– Да мы тоже ловили, а потом уж… – пролепетала Ульяна.
   – Я наловил, вот это да! На, смотри! – Он поднял кукан с трепыхавшейся рыбой. На его плече лежала связка удочек, ворот старой военной гимнастерки был расстегнут, сухое лицо, изъеденное сеткой старческих морщин, было добрым и радостным.
   – Молодец, папка!.. – стараясь не глядеть на отца, ответила Ульяна: она совсем неумело пыталась скрыть волнение.
   – А куда побежал твой Гошка?
   – Наверное, за удочками… Мы их там бросили… Однако, почему он «мой»? – задетая его неосторожным словом, спросила она.
   – Потому что видел, как вы червячков с ним насаживали и ни черта, поди, не словили, – сказал Ян Альфредович.
   Ульяна наивно предполагала, что отцу не положено вникать в ее интимные переживания, а он давным-давно знал от Марии Карповны все их тайные охи и вздохи. Посвящен был и в печальную историю Агафона и не особенно удивился. Свою заместительницу он еще тогда оценил как умную и редкостную по характеру женщину, но… Случилось то, что бывает в жизни чуть ли не на каждом шагу, и к поведению своих дочерей Ян Альфредович присматривался теперь гораздо пристальней. К Агафону после услышанного он не имел никакой неприязни. В жизни бывает куда хуже…
   – Я поймала три штуки, – сказала Ульяна и закрыла лицо распущенными косами. Она их тормошила и так и этак… – Идем же уху варить, – встряхнув головой, добавила она.
   – Разумеется, идем, – согласился отец. – Зови своего Гошку-Фошку, – с подчеркнутой насмешкой повторил он.
   – Ты опять? Ух же и вредный! – протянула Ульяна.
   – Всю жизнь был «вредным», прижилось, дочка… – отшутился Ян Альфредович. – Пошли, сердитая. Ты что это, сегодня на левую пятку встала?
   Солнце уже выкарабкалось из-за гор и недвижимо пламенно повисло над зеленым тугаем. Лесные звуки и неугомонный шорох листьев скрадывал, приглушал постоянный однотонный шум горного переката и, лишь когда минутно стихал бойкий ветерок, приближался, словно вырывался из каменных ущелий наружу.
   Умытый и аккуратно причесанный, Агафон принес ночной и утренний улов, переложил его в общий садок, снова опустил в воду и, доставая по одной рыбине, принялся потрошить.
   Ульяна взялась чистить картошку. Ян Альфредович нарубил сухих веток и начал разжигать костер. Вскоре запахло дымком и сырой выпотрошенной рыбой. Все молча и спокойно трудились, занятые каждый своими мыслями.
   Агафон, вспарывая судачка, напряженно обдумывал сложный и слишком откровенный разговор с Ульяной. Сраженный и обрадованный ее неожиданными слезами, дивился поступку с фотокарточкой маленькой девочки и все больше запутывался в осаждавших его воображение мыслях, не зная, что Ульяна уже два раза бросала нож, тихонько уходила в кусты и разглядывала курносенькое смешное изображение малютки, подавляя затаенную ревность и еще более сильную, неистребимую женскую жалость.
   Урал, перехлестнув через гулкое ущелье, словно отдыхал от жесткого каменного ложа – медленно катил свои тихие в плесе воды, лениво облизывал желтый песчаник и звонкую прибрежную гальку, обрызгивая гармошками волн мелколистый тальник и склонившийся над чистой водой колючий шиповник, пышно распустившийся бледно-розовыми цветами. Гонясь за выскользнувшей и едва не уплывшей снулой рыбой, Агафон до крови исколол руку об острые иглы шиповника, сорвал крепкий бутон и незаметно, когда Ульяна уходила в кусты, бросил цветок на разостланный плащ туда, где лежал брошенный нож и белела полуочищенная картошка.
   Вернувшись, Ульяна заметила его нехитрую уловку, посмотрела из-под платочка прищуренным глазом и шаловливо по-детски показала ему язык. Цветок понюхала и, не зная, куда девать, положила на рюкзак, из которого доставала картошку. С непонятной быстротой меняя настроение, тихонько затянула какой-то мотивчик, пытаясь повесить котелок, разворошила костер и этим вывела отца из терпения. Рассердившись, он тут же оттеснил ее от огня. Обрадовавшись этому, она взяла полотенце, прыгнула в лодку, стоя на корме, оттолкнулась от берега, нарочно шлепнув по воде веслом, забрызгала склонившегося Агафона с головы до ног, озорно посмеиваясь, поплыла к песчаной косе, где она всегда купалась. Спустя несколько минут они слышали, как, плюхнувшись в воду, Ульяна, захлебываясь от восторга, кричала:
   – Гошка-Фошка! Иди сюда, поплаваем вместе!
   – Абсолютно взбалмошная девица, – наблюдая за всеми проделками дочери, проговорил Ян Альфредович.

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Прибыли домой в темноте, усталые, но – каждый по-своему – счастливые. Мать Ульяны встретила их у калитки. Незаметно взяв Агафона за руку, она отвела его в сторонку, волнующим шепотом произнесла:
   – А у тебя гостья была.
   – Какая, Мария Карповна, гостья? – удивленно спросил Агафон.
   – Да не шуми ты, – предупредила она и сунула в руку письмо.
   – Вы чего там шушукаетесь? – крикнула Ульяна.
   – Не слушай ее, а иди к себе, там и прочитаешь. Все узнаешь!..
   Гошка отвел на конюшню лошадь, быстро распряг и сдал конюху. Дрожжевка устало засыпала томительным послепраздничным сном. Почти во всех избах огни были погашены. Тишина стояла в сухой вечерней теплоте, и только из-за речки доносились извечный неугомонный визг девчат и грустная под звуки баяна песня.
   Войдя к себе в комнату, Агафон зажег свет и развернул письмо. Оно было не запечатано. Неустойчивым, странно вихлястым, но все же знакомым почерком Зинаида писала:
   «Гошенька, милый!
   Ты не представляешь, как тяжело писать мне эти строчки. Ты оказался прав… Я действительно слабая женщина и, наверное, слишком добрая русская баба, а мой муж в тот самый вечер был чересчур жалок, и я не устояла… Но ты мне все равно дороже жизни. Ты можешь сказать, что это банально и пошло. Но мне это сейчас безразлично. Для того чтобы все понять, надо быть женщиной, да еще в моей собственной шкуре… Я приехала сюда для того, чтобы повидать тебя, рассказать… рассказать, что дочь не твоя! Она моя, моя от пальчиков до волос! Я приехала не потому, чтобы вымолить у тебя прощение, – хотелось повидать тебя и все сказать в лицо, но у меня не хватило сил. Когда я тебя увидела со стороны, то поняла, что приезжать сюда мне не следовало. Эту глупую записку я могла доверить почте, а теперь доверяю Марии Карповне.
   Прощай, милый, будь счастлив, мы квиты…
Зина.
P. S. Я скоро уезжаю опять в чужие страны. Вот и вся моя линия».
   У Агафона зарябило в глазах. Смяв письмо, он швырнул его на стол. Под потолком в дрожащем свете электролампы бились ночные бабочки. Агафону казалось, что его оскорбили, унизили, мало того – обокрали, раздели догола и выпустили на народ. А он еще карточку отдал Ульяне, а она еще плакала… Сердце то порывисто замирало, то гулко и тяжело отстукивало мгновения. Боль была настолько сильной, что избыть ее сразу невозможно. Пиджак он медленно повесил на гвоздь. С трудом снятый с ноги резиновый сапог грузно упал на пол, и шум разбудил соседей.
   – Что случилось, Агафон Андрияныч? – высунув из окна тощую полураздетую фигуру, спросила Мария Петровна, жившая здесь же, за перегородкой.
   – Ничего, Мария Петровна, – ответил Агафон и с яростью закрыл окно.
   Испуганный голос Марии Петровны был очень кстати. Он вовремя притушил отчаянную вспышку горечи. Гошка, весь во власти этого душевного потрясения, прислонился лбом к косяку. Сегодняшний день щедро дарил ему радостную и в то же время немножко тревожную полноту счастья, к которому тайно прибавлялась глубоко упрятанная гордость отцовства, неожиданно признанная даже Ульяной. Только она, эта бескорыстная счастливая мечтательница, была способна осыпать своими сердечными милостями все живое на земле, начиная от муравья и кончая чужим ребенком. Даже улыбка на ее по-детски скривленных губах, когда она разглядывала фотографию, собираясь заплакать, и затуманенная синева опечаленных глаз позволили ему угадать то, в чем он сам был не очень уверен. Странным и удивительным было то, что его так называемое отцовство для нее не явилось чем-то порочным, мрачным и как будто вовсе не предвещало никаких сложностей в их взаимоотношениях. Агафону и в голову не приходило, что развитие отцовского чувства к той маленькой, да еще за глаза, по первой фотографии, – штука тонкая и психологически очень сложная. Тут брала верх его природная доброта, и пока ничего больше. У Ульяны, как у всякой женщины, преобладало материнское чувство. Агафон не раз наблюдал, как при виде любого ребенка поразительно менялось ее лицо, оно делалось неожиданно радостным, веселым, полным чудесного лукавства и открытой нежности. В каждом, самом малейшем движении души была ее, Ульянина, только ей одной присущая линия. Как теперь выяснилось, у Зинаиды Павловны тоже была «своя» собственная линия и дочка, принадлежавшая ей «от пальчиков до волос». А где же все-таки его, Гошкина, линия?
   Захлопнув окно, Агафон присел на смятую постель и первый раз в жизни задумался над своей линией. Ему было видно, как от дома напротив поперек улицы стлалась лохматая темно-зеленая лунная тень, холодно касаясь густо запыленного подорожника. Луна ярко освещала дорожную колею, четко выделяя рубцы автомобильных и тракторных шин. Здесь тоже обнажились очень ясные линии.
   «Где же моя-то тропка?» – мучительно размышлял Агафон, с ужасом начиная убеждаться в том, что до сего времени у него не было абсолютно никакой линии, а бегал он по чужим, заранее протоптанным стежкам. Как и все честные парни, Гошка имел склонность критически расценить тот или иной свой поступок. Сейчас он начал вспоминать и ворошить все те обстоятельства, при которых складывалась его жизнь за три последних года. В редакцию его устроил отец благодаря старому знакомству с Карпом Хрустальным; в гараж – Виктор; в контору – Зинаида Павловна, при молчаливом согласии родителя; в институт он попал по путевке и при помощи той же Зины, но бросил его без участия других. А здесь очутился потому, что побоялся вернуться в родительский дом.
   «Какой обормот!» – казнил он себя. А ведь родители и школа, комсомол и все прочие вместе с Карпом Хрустальным и Зинаидой Павловной старались воспитать его как борца за новую жизнь. Какой же, черт побери, из него борец, когда он всю жизнь тащится по чьей-то указке. Даже вон у Варвары Голубенковой есть своя особая линия, своя стезя. Незавидная, правда, стезя, но все же своя… А у него что осталось позади? Написал статью? Экий выискался учитель! Вся статья соткана из чужих линий и мыслей, из разговоров с Яном Альфредовичем, с Мартьяном, из текста объяснительных записок и разных цифр, взятых из бухгалтерских балансов. Вспомнил увлечение, с каким он ее сочинял, и больно стало на сердце. Хоть бы забраковали и вернули обратно. Но знал по своему малому опыту, что такие литературные упражнения назад не присылают. А писателю послал с какой стати? Снова поставил свою лапу на чужую линию. Писатель – человек добрый, может подредактировать и тиснуть… А как после этого людям в глаза смотреть?
   Гошка провел мучительную бессонную ночь. Душным и безотрадным было и утро. Алеющая над горами заря показалась унылой и тусклой. Снова захотелось уехать. Однако, вспомнив об Ульяне, с грустью понял, что искать спасения в бегстве теперь уже никак нельзя, да и поздно… Надо было переходить на свою собственную, твердую стезю, да и Ульянина тропочка ой как притягивала!
   Чтобы поскорее увидеть девушку, заявился к ним домой чуть свет. Разбуженная матерью, Ульяна встретила его на крыльце. Вид у нее был заспанный, сердитый и какой-то отчужденный. Гошка почувствовал, что им начинает овладевать паническое замешательство. Он еще ночью решил, что покажет ей письмо Зинаиды. Понимая, что выбрал совсем неудачное время, он все же отдал письмо без колебаний, с удивительно наивными и покорными словами:
   – Будь добра, прочти, пожалуйста.
   – Хотела бы я быть доброй, – рассеянно и задумчиво проговорила она.
   – Ну и что же? – спросил он.
   – А то, что мешает мой скверный характер. Он заставляет меня думать о себе… Пойдем в сад, – не дав ему опомниться, быстро добавила она.
   Ульяна не торопясь сошла с крыльца и направилась к беседке, на ходу пробегая глазами строчки письма. Она знала о нем еще вчера от матери и до позднего часа ожидала Гошку, несколько раз с явным пристрастием принималась разглядывать фотографию девочки, страдала и мучилась еще больше, чем он. Слишком взволнованные, поспешные строки письма могли подкупить своим благородством и искренностью кого угодно, но только не Ульяну. Она понимала, чего стоило Зинаиде Павловне написать эту ложь. Каждая строчка, каждая запятая дышали скрытой болью. Конечно, она приезжала сюда не для того, чтобы позабавить всех этим ужасным признанием. Ульяна узнала, что гостья из Москвы видела их с Гошкой после купания, и поняла, что та не захотела встретить их потому, что сказать неправду в глаза у нее и в самом деле не хватило бы сил. Как ни тяжело было Ульяне, но она не поддалась соблазну поговорить об этом откровенно с Гошкой и матерью. Все решение этого нелегкого вопроса она снова взвалила на одну себя, да и слишком жалкий был у Агафона вид, чтобы разуверять его в чем-то…
   Не выпуская из рук письма, Ульяна присела на стоявшую возле беседки скамейку. Молодой сад чуть слышно ласково шелестел влажными от росы листьями.
   – Вот и все твои беды, кажется, благополучно закончились, – разглаживая на коленях зеленые, как трава, брюки, в которых она собиралась ехать сегодня на поле, проговорила Ульяна.
   – Ты уверена? – Агафон нагнулся и поднял с земли яблочко с румяным, источенным червями бочком.
   – В чем я должна быть уверена?
   – Ну, в этом самом… – с трудом ответил он. Казалось, что грустные, въедливые вопросы напрашивались сами собой.
   – Если у тебя нет где-нибудь в Калязине еще какого-нибудь побочного сына… – От ее беспощадных слов в глазах Гошки брызнули искры, ноги дрогнули и подсеклись, к носкам ботинок упало червивое яблоко.
   – Никогда не думал, что ты можешь быть такой жестокой, – торопливо, с горечью проговорил он.
   – А ты хочешь, чтобы я была великодушна и сентиментальна? – Наверное, впервые в жизни Ульяна бессознательно наслаждалась охватившим ее гневом, который пьянил сознание и туманил чистоту загоревшихся глаз, готовых брызнуть самыми искренними, недетскими слезами. Сжимая в кулачке письмо, она напомнила ему о первом письме и еще о том, как тогда, наревевшись, словно дурочка, она заснула в ковыле у березового колка, а потом, спотыкаясь, шла через вспаханное поле.
   – И я еще жестокая, злая! Ты зачем пришел?
   Потрясенный ее гневом и отчаянием, Агафон молчал. Ему хотелось успокоить ее, сказать много нежных слов, но он не сказал, понимая, что не ко времени его нежности и совсем неуместна исповедь. Нужно было дать ей успокоиться да и самому собраться с мыслями.
   Из-за гор медленно выплывало солнце, начиная подогревать и без того разбухший от тепла молодой сад. Росший неподалеку от беседки арбуз расправил белый, круто завинченный у стебля ус и открыто потянулся к солнцу. Плотно зажмурив глаза, Ульяна подставила лицо теплым лучам. Вздохнув, проговорила:
   – Иди в дом.
   – Зачем?
   – Мама накормит завтраком.
   – Я не хочу, – промямлил Гошка.
   – Иди, тебе говорят, – тихо, но с сердцем приказала она.
   – А ты?
   Агафон стоял не шелохнувшись, сознавая, что ему необходимо уйти, и чем скорее, тем лучше. Но странное дело, у него сейчас не было сил сдвинуться с места. Ульяна отвернулась и смотрела куда-то в сторону, где луч солнца коснулся заостренных верхушек ограды, куда только что падала длинная, застывшая тень девушки.
   Минутное оцепенение прошло. Агафону казалось, что теперь он окончательно, во всем потерпел поражение. Воспоминание о вчерашнем дне было еще свежим и острым. Испугавшись, что он может крикнуть от боли, Агафон быстро повернулся и медленно пошел к раскрытой калитке, мимо свисавших с куста краснобоких вишен, обрызганных холодной росой.
   Ульяна не окликнула его.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   В то же самое воскресное утро Агафья Нестеровна раненько подоила корову, отнесла процеженное молоко в погреб. Вернувшись, с бранью выгнала пожаловавших на кухню цыплят и уток, выпустила к пастухам скотину и принялась месить поставленное для пирогов тесто. Потом хотела было растопить печку, но раздумала. Никогда еще ей не было так скучно и обидно в такой праздник, как троицын день. Дома никого не было. Варвара уехала за товаром, но «подкинуть» на совхозной машине мешок молодой картошки отказалась. После статьи этого башибузука, жильца бывшего, даже начальство стало на одном грузовике гуртом ездить.
   Присев на широкую, крашеную, чисто вымытую скамью, Агафья положила могучие натруженные руки на стол и начала перебирать в памяти события вчерашнего дня. А их было больше чем достаточно. Племянничек Федька совсем от рук отбился и такое отмочил, паршивец, что и вспоминать не хотелось. Ведь еще молоко на губах не обсохло, а он… Накануне Агафья решила поехать на рынок. Красная скороспелая картошка выросла на отлично удобренной навозом земле с куриное яйцо. А куда ее девать? На рынке полтина килограмм. В совхозе ее недород. Там она покамест по пуговке… «Тоже мне хозяева», – мысленно корила руководителей совхоза Агафья. В чайной-то пустой кулеш стряпают… Как обычно, пошла было к шоферу Афоньке, а он замахал на нее руками, просипел охрипшим голосом:
   – И-и, мамаша! Даже и разговору не может быть. Горю!..
   – Горишь, а чтой-то дыму не видно.
   – Начальство!.. – Афонька чиркнул себя ладонью по красной шее, давая понять, что его режет начальство, и, схватив ведерко с водой, побежал в хлев.
   В темных сенях в нос Агафьи ударил из хлева кислый запах барды и угарного, самогонного чада. «Оно и видно, что горишь», – подумала Агафья Нестеровна.
   Дома встретила Федю и заикнулась было насчет поездки. Куда там! На козе не подъедешь.
   – Не могу, тетя Агаша, и не проси.
   – Это почему же не можешь? Мне, что ли, одной…
   – Потому что я секретарь комсомола, а базар ваш сплошная спекуляция, – возразил Федя и насупился, как бычок Толстобаш.
   – Погляди-ка на него, партейного!
   Агафья Нестеровна с удивлением рассматривала надевавшего новый ботинок племянника, заметно выросшего из прошлогодней, выгоревшей на солнце майки, да и рыжий чубчик, упрямо свисая на глаза, вился золотым колечком.
   – А чего на меня глядеть, – завязывая шнурок, усмехнулся Федя.
   – Молодая картошка с моего собственного огорода и решето клубнички! Да какая же это спекуляция, ноздря твоя курносая! – возмутилась тетка.
   – Самая настоящая. Продай вон в чайную, и вся недолга.
   – По скольку же за кило? – ехидно спросила Агафья Нестеровна.
   – Не знаю. Там скажут. У них, наверное, прейскурант есть.
   Тетка швырнула в угол ухват, которым вытаскивала из остывшей печки чугун со сваренной для скотины картошкой, и, недобро поджав жесткие губы, спросила:
   – Ты на чьем автомобиле баранку крутить научился?
   – Эко вспомнила. Я еще в школе начал трактор водить.
   – А не вы ли с Мартьяшкой куветы на «Победе» пересчитывали, а потом ремонтировали? На моей машине раскатывали, а теперь меня же спекулянткой обзываете!
   Федя сморщил веснушчатый нос, размышляя, как половчее ответить на ее коварный вопрос. Первое время гоняли машину вместе, и на рыбалку и на рынок мотали. Чего греха таить!..
   – Что молчишь, язык отжевал? – напирала тетка.
   – Да ведь мы думали… – начал было Федя, но она перебила его.
   – Вы думали, что я только для ваших развлеченьев машину приобрела?
   – Вот именно! – признался Федя. – Почему в город не съездить, театр посмотреть. Да мало ли куда можно поехать в выходной день? А вы только о базаре и думаете.
   – Я еще каждый день думаю, как вас всех накормить, а вы про это, паршивцы, забываете!
   – Ну, тетя Даша!..
   – Какая я тебе Даша?
   – Извиняюсь, – спохватился Федя. Даша не выходила у него из головы, почти месяц не виделись, а тетка тут привязалась с поездкой. – Оговорился, тетя. Ну, а насчет того, что вы начинаете куском попрекать, то это несправедливо. Я все лето в бригаде кормлюсь, а на зиму зарабатываю и зерном и деньгами. А раз так, то я съеду в общежитие, а может, даже и женюсь…
   Федя выпрямился. В новых синих брюках и шелковой тенниске он был хоть и не высок, но ладен и крепок, как молодой вязок.
   – Ты… женишься? – поражаясь неслыханной дерзости, спросила тетка.
   – А почему же и нет, тетя Агаша? – в свою очередь спросил Федя. Скучая о Даше, он помышлял об этом только в мечтах. И по чести сказать, всерьез-то не очень задумывался, если не считать Дашуткиных по этому поводу насмешек…
   – Поди, и невесту приглядел? – с тихой в голосе иронией спросила Агафья Нестеровна.
   – За этим дело не станет, – самоуверенно ответил Федя и, накинув пиджак на плечи, тихо, вразвалочку, как заправский жених, пошел к двери.
   – Погоди! – крикнула тетка. – Тебе в этом году в армию, дурачок.
   – Мало ли что!
   Федор захлопнул дверь перед самым теткиным носом. Не зная, что делать с неожиданно взбунтовавшимся парнем, она устало и потерянно села на кухонную скамью.
   С высоких ковыльных косогоров в предпраздничную Дрожжевку, пропахшую из конца в конец цветом крушины и сдобными пирогами, вползали прохладные горные сумерки. Федя медленно прошелся мимо дома Соколовых, украдкой косясь на раскрытые окна, задернутые белеющими на рамах занавесками. В самом крайнем окошке, в черноте проема, мелькнул улыбающийся лик Даши и быстро исчез. Любимым местом их тайных свиданий была старая заколоченная кузня, служившая надежным прикрытием от посторонних глаз. Она стояла далеко на отшибе, заросла густой и мягкой ковыльной щеткой, молодыми березками и дикой вишней, на которой уже висели твердые краснобокие ягодки. Федя поднялся туда по пригорку от реки, а Даша спустилась по заросшей давней тропинке, протоптанной казачьими конями.
   Разлученные на много дней, истомленные тревожным и нетерпеливым ожиданием, увидев друг друга, они стремительно обнялись, безотчетно поддаваясь обоюдному влечению. Потом, не разнимая сплетенных рук, присели рядышком на свалившийся с плеч Федькин новый пиджак, продолжали целоваться, но уже совсем не по-детски, как это было раньше.
   Лунный свет падал на их сближенные лица и радостно терялся в сумеречной темноте вишенника, выхватывая лениво кружившихся ночных бабочек. От кузни угарно пахло старым, перегоревшим углем, коноплей, буйно растущей вокруг стен, и сочными вениками от стыдливо поникших берез.
   Положив беспокойную руку на ее крепкое горячее плечо, он рассказал о своей стычке с теткой – правда, намеренно умолчав о щекотливых и не совсем обдуманных планах по поводу женитьбы.
   – И хорошо сделаешь, Федюня, если уйдешь от этой злюки!
   Даша еще плотнее прижалась к нему всем телом, охотно подставляя теплые расслабленные губы и все больше покоряясь его опасной нетерпеливости.
   – А куда уходить? В общежитие, да? – шепотом спросил он.
   – Вот еще! Ты секретарь, ударник. Тебе должны дать комнату в сборном доме, – деловито заметила она.
   – Ты думаешь, так это просто? У нас семейные чабаны в землянках живут, – возразил Федя.
   – Женись, и ты станешь семейным, – с наивной практичностью ответила Даша.
   – На ком? На тебе, да? Ты как…
   Она не дала ему договорить, прильнула губами, без робости падая на мягкий густой ковылек, с тихим и радостным удивлением ответила:
   – А на ком же еще? Ты давно мой!
   Бледно-розовый осколок луны, повисшей над кузней, заслонила набежавшая из-за гор тучка и прикрыла шелестящие березки легкой, дрожащей на свету тенью. Неожиданно смолк верещавший на речке коростель. Налетел горный ветерок и качнул верхушки высокой конопли.
   Если бы у них спросить в те минуты, как все это произошло, то они вряд ли смогли бы ответить что-либо вразумительное.
   – Ты что со мной сотворил? Я все матери расскажу, все… А если ты на мне не женишься, утоплюсь в Чебакле, так и знай! – опустив поникшую голову, шепотом проговорила она.
   – О чем вопрос, Дашок! Я же давно решил, глупая… – Он попытался взять ее за руку, но она резко отдернула ее и протестующе продолжала: – Не смей меня трогать, уходи сейчас же! Я глупая, а ты…
   – Ну, что я? Ну, виноват! – бормотал он, словно побитый.
   Она всхлипнула.
   У Федьки сжалось сердце горячим комочком, он осторожно обнял ее, а она, притихшая, вялая, не отстранилась и позволила ласкать себя, при этом категорически потребовала – завтра же прийти к матери и заявить, что они поженятся.
   – И все, все расскажем? – в ужасе спросил он, представляя себе, как грозно вспыхнет гордый Михаил Лукьянович.
   – Там видно будет, – ответила Даша и судорожно вздохнула.
   Наутро, не сговариваясь, встретились на речке. Спрятавшись за кустами, разделись неподалеку друг от друга, а в воде сошлись, ныряли вместе, плескались и снова, забыв обо всем на свете, сидели рядышком и целовались еще горячее, чем накануне. Когда оделись, Даша ушла первой, взяв с него слово, что он придет следом за ней и скажет отцу с матерью об их помыслах и намерениях. Мать она еще утром посвятила в свои задумки, но о том, что случилось вчера ночью, не обмолвилась ни единым словечком.
   Анна Сергеевна, зная, как ей казалось, мягкий и причудливый характер дочери, приняла ее заявление как очередную шалость, навеянную необычно теплой, цветущей весной и клубными танцульками; рассмеявшись, сказала: