небольшим холмом. Ветер утих, он дул теперь только редкими порывами, и они несли перед собой точно плясавшие маленькие вихри снега.
   Движение, происходившее теперь в индейском лагере, было почти неприметно. Время от времени занесенная снегом фигура поднималась и ковыляла с одного места на другое или кто-нибудь выходил из траншеи, делал несколько шагов и возвращался обратно.
   Уэсселс занял свое место среди артиллеристов и наблюдал в бинокль за передвижением войск. Джонсон оставался с кавалерией. Подождав, пока все солдаты займут свои позиции, Уэсселс взмахнул рукой. Одна из гаубиц извергла огонь и дым и откатилась по снегу. Снаряд с визгом разорвался за лагерем, взметнув землю, смешанную со снегом.
   Лейтенант, командовавший батареей, выкрикнул поправку. Прорычала вторая гаубица, пославшая на этот раз свой снаряд прямо в центр лагеря. Наконец лагерь пришел в движение. Люди растерянно перебегали с места на место, и даже на расстоянии чувствовались их обида, боль, изумление.
   — Огонь! — скомандовал Уэсселс.
   Гаубица рявкнула опять. Теперь взметнулись не только земля и снег, но человеческие плоть и кровь, страстные человеческие надежды, ставшие ничем.
   — Полагаю, что этого хватит, — сказал Уэсселс.
   Старый-старый вождь, подняв руки, вышел первым. Взорвавшиеся снаряды заставили его смириться. Кольцо солдат сомкнулось, но не слишком плотно. Джонсон и следопыт-сиу вышли навстречу старому вождю.
   Затем появились еще два индейца — высокие, иссохшие, полумертвые от холода и голода. Трудно было сказать, какими они были когда-то. Они помогли старику пробраться через снежные сугробы и стали рядом с ним, когда он встретился с Джонсоном. И, несмотря на понесенное ими полное поражение, Джонсон так остро ощутил их стойкость, что мягко, почти смиренно сказал:
   — Даже храбрые должны сдаваться, если ничего другого не остается.
   Сиу перевел, и старый вождь кивнул головой. Слезы струились по его обожженным морозом худым щекам.
   — Он говорит — от снарядов погибли женщины и дети.
   Капитан Джонсон не знал, что ответить.
   — Мне очень жаль, — пробормотал он.
   — Они теперь пойдут с вами. Не пойдут на родину.
   — Спроси, как его зовут, — шепнул Джонсон.
   — Тупой Нож. Другой — Старый Ворон, третий — Дикий Кабан. Это великие вожди.
   — Да, великие вожди, — кивнул Джонсон. — Спроси у него, где Маленький Волк и остальная часть племени.
   — Они ушли на родину. Племя разделилось на две части. Они думали, что кому-нибудь удастся уйти от солдат. Одна часть пошла по этой дороге, другая по той. Тупой Нож пошел в пески, Маленький Волк взял молодых воинов, пошел на север, на север. — И сиу указал на снежный север. — Быть может, он перейдет границу.
   — Канады?
   — Может быть, Канады. Может быть, Паудер-Ривер.
   — Скажи ему, пусть принесут все свои ружья, все до одного, и тогда мы накормим его людей.
   Уэсселс, сосчитав ружья, сказал:
   — Здесь их всего тридцать, и нет револьверов.
   — Может быть, это все, что у них есть? — отозвался Джонсон.
   — Мне это не нравится. У них должны быть револьверы.
   — Индейцы револьверов не любят.
   — И все-таки они должны быть, хотя бы несколько штук. Нам придется обыскать женщин.
   — Женщин? — сдерживаясь, переспросил Джонсон.
   — Так ведь это индианки.
   Джонсон повернулся к нему спиной и ушел. Пожав плечами, Уэсселс стал разглядывать ружья. Будь он здесь один, командиром отряда, он обыскал бы женщин, но поскольку есть Джонсон…
   Отказавшись от этой мысли, он отдал приказ перенумеровать ружья и упаковать их.
   Затем он отправился туда, где шайенов кормили под строгим надзором вооруженных часовых. Его мало трогала эта толпа несчастных, полумертвых от голода, полузамерзших темнокожих людей. Даже их страдания не действовали на него. Они были совершенно чужды ему. Если он и обратил внимание на изможденные лица детей с огромными глазами, то лишь для того, чтобы констатировать: индейские дети таковы, и только. Он видел лишь самый факт — и ничего больше.
   Когда они кончили есть, он отдал приказ погрузить их в фургоны, и весь караван по снегам двинулся к форту Робинсон.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ноябрь 1878 — январь 1879 года
СВОБОДА

   Для Карла Шурца это значило просто росчерк пера и вывод: шайены победили или шайены побеждены. А затем — его подпись от имени правительства. Приказ, предписание, закон — к этому и сводилась деятельность правительства. И сейчас же некие силы начинали передвигать маленьких людей по огромной шахматной доске, точно это были пешки. Правительство считалось конституционным и демократическим, ибо его избирал народ, и ни один митинг, ни одно заседание, сессия или съезд не могли обойтись без того, чтобы на них слово «народ» не склонялось на все лады.
   Народ выбирал президента и конгресс, президент назначал министров; но никто даже не подозревал о том, какая продажность и какие закулисные махинации сопровождают выборы. Никто ничего не знал о народе, где-то, очевидно, существовавшем: ведь время от времени в Белом доме пожимали руку кому-нибудь из его представителей. Но олицетворять собой правительство — было и искусством, и наукой, и профессией, а этого-то народ и не понимал.
   И министр внутренних дел Шурц олицетворял собой правительство; он был и ученым и профессионалом, человеком, некогда сражавшимся на баррикадах. Не так давно он сказал одному из своих друзей:
   «Баррикады — это юношеское сумасбродство. Меня раздражает, что каждый помнит то, о чем я хочу забыть».
   Он еще не дошел до того, чтобы громогласно заявить: парламентское меньшинство — просто обуза, и поскольку каждое большинство допускает существование меньшинства, демократия-дело обременительное и лишенное смысла.
   Может быть, подписывая приказ о возвращении шайенов на юг, на далекую Индейскую Территорию в Оклахоме, за тысячу миль, по следу, отмеченному их кровью, он сказал себе: ведь их только сто сорок девять человек в стране, где живут миллионы, теперь с ними покончено и это не должно повторяться. Но он предчувствовал, что в будущем не раз произойдут такого же рода события. Только это уже не будет следом трехсот всадников-дикарей, тянущимся на тысячу миль по зеленым прериям, а следом миллионов, и он пройдет по всему орошенному слезами и оскверненному лицу земли.
 
   В конце декабря капитан Уэсселс, как командир форта Робинсон, получил приказ из Вашингтона. Главный штаб западной армии производил постоянные перетасовки. Третий кавалерийский полк был разделен. Полковник Карлтон с большей частью полка был переведен, и в форте осталось только два эскадрона полного состава и один эскадрон неполного. Джонсон уехал с Карлтоном, передав командование Уэсселсу. Его помощником был капитан Врум. Неполным эскадроном командовал Джордж Бакстер. Лейтенант Артур Аллен также остался в форте и принял командование эскадроном Уэсселса.
   Первым чувством, которое испытал Уэсселс, получив повышение, было чувство глубокой удовлетворенности. Ведь исполняющий обязанности командира поста мог рассчитывать со временем получить полк, а честолюбие было врожденной и основной чертой Уэсселса. Хотя он и без того редко сомневался в себе, он надеялся, что наступит время, когда удастся покончить со всяческими сомнениями. Уэсселс считал, что живет в упорядоченном мире, и он любил армию именно за то, что, служа в ней, можно было навести в мире еще больший порядок. Уэсселс редко выходил из себя, но его раздражали мелочи: оторванная пуговица на мундире, или следы ржавчины на сабле, или пятнышко на парадном мундире солдата. Отсутствие воображения заставляло его принимать установленный порядок вещей как нечто должное. Но он желал, чтобы этот порядок был безупречным.