– Что же она говорила?
   – Да ерунду разную.
   – Например? – допытывалась Глаша.
   – «Иди, иди, хромоногий, больно ты кому нужен!..»
   – Так и сказала?
   – Прямо так! Ну и еще всякие слова прибавляла…
   – Какие слова? Обо мне, что ли? – напряженно спросила Глаша.
   – Само собой!
   – Как это «само собой»! Ты-то еще чего выдумываешь? – Глаша запахнула ватник и втянула голову в плечи.
   – Разве я выдумал? Это она сама на всю деревню орала. А мне-то что? Только об этом, Глафира Антоновна, все говорят.
   – Кто это все? – возмутилась Глафира. – Это Варвара и твоя тетка болтают. А ты не смей повторять!
   – Ладно. Не буду. Но вы же сами спросили… Так я пошел.
   Федя, шурша пыльником, встал с крылечка.
   – Куда ты опять?
   – К Михаилу Лукьяновичу думаю сходить.
   – Зачем? – Глаша отлично знала, но делала вид, что не догадывается, куда, к кому ходил Федя. На том стане теперь с отцом косила Дашутка.
   – Узнать хочу, наматывается у них на валик солома или нет. У нас с вами прямо беда! Вчера солома так нагрелась, что думал, вспыхнет.
   Федя наивно полагал, что о его с Дашей отношениях знали они только двое да старая кузница.
   – Гляди, сам не вспыхни, жених! – тихо засмеялась Глаша и спросила: – Когда свадьба-то?
   – Да вот закончим уборку…
   – Поторопитесь…
   – А что?
   – А то Михаил Лукьянович узнает про ваши делишки, вот что! – смеется Глаша.
   – Ну-у! Да мы скоро… До свидания, тетя Глаша. – Федя срывается с места и пропадает за будкой.
   – Привет передавай! – весело кричит ему вслед Глафира, сама не зная, чему она так радуется. Даже петь хочется, тем более что с третьего стана доносятся звуки баяна. Играет Сенька Донцов, а девушки, сушильщицы с тока, поют про вербу над рекой и про любовь. До чего ж хорошо и проникновенно поют девчонки! Даже уставшая от ливней степь и поникшие хлеба притихли, словно прислушались к льющейся в сумрак песне. Глаша тоже начала подпевать потихоньку. Потом где-то совсем близко зашуршала мокрая трава, чвакнула под грузными сапогами грязь, и тут же показалась фигура Архипа с ружьем на плече.
   – Поешь, птаха? – скрипя протезом, проговорил Архип. – Добрый вечер!
   – Вечер добрый, дядя Архип! – приветливо откликается Глаша. Она рада его приходу, с ним веселее.
   – Вечер-то добрый, а погода совсем расквасилась, убирать не дает, и все косточки разморило. А ты, про между прочим, чего тут киснешь, молодка? Пошла бы да вон с девчатами и попела.
   – А мне и тут хорошо… Что новенького на поселке?
   – Стоит на месте, как поросенок в тесте! Мокрота кругом! А новенького? Вот тут у меня газета есть. – Архип достал из-за пазухи газету и подал Глаше.
   – Что, снова про нас написано?
   – Пока ничего, – усмехнулся Архип. – Хватит и того раза. Теперь про других пропечатано. А у нас сегодня утречком на поселке опять баталия была. Я как раз из конторы выходил и прямо на концерт наткнулся, едрена корень!
   – Что за концерт?
   – Мартьян Савельевич жену свою покинул. А баталилась теща на всю улицу. Такие слова говорила, передать невозможно… Даже какую-то книжку через плетень швырнула ему вослед. И Варька тоже хорохорилась. Дуры все бабы, вот я что скажу.
   – Почему же все, дядя Архип?
   – Может, и не все, а большая доля… Не могут нашего брата приструнить как следоват. Баб-то пока полно, а нас поменее, вот мы и кочевряжимся. Как чуть что, вещевой мешок на плечо, чемоданчик в руки, как Мартьян, и на вокзал! А что ему оставалось? С работы твой деверь его снял. Но я кумекаю, тут дело не только в поломке комбайна.
   Скручивая козью ножку, Архип пристально посмотрел на Глашу. Она вскочила, пожелала ему спокойной ночи, вошла в вагончик и шумно захлопнула дверь.
   – Ты чего всполошилась? – спросил он через стенку.
   – Спать хочу, – ответила Глафира изменившимся голосом.
   – Да ведь совсем еще рано!
   – Устала…
   – Не с чего бы умориться-то… Смотри, газету мою не загуби!
   Покуривая, Архип отошел от вагончика. Сквозь бегущие на небе тучи прорывалась луна, и тень от комбайна то появлялась, то вновь исчезала.
   – Вот ведь какая, едрена корень, оказия, – ворчал себе под нос Архип. – Значит, не зря про нее с Мартьяном слушок ползал. А ить, гляди, сколько крепилась! Вон иные, как кошки: муж только за ворота, а она причешется лапкой и пошла мяукать. А эта и собой видная да строгая; поди, годика три держалась, а на четвертом, сад-виноград, не утерпела!
   Сверкая огоньком цигарки, Архип присел на раму комбайна и гундосо запел:
   Бежал бродяга с Сахалина Глухой звериною тропой…
   Однако петь ему не хотелось. Заплевал цигарку, встал, прошелся вокруг комбайна и в раздумье остановился: «Прилечь, что ли, чуток?»
   Постояв с минуту, крякнул и, согнувшись, полез под вагончик, где он часто отдыхал в тени в дни томительной летней жары на приготовленной из соломы постели. Утомленный поездкой на центральную усадьбу, он быстро заснул, будучи уверенным, что в такую мокрую погоду арбузы красть никто не пойдет. Спал он чутким солдатским сном и проснулся от какого-то неясного шума. Архип поднял голову. Небо очистилось, над головой помигивали звезды. Полная луна мягко освещала притихшее пшеничное поле. Архип слышал, как кто-то с треском разрезал арбуз, хрустнув ломкой кожурой, и начал торопливо есть, шумно выплевывая семечки.
   «Опять стервец какой-то на бахчу лазил. Не столько ночью украдет, сколько плетей истопчет», – подумал Архип и решил напугать ночного шаромыгу; приподнявшись, нащупал лежащее на соломе ружье.
   Ночной гость уже кончил есть, согнувшись, рылся в мешке. Архип видел, как он достал, очевидно, заранее приготовленный разводной ключ, подошел к комбайну и начал смело отвинчивать какую-то часть.
   «Ты гляди, какой поганец! Машину раскурочивать пришел. Ну, погоди, лиходей!»
   Архип осторожно, на четвереньках выполз из своего мягкого логова, встал, вскинул ружье на изготовку, тихо, но грозно окрикнул:
   – Стой! Руки вверх!
   – А я и так стою, а руки, видишь, заняты, – раздался спокойный голос Мартьяна.
   Архип сначала немного опешил. Такой встречи он не предвидел. Но все же решил действовать по всей строгости.
   – Ни с места, говорю! Поднимай руки! – приказал он вторично.
   – Убери, дядя Архип, свою игрушку, – не оборачиваясь, спокойно проговорил Мартьян.
   – Не шевелись, поражу! – для острастки Архип щелкнул затвором.
   – Действует самопал-то? – насмешливо спросил Мартьян.
   – Ну, знаешь!..
   От такой неслыханной дерзости Архип растерял все слова. Такое сказать про его двустволку!
   – Наверное, в стволе воробьишки ночевали… – Мартьян покосился через плечо и снова продолжал бесцеремонно действовать ключом.
   – Говорю, отойди прочь! Ей-богу, трахну! – еще грознее и настойчивее предупредил Архип Матвеевич.
   – Не маячь со своей пушкой, а то встану и отниму…
   От таких слов Архипа занесло, как необъезженного без узды коня.
   – Да как ты смеешь, паразит, говорить мне такие слова? Откудова ты взялся, чтобы машину раскурочивать? Какое ты имеешь право в ночное время к машине лезть? Поднимай руки, не то сражу наповал!
   – Я тебя так сражу… Когда я пришел, ты где был?
   – Это тебя не касаемо… – решил увернуться Архип от ответа.
   – Нет, друг, касаемо! Дрыхнул ты, бес хромой! А что полагается за сон на посту? – напирал Мартьян.
   – Не желаю знать…
   – Врешь, знаешь. Расстрел!
   – Но, но!
   – В двадцать четыре часа и к стенке!
   – Не пужай. Сейчас не война…
   – Вместо того чтобы бахчи и хлеб караулить, он под будкой дрыхнет. Я подошел к шалашу твоему. Никого! Хоть воз накатывай!
   – Чего ты пристал как заноза?
   – Это ты привязался. Спасибо скажи, что самопал твой не забрал. Пропечатали бы тебя комсомольцы в газете, а Даша разрисовала бы твою сонную физию на потеху всего района.
   – Ты мне зубы не заговаривай, – обескураженно сказал Архип. – Отходи от машины, слышь! – добавил он уже менее настойчиво. Он знал, комсомольцы на такие дела мастера, особенно Дарья-хохотушка.
   – Отстань! – отмахнулся Мартьян. – Чем болтать, возьми второй ключ и придержи гайку, а то прокручивается.
   – А что ты задумал?
   – Приспособление налаживаю. – Мартьян подробно объяснил что к чему и попросил помочь.
   – Тебя же уволили? – присаживаясь на корточки, спросил Архип.
   – Это неважно. Главное, хлеб убрать, – сказал Мартьян.
   – Само собой, – согласился Архип.
   – Ты один здесь? – быстро и ловко действуя ключом, спросил Мартьян.
   – Не-ет, – понижая голос до шепота, ответил Архип. – Она тут… Спит.
   – Кто она? – резко вскинув головой, спросил Мартьян.
   – Глафира Антоновна. – Осененный догадкой, Архип покрутил головой; склонившись к Мартьяну, продолжал: – Совсем недавно уснула. Тек-тек…
   – Ты чего текаешь?
   – Спит, говорю, тута одна-одинешенька. Я с вечера про тебя сказанул ей словечко. Она мяукнула и в будочку, тю-тю! Такой, брат, кондёр получился.
   – Ты крепче держи! – яростно зашептал Мартьян. – У тебя инструмент в руках или…
   – Она горюет… А бабенка, я тебе скажу, боже ж мой! – не унимался Архип.
   – Слушай, я тебе такого боженьку покажу, мизгирь хромой! – замахиваясь тяжелым ключом, гневно зашипел на него Мартьян.
   – На себя оглянись. Тоже не очень прытко скачешь. Хороша Глаша, да не наша! – подзадоривал Архип, чувствуя, что уцепил противника за самое больное место.
   – Дядя Архип, смотри, тресну по скуле!
   – Сдачи получишь.
   – А про меня что ей болтал?
   – Докладывал, как ты с женкой да с тещей прощался.
   – А ты видел?
   – А то нет! За плетешком стоял. Ты что, совсем расхлебался с ними, али так, для блезиру?
   – Совсем, дядя Архип, как гора с плеч!
   – Давно бы пора. Тяжелые тебе попались люди. В особенности эта язва, Агашка. Ведь полны сундуки добра, а все на базар норовят.
   Архип заговорил было о Спиглазове, но Мартьян сердито прервал его.
   Глафира давно проснулась и слышала весь их разговор, стараясь унять волнение, которое с каждой фразой усиливалось все больше и больше.
   – Долго ты будешь меня тут держать? – спрашивал Архип.
   – Еще немножко. Подержи скобу…
   – Оставь. Утром с Глафирой закончите, да и Федька помогнет.
   – А где Федя? – спросил Мартьян.
   – Известно где: у своей Дашки. Сенька на току. Я тоже сейчас к себе в шалаш подамся. Ну вас к едреной фене…
   «Архип и вправду может уйти, а как же я? Вдвоем с Мартьяном останусь?» – сидя на жестком соломенном матраце и кутаясь в байковое одеяло, с тревогой в сердце размышляла Глаша. Одеться и выйти наружу? Просить Мартьяна, чтобы ушел? Но как можно прогнать человека, который налаживает приспособление к ее же машине в степи среди ночи?
   Боясь пошевелиться, она осторожно приоткрыла дверь. На белую простынку легла ласковая полоса лунного света и будто протянула от сверкнувшей на небе звездочки яркую, словно посеребренную нить. Глаша прикрыла босые ноги концом одеяла и почувствовала, что ей хочется, чтобы слишком разговорчивый Архип поскорее ушел. Подумала почему-то без обычной стыдливости и страха.
   – Спит ведь, и горюшка Мало, как мы тут ее машину раскурочиваем… А может, и притворяется, – рассуждал Архип.
   – Перестань же! – упрашивал его Мартьян.
   – А что? Как будто ты совсем дите малое и не соображаешь, сколько в каждой женщине притворства!
   «Вот болтун!» – злилась в вагончике Глаша.
   – Тебе-то откуда известны такие тонкости? – спросил Мартьян.
   – А все бабы на один манер.
   – Ну ладно. Раз собрался, жми на свои бахчи. Там уж, наверное, возов пяток накатали…
   В приоткрытую дверь вползал дразнящий арбузный запах. Глаше вдруг нестерпимо захотелось съесть прохладную крупитчатую сердцевинку арбуза, а надоедливый Архип все не уходил.
   – Последний раз говорю, – донесся голос Мартьяна. – Если хоть еще одно глупое слово брякнешь, сам разрисую тебя в газете и на доску вывешу.
   – Какие могут быть глупости? Обыкновенное житейское дело, милок, – проговорил Архип Матвеевич.
   – Глафиру не трогай.
   – Да что твоя Глафира, святая?
   – Для меня да, – сказал Мартьян.
   – Чтой-то не верю, – усомнился Архип.
   Глаша натянула смятое одеяло на уши, которые так горели, что, кажется, даже сережки раскалились.
   – А ты поверь.
   Мартьян сложил инструменты в рюкзак и вытер паклей руки. Небо совсем вызвездилось и стадо еще чище; влажный после дождя воздух студеней и звонче. На токах все еще пели девушки, баян протяжно и звучно выводил радостную мелодию.
   – Ведь как, поди, за день-то умаются, а все равно будут петь до зари, – вертя цигарку, проговорил Архип.
   «Наверное, он никогда не уйдет, противный», – грустно вздыхая, думала Глаша.
   – Пойду по объекту пройдусь, – словно угадав ее мысли, сказал Архип. – А то как бы эти певцы на бахчи не пожаловали.
   Пожелав спокойной ночи, он зашагал по твердой, утоптанной на меже тропке.
   Оставшись один, Мартьян принес начатый им арбуз и положил на широкий стол, дивясь, каким путем попал сюда этот старый, дубовый, монаховский кухонный раскоряка. Отрезав ломоть, Мартьян выковырял ножом семечки и принялся есть.
   Открыв дверь вагончика, она тихо из темноты сказала:
   – Может быть, и мне отрежешь кусочек?
   – Ты не спишь? А я думал…
   Мартьян схватил со стола перочинный нож и с треском отрезал толстенный ломоть арбуза.
   – Да куда ты столько отвалил! Его и рукой-то не ухватишь, – сдержанно, но радостно засмеялась Глаша. Принимая от Мартьяна кусок, прибавила: – Где-то у меня здесь газетка была старая. Я сейчас найду ее и постелю.
   – Погоди минутку… – Мартьян сходил и принес лист фанеры. Пристроив его на порожке, сказал: – Так лучше будет.
   – Как же лучше? Проход загородил, – отломив от куска сердцевинку, проговорила она.
   – Пока ходить некуда.
   – Мало ли что! А мне сказали, что ты на вокзал уехал. Ты сам-то чего не ешь? – Глаша перескакивала с одного на другое, растерянно радуясь тому, что он вернулся, и в то же время боялась показать это слишком явно.
   – Собрался было на станцию, а в душе такое, что хоть под паровоз вниз башкой…
   – Какую ерунду ты говоришь!
   – Шагаю, а ноги идут все тише и тише, – словно не слыша ее восклицания, продолжал он. – Все опять вспомнил, как тогда на свадьбе тебя к Николаю ревновал, а потом переключился на Варвару, а сердце-то, оказывается, не коробка скоростей. Сам даже не помню, как очутился в наших мастерских и с утра до вечера лопасти мастерил для твоего комбайна. Крюки наварил, чтобы захватывали полегший хлеб.
   Глаша, покончив с арбузом, попросила Мартьяна выкинуть кожуру. Сдерживая порывистое дыхание, нащупала одеяло, словно куда-то торопясь, завернулась в него и легла. В открытую дверцу заглядывали глазастые звезды, луна уплыла на запад. Девчонки на токах перестали петь, а может, разбрелись парочками.
   Мартьян отнес кожуру и вытряхнул в ямку. Вернувшись, он не увидел Глаши на прежнем месте и в нерешительности остановился. Позади домика темнел бугор, на него набегала белесая извилистая дорога, тускло освещенная висящей над горами луной. Мартьян подошел к бочке с водой, отвернул кран и долго мыл разгоряченное лицо, беспокойно размышляя над тем, что сейчас он полезет под будку, завалится в логово Архипа Матвеевича и снова будет думать и думать… Он даже не слышал, как Глаша тихонько позвала его. А может, и слышал, да не сразу поверил…
   Близилось утро. На пшеничное поле густо пала роса, предвещая солнечный, погожий день. На бахчах длинно застрекотал надсадный милицейский свисток Архипа, звук которого сливался с девичьим визгом и развеселым хохотом парней.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

   По случаю ненастной погоды Михаил Лукьянович Соколов весь день пробыл на центральной усадьбе, провел партбюро и остался помыться в бане. В течение почти всей прошедшей недели он упорно сражался со своими домашними по поводу замужества дочери, считал, что он во всем прав, но все же сражение проиграл. Анна Сергеевна неожиданно приняла сторону молодежи и решительно предложила устроить свадьбу Феди и Даши сразу же после уборки урожая. Посоветовавшись с Глафирой, они решили не посвящать отца в щекотливые подробности Дашуткиного положения, а лучше поторопиться со свадьбой.
   Сколько Михаил Лукьянович не упорствовал, женщины оказались еще более настойчивыми, и ему пришлось уступить. На заседании партийного бюро тоже было несладко. Директор Иван Михайлович вдруг заступился за Мартьяна, снова упрекнул Михаила Лукьяновича в излишней гордыне, предвзятости и категорически воспротивился уходу Голубенкова из совхоза. Всегда спокойный и обстоятельный, Молодцов так разошелся, что, стуча кулаком по столу, обвинил Романа Спиглазова в карьеризме, в глаза назвал закоренелым бюрократом, невеждой, морально неустойчивым и прямо сказал, что работать вместе они не смогут. Как ни горько было признаваться, Соколов вынужден был согласиться с мнением директора.
   Проснувшись рано утром, Михаил Лукьянович, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к себе на поле. С уборкой нужно было спешить. За сохранность урожая у него болела душа. Осталось скосить больше ста гектаров самой буйной пшеницы, а с механизацией пока еще не все ладилось. По пути он решил завернуть на участок Глафиры. Ее агрегат должен был убирать опытное поле, где пшеница вымахала выше человеческого роста. Косить такую было очень трудно. Размышляя таким образом, Михаил Лукьянович, нажимая на педали, ходко катил по просохшей дороге. Солнце уже взошло, повисло над горами, жарко прогревая отсыревшие за ненастную неделю хлеба. Предвещая хорошую погоду, на обочине стрекотали кузнечики. Впереди маячил вагончик механизаторов. Михаил Лукьянович усилил под горку ход. Поравнявшись с безмолвно стоявшим комбайном, он свернул на ковыльную межу и вдруг увидел такую картину, что едва не вылетел из седла. То, что представилось его взору, вообразить было невозможно. Соколов накренил велосипед, уперся ногами в землю и замер.
   Неподалеку от вагончика, пригнувшись к бочке, голый по пояс Мартьян умывался, а совершенно неузнаваемая, звонко хохочущая Глафира, в одном лифчике, поливала ему из ковшика: один черпачок на руки, а другой на широкую мускулистую спину.
   «Мне, в сущности, тут уже делать нечего», – подумал Михаил Лукьянович и невольно кашлянул.
   Глафира оглянулась. Увидев деверя, она тихонько вскрикнула, бросив ковшик, метнулась к вагончику, юркнула в открытую дверь и быстро захлопнула ее.
   Покосившись на непрошеного гостя, Мартьян закрыл кран, разогнул спину и потянулся за лежавшим на бочке полотенцем.
   Михаил Лукьянович вытащил из кармана пачку папирос, стараясь унять волнение, торопливо закурил, бросив потухшую спичку, спросил:
   – Ты, изобретатель, как сюда поспел?
   – Ноги свои, не казенные.
   Мартьян вытер влажное лицо, шею, до черноты обожженную горным солнцем, опоясавшись полотенцем, начал энергично растирать молодой сильный торс. Он был коротко подстрижен, гладко выбрит и показался Соколову необычно красивым и стройным.
   – Вы что же, одни тут? – часто и глубоко затягиваясь дымом от папиросы, спросил Михаил Лукьянович.
   – Если не считать тебя, то одни, – поглядывая на него темными насмешливыми глазами, ответил Мартьян.
   – А где же Федор с Сенькой?
   – Семен на токах, а Федя, кажется, там, у вас на стане, – ответил Мартьян.
   – Все разбрелись. – Соколов бросил окурок, затоптал его сапогом, проникаясь неприятной мыслью, что раз Сеньки и копнильщицы нет, значит, Даша с Федькой невестится. А эти тут, наверное, тоже одни были… вместе умываются, а она в лифчике, так все просто!..
   – Ненастье, вот и разбрелись, – сказал Мартьян.
   – Я совсем не о том, – резко ответил Михаил Лукьянович. Пытливо и беспокойно поглядывая на дверь вагончика, добавил: – Слушай, сноха, прятаться тебе, я думаю, ни к чему!..
   – А я и не прячусь, – раздался голос Глафиры, и вскоре она показалась сама, уже одетая и причесанная. В руках у нее были чистенькая, лимонного цвета майка и пестрая в клеточку ковбойка.
   – Чего же прятаться? Я сам видел, как вы сейчас умывались, – усмехнулся Соколов.
   – Вот и хорошо, раз видел!
   Соколов грустно покачал головой. Говорить что-либо, упрекать их теперь уже было бессмысленно, да и поздно, пожалуй. Догадка метнулась тревожно, стремительно; жаль было ему терять тихую, умную, всегда задумчивую сноху – он чуточку ревновал ее к Мартьяну, видя, как посветлели, оживились у Глафиры глаза, тверже и уверенней зазвучал ее голос. Сдерживая неприязнь и душевную обиду, кратко переговорил о погоде и предстоящей уборке; сухо простился и уехал.
   Над горами вздымалось чистое, светло-зеленое небо. Пшеничное поле блестело на солнце, переливалось, как желтый, расплавленный металл, роняя с влажных колосьев ночную студеную росу. Чуть-чуть пахло полынью, свежестью раннего утра.
   Под задорный перепев жаворонков Михаил Лукьянович поднялся на пригорок и увидел стоявший на обочине полевой дороги новый директорский «газик», который после статьи был получен прямо с завода. Краем обкошенного поля шел Иван Михайлович; срывая зрелые колосья, он разминал их и свеивал с пригоршни мякину.
   Соколов слез с велосипеда, поздоровался с директором.
   – К снохе заезжал? – спросил Иван Михайлович.
   – Только что оттуда. – Михаил Лукьянович поднял с земли колосок, разломил его, сдунул с ладони мякину и бросил несколько зерен в рот.
   Молодцов проделал со своими колосками то же самое, разжевывая зерна, спросил:
   – Ну и как там у них, подсыхает?
   – Еще бы! У них там жарко… – отрывисто и резко проговорил Соколов. В ответ ему лениво потек по тугим колосьям пшеницы тихий, будто живой, шорох. В глазах все еще стояла Глафира с ковшом в белой голой до плеча руке, лившая воду на темную шею Мартьяна.
   – Что же у них там, Африка, что ли? – недоуменно посматривая на Соколова, спросил Молодцов.
   – Я в том смысле, что там сегодня Мартьян ночевал.
   – Когда же он там очутился? – спросил Молодцов.
   – С вечера пришел.
   Глубоко вдохнув табачный дымок, Михаил Лукьянович закашлялся. Прищелкнув зубами, он стряхнул с папироски пепел в кустик пожелтевшего ковыля, мимолетно припоминая, как бранил дочь и как потом с трудом смирился с ее преждевременным замужеством. Признаться, что Федька тоже не ночевал сегодня на стане Глафиры, было невыносимо.
   Иван Михайлович понимал Соколова. Он только что побывал на том стане и видел там Федю Сушкина. О предстоящей свадьбе он знал от своей жены.
   – Послушай, Михаил Лукьянович, – спросил он, – сколько тебе было лет, когда ты женился?
   Соколов взглянул на директора и растерянно остановил глаза, невольно припоминая, что женился он еще до ухода в Красную Армию и мучительно тосковал по молодой жене целых два года.
   – Предриком я тогда работал и хорошо помню, как ты лихо подкатил на полуторке к загсу и невесту с подножки принял. Тебе тогда, цуцику, тоже было не больше восемнадцати, только ростом ты был чуть повыше Сушкина и в плечах пошире.
   – Да, я уж тогда штурвальным был и на тракторе… – Михаил Лукьянович не договорил и замолчал. Угловатая складка расправилась между бровями, смягчилась, на упрямо сжатых губах задрожала улыбка. По пшеничному полю пробежал ветерок, озорно догоняя широкую кипящую волну.
   – А Сушкин тоже тракторист, и годов ему больше чем девятнадцать, – возразил Молодцов. – Он и десятилетку закончил, а ты тогда из седьмого класса на курсы подался. У Федьки сейчас больше права на женитьбу, чем было тогда у тебя.
   – Эка, заступник нашелся. – Спорить Соколову уже не захотелось, но, чтобы не сразу признать себя побежденным, он все же спросил: – А ты когда своих сынков женил?
   – Не женил я их. Привезли мне молодых жен и говорят: «Вот, батя, принимай, с довеском…» Нам, пожилым, иногда хочется жизнь приостановить маленько, чтобы она не очень шибко катилась, ну и начинаем мы, родичи, мудрить над молодежью…
   – Да разве я мудрил? – спросил Михаил Лукьянович. – В сущности, я уже смирился, но только боюсь, чтобы не вышло у них, как у Мартьяна с Варварой.
   – Ах, Варвара! – Широкие ноздри Ивана Михайловича дрогнули. – Вспомни, что говорила на партбюро Глафира? Варьку мы, братец мой, на самом деле проморгали, а Роман Спиглазов помог. – Молодцов отвернулся и тихо выругался, что с ним случалось очень редко. – Не охотник я выворачивать наизнанку чужие души, но тут уж придется. В молодости можно оступиться и раз и два, а Роман Николаевич не молод и не глупец. Он прирожденный эгоист и властолюбец. Я всегда подходил к нему с открытой душой, а он, оказывается, все время косил глаз на директорское кресло. Мне даже сейчас думать об этом тошно. В прошлом году Мартьяна в Сибирь на уборочную отправил, а сам через окошко к его жене. Ну, не позор? Тут нам Мартьяна винить нельзя.
   Наблюдая за пухлым, плывшим над горами облачком, Соколов отмалчивался, сознавая, что боль, которую он все еще ощущал в сердце, пройдет не скоро. Тут были и родство, и привычка, и все остальное.
   Глядя на Соколова, Иван Михайлович думал: «Любит он о жизни размышлять, умеет хорошо работать с комбайном, но совсем еще не знает, как сладить со своей семьей».
   Шурша влажным после дождя ковылем, они тихо шагали вдоль скошенного поля.
   Умываясь солнечным светом, день разгорался. В теплом воздухе плыл ласковый шелест хлебов. Михаила Лукьяновича охватила непонятная грусть, вызывая в сознании радостные и жгучие мысли о жизни, о своих уже выросших детях и вообще о людях.