Страница:
Единственным реальным выходом ей казалось мученичество. Про мучеников она внимательно читала в житиях и поражалась – как они терпели всякие костры, крючья и колесования и не отрекались? Но главное, тут не нужно никаких долгих молитв и постов, борьбы с грехами – помучился немного, и венец, то есть пропуск в Царствие Небесное, уже точно есть. Ради этого можно было и потерпеть, может, если повезет, даже и мучить долго не будут, сразу отрубят голову (и такое ведь бывало, не всегда же крючья). Например, один из Севастийских мучеников – уверовавший в последний момент стражник – почти не мучился, а венец все равно получил, ему повезло. Тем более, каждый человек должен подражать своему небесному покровителю, а Катина святая была прославленной мученицей. Катя даже молилась, надеясь уснуть и, как святая Екатерина, проснуться с перстнем избранной невесты Христовой. Хотя ей больше нравилось быть не невестой – она мечтала быть воином Христовым с щитом и мечом, воином непобедимым и неустрашимым, потому что «разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог». Кто победит тебя, если ты Божий? Даже если победят твое тело, растерзают крючьями, сожгут на костре, дух твой будет непобедим, невидимый щит и меч отразят нападки врага, самого сатаны – с нами Бог!
Оставалось только найти, где помучиться. Впрочем, вскоре ей предстояло узнать, так ли уж легок и прост этот путь.
IV
Ангел-хранитель
1
II
Оставалось только найти, где помучиться. Впрочем, вскоре ей предстояло узнать, так ли уж легок и прост этот путь.
IV
Сначала – и совершенно внезапно – отпал Митя. Он вдруг неожиданно и навсегда отказался поститься и молиться, ходить на службы и на исповедь к отцу Митрофану и вроде как начал «делать карьеру». По крайней мере так он это называл. Начал с торговли газетами возле метро, пошел учиться на вечерку в какой-то институт «ради корочки», занимался «темными делами», жил греховной, светской жизнью, время от времени не приходил ночевать домой: оставался у друзей и, возможно, даже предавался блуду.
Было много слез и скандалов, Митю лишали денег, с ним не разговаривали, но он был непреклонным блудным сыном и стоял на своем, несмотря на бойкоты, уговоры и мамины слезы. К тому же деньги у него были, возможно, и побольше, чем у родителей: он-то зарабатывал, а папе не платили зарплату, мама не работала, сидела с недавно родившимися двойняшками Аней и Ильей, так что перебивались кое-как, папа после работы «бомбил» на купленной еще до девяносто первого года машине, занимали денег, где только можно, ели серые, пахнущие жучком макароны и кабачковую икру с черным хлебом.
Митя так жить не хотел, он смотрел по сторонам – родители большинства его одноклассников вовремя успели подсуетиться, каким-то таинственным образом разбогатели, деньги делались прямо из воздуха. Митя тоже хотел так, хотел новые кроссовки, жвачку, импортный футбольный мяч – теперь все можно было купить, были бы деньги! Но родители не хотели суеты – они жили новой жизнью, «подсуетиться» означало для них отречение от правильного пути, снова вступление в мирские дрязги, в погоню за временным и материальным.
Мама говорила – это у него переходный возраст, самое опасное время, многие как раз отпадают от Церкви, плакала и жаловалась по телефону тете Наташе, та утешала: «Может быть, когда-нибудь потом Бог вразумит». Но у тети Наташи все как раз было в порядке – старший сын, Митин ровесник, в храм ходил исправно, средний – на год младше Кати – тоже, к тому же недавно родилась еще младшая девочка, ровесница Ане и Илье: тете Наташе все казалось преодолимым. Зато ее опытный в духовной жизни муж сказал печально, что тот, кто ходил в храм в детстве, а после отошел, вряд ли вернется обратно.
Теперь – неотвратимо, неотвратимо! – наступал и Катин черед, ее «переходный возраст», которого она ужасного боялась. В воображении ей рисовались страшные картины, как она вдруг, неожиданно, перестанет быть собой, отречется от Христа, подобно Мите, «соблазнит одного из малых сих» (даже не одного ведь, а двух – своих младших брата и сестру), и тогда лучше, как известно, получить мельничный жернов на шею и быть брошенным в море.
Однако перемен было не избежать.
Они возвращались с мамой с великопостной всенощной, и Катя, уставшая от долгого стояния, радостно прыгала через темные лужи с отражавшимися в них редкими фонарями. На всенощной проповеди отец Митрофан рассказывал про восьмиголового дракона, каждая голова которого – смертный грех, а дракон этот живет внутри всякого человека, время от времени высовывая наружу одну из голов. Перемахнув через очередную лужу, Катя весело заявила, что вот блудом никогда не согрешала, не выросла в ней что-то эта голова!
– Зато все остальные выросли, – ответила мама. – Особенно гордыня – вот такая голова торчит. Самая большая.
И сказала еще, что блуд – это не только поступки, но и помыслы. Одна послушница, например, была юной, чистой и праведной, и когда она неожиданно умерла, все думали, что она в Царствии Небесном. Но настоятельнице открылось, что эта девушка горит в аду, потому что при жизни постоянно смотрела с клироса на прекрасного юношу, приходившего в монастырь на службы, любовалась его лицом и мечтала о нем.
Вскоре после этого Катя поняла, что и восьмая голова дракона начала наклевываться в ней. Вполне логично, потому что змий на настольной картинке неспроста же держал себя пастью за хвост – это был символ того, что смертные грехи тесно связаны друг с другом, и один непременно влечет за собой другой. Так что цепь замкнулась, и последний смертный грех пустил свои корни в Катиной душе.
Теперь Катя полюбила читать про любовь. В свободное от чтения время она мечтала и еще все время влюблялась – согрешала блудом, как та послушница. Для этого у нее была заведена специальная секретная тетрадочка для мыслей об очередном мальчике – из школы или из храма. В тетрадочку также она писала рассказы и стихи и рисовала к ним картинки. Теперь все рассказы были обязательно про любовь, Катя сочиняла их постоянно – на улице, дома, даже в храме, и никто бы, глядя на эту благочестивую отроковицу в длинной юбке и белом платочке, не догадался, что на самом деле в голове у нее не молитвы, не служба, а… блуд.
Было ли это действительно блудом и нужно ли это исповедовать, Катя для себя так и не решила, хотя время от времени все же каялась самой себе, писала в той же тетрадочке про свой блуд и давала зарок все это прекратить. Но грех был сладок, и теперь, отвлекаясь от уроков, она уже не отодвигала учебник, чтобы созерцать заключенного под стеклом змия, а лезла в ящик стола, где помимо тетрадочки теперь лежало еще и зеркальце, добытое из маминой старой косметички, сосланной на антресоли после прихода в Церковь.
Девяностые годы были в самом разгаре. Катю со всех сторон обступил греховный, пугающий мир, он весь был против нее – маленького, дрожащего воина Христова, едва державшего щит и меч в неуверенных руках. У метро всегда орала бесовская музыка, разъезжали страшные тонированные машины, ходили ярко раскрашенные девицы, молодежь пила на улице пиво, на лавочках бесстыдно обнимались парочки, возле палаток разгуливали кавказцы в спортивных штанах и кожаных куртках. Мир стал пестрым от рекламы, кричащим, зазывающим, призывал к греху, блуду, разврату, воспевал деньги и удовольствия – он был самым настоящим новым Вавилоном.
Катя всегда бежала со всех ног, не оглядываясь, как можно быстрее, перепрыгивала на спасительные островки: храм – дом – школа. Мир лежал во зле, мир мог осквернить, уничтожить, сожрать, всё катилось в ад, только Катя да еще немногие, «малое стадо», старались спастись, жить в Боге, идти правильным путем.
В самом деле, переходный возраст оказался даже хуже, чем она думала.
Хуже блудной страсти, наверное, было только то, что теперь Катя – разве она могла раньше даже представить такое! – стеснялась быть православной, стеснялась, что в этом ее уличат другие, «неправославные», страшные, до парализующего ужаса пугающие ее люди – нецерковные ровесники. Сам ее внешний вид говорил о том, кто она такая есть. Православная девочка не должна быть модной, носить брюки и джинсы, у нее должны быть длинные волосы, но ни в коем случае не распущенные, а заплетенные в косу. Православная девочка не должна заниматься украшением себя – отрезать всякие там челки, делать прически даже из длинных волос, носить украшения. Православная девочка в идеале должна всегда носить на голове платок.
От соблюдения этих правил Катя ужасно страдала. Чем старше она становилась, тем мучительнее ей было выходить на улицу в таком вот виде. Ведь там всюду были мальчики! Неправославные мальчики, а сейчас, томимая своим блудным мечтательством, она хотела не просто нравиться мальчикам, она хотела сражать их наповал, чтобы они тут же умирали и укладывались в штабеля. Все! И те, которые играли в футбол во дворе, и те, которых она встречала на улице и в метро, и даже маленький невзрачный сосед с пятого этажа – чтобы он, заходя с ней в лифт, замирал бы от восхищения и забывал бы, на какую кнопку нажимать.
Она выдвигала ящик стола, доставала зеркальце, недовольно разглядывала свое отражение – на нее смотрели большие серые глаза, глаза вроде ничего, и ресницы темные и длинные, это хорошо, что не надо красить, ведь макияж – грех, потому что краситься – значит лгать, носить не свое, а нарисованное лицо. Но больше ничего хорошего – гладко зачесанные назад темные волосы, щеки из-за этого кажутся какими-то глупыми, голова яйцевидная как будто… Она вертела зеркальце, поворачивалась в профиль, косила глазом – а уши? Уши вообще, кажется, торчат!
Как-то раз тетя, мамина сестра, приехала в гости, попросила «отдать ей девочку», чтобы привести в «божеский вид». В какой «божеский вид» могла привести Катю неправославная тетя, было совершенно ясно – тетя красилась, коротко стриглась, носила юбки выше колена, курила и делала маникюр. В начале 90-х она сумела вовремя «подсуетиться» и устроиться в иностранную фирму, потому что хорошо знала английский, и теперь ездила регулярно за границу.
Но Катя устояла в вере и отвергла соблазн. Вот оно, мученичество! Вот где нужно показать свою веру. Не в «божеский» вид привела бы ее тетя, а в совершенно противоположный – бесовский. Надеть джинсы и постричься было предательством веры, отречением от Христа, она вспоминала мучеников (и крючья), нет, все же длинная юбка куда проще и ее можно пережить.
Но Катя даже не подозревала, какое еще ей уготовано испытание. Возле соседнего подъезда, мимо которого она обычно проходила, возвращаясь из школы, каждый день стала собираться компания. Это были почти ее ровесники или чуть старше, кажется, металлисты или панки, она что-то слышала такое, но точно не знала, – в узких джинсах, в кожаных куртках-«косухах» (совершенно сатанинское одеяние!) со множеством каких-то железяк, в черных футболках с нарисованными жуткими рожами, они сидели возле подъезда, болтали, смеялись, ближе к вечеру начинали петь под гитару.
Столкновение с ними повергло Катю в страх и трепет. Во-первых, потому что они были воплощением «неправославности» – неправославнее было бы сложно придумать, если даже сами «обычные неправославные» их, кажется, побаивались. Во-вторых, потому что они были самыми что ни на есть врагами: возможно – тут Катя даже замирала от какого-то сверхъестественного ужаса – они даже были сатанистами, эти металлисты, она где-то слышала про них, про всю эту музыку, как от нее сходят с ума, становятся безумными, поклоняются сатане.
Но больше всего Катя страдала от того, что хотела сразить их и уложить в штабеля – именно их, ладно уж, Бог с ними, с остальными мальчиками. Ей нравились их таинственные железяки, и гитары, и кожаные куртки, придающие им такой мужественный вид, а особенно то, что они не боялись быть «другими» и непохожими на всех – они это могли, а Катя нет. Это было хуже всего – ей нравились враги христианства. Воина Христова из нее что-то не получалось.
Нет, одного только текста явно было мало. Если бы можно было самостоятельно снимать кино! Но Кате пришлось довольствоваться только рисунками. Рука сама начинала чертить в секретной тетрадочке: вот крупным планом лицо девушки, конечно, она очень хороша собой, хотя и очень скромна, но в глазах у нее такая твердость и сила, что всякий, взглянув на нее, останется очарованным и потрясенным. Пририсуем ей приспущенный с головы белый платочек, из-под него выбивается непослушная вьющаяся прядка волос. Справа пусть будет узкая извилистая тропинка, ведущая к храму вдалеке, слева – слева будет «он», конечно, красавец и мечта, но неправославный и грешный. Пусть смотрит потрясенно на нашу героиню, одарившую его суровым, спокойным взглядом, так что всегдашняя его насмешливая улыбка исчезает, замирает рука на гитарном грифе – он удивлен и восхищен: таких девушек он еще не встречал! Вот рядом его друзья в сатанинских одеяниях – «косухах» с железяками, гитары, смех, все соблазны этого грешного мира, этого города, такого страшного в середине 90-х, чужого, злобного, мирского. Что она выберет – свет или тьму? Отречется от Христа или от своей грешной любви? Как велик соблазн!
Наверное, спасти бы ее мог только ангел.
Было много слез и скандалов, Митю лишали денег, с ним не разговаривали, но он был непреклонным блудным сыном и стоял на своем, несмотря на бойкоты, уговоры и мамины слезы. К тому же деньги у него были, возможно, и побольше, чем у родителей: он-то зарабатывал, а папе не платили зарплату, мама не работала, сидела с недавно родившимися двойняшками Аней и Ильей, так что перебивались кое-как, папа после работы «бомбил» на купленной еще до девяносто первого года машине, занимали денег, где только можно, ели серые, пахнущие жучком макароны и кабачковую икру с черным хлебом.
Митя так жить не хотел, он смотрел по сторонам – родители большинства его одноклассников вовремя успели подсуетиться, каким-то таинственным образом разбогатели, деньги делались прямо из воздуха. Митя тоже хотел так, хотел новые кроссовки, жвачку, импортный футбольный мяч – теперь все можно было купить, были бы деньги! Но родители не хотели суеты – они жили новой жизнью, «подсуетиться» означало для них отречение от правильного пути, снова вступление в мирские дрязги, в погоню за временным и материальным.
Мама говорила – это у него переходный возраст, самое опасное время, многие как раз отпадают от Церкви, плакала и жаловалась по телефону тете Наташе, та утешала: «Может быть, когда-нибудь потом Бог вразумит». Но у тети Наташи все как раз было в порядке – старший сын, Митин ровесник, в храм ходил исправно, средний – на год младше Кати – тоже, к тому же недавно родилась еще младшая девочка, ровесница Ане и Илье: тете Наташе все казалось преодолимым. Зато ее опытный в духовной жизни муж сказал печально, что тот, кто ходил в храм в детстве, а после отошел, вряд ли вернется обратно.
Теперь – неотвратимо, неотвратимо! – наступал и Катин черед, ее «переходный возраст», которого она ужасного боялась. В воображении ей рисовались страшные картины, как она вдруг, неожиданно, перестанет быть собой, отречется от Христа, подобно Мите, «соблазнит одного из малых сих» (даже не одного ведь, а двух – своих младших брата и сестру), и тогда лучше, как известно, получить мельничный жернов на шею и быть брошенным в море.
Однако перемен было не избежать.
Они возвращались с мамой с великопостной всенощной, и Катя, уставшая от долгого стояния, радостно прыгала через темные лужи с отражавшимися в них редкими фонарями. На всенощной проповеди отец Митрофан рассказывал про восьмиголового дракона, каждая голова которого – смертный грех, а дракон этот живет внутри всякого человека, время от времени высовывая наружу одну из голов. Перемахнув через очередную лужу, Катя весело заявила, что вот блудом никогда не согрешала, не выросла в ней что-то эта голова!
– Зато все остальные выросли, – ответила мама. – Особенно гордыня – вот такая голова торчит. Самая большая.
И сказала еще, что блуд – это не только поступки, но и помыслы. Одна послушница, например, была юной, чистой и праведной, и когда она неожиданно умерла, все думали, что она в Царствии Небесном. Но настоятельнице открылось, что эта девушка горит в аду, потому что при жизни постоянно смотрела с клироса на прекрасного юношу, приходившего в монастырь на службы, любовалась его лицом и мечтала о нем.
Вскоре после этого Катя поняла, что и восьмая голова дракона начала наклевываться в ней. Вполне логично, потому что змий на настольной картинке неспроста же держал себя пастью за хвост – это был символ того, что смертные грехи тесно связаны друг с другом, и один непременно влечет за собой другой. Так что цепь замкнулась, и последний смертный грех пустил свои корни в Катиной душе.
Теперь Катя полюбила читать про любовь. В свободное от чтения время она мечтала и еще все время влюблялась – согрешала блудом, как та послушница. Для этого у нее была заведена специальная секретная тетрадочка для мыслей об очередном мальчике – из школы или из храма. В тетрадочку также она писала рассказы и стихи и рисовала к ним картинки. Теперь все рассказы были обязательно про любовь, Катя сочиняла их постоянно – на улице, дома, даже в храме, и никто бы, глядя на эту благочестивую отроковицу в длинной юбке и белом платочке, не догадался, что на самом деле в голове у нее не молитвы, не служба, а… блуд.
Было ли это действительно блудом и нужно ли это исповедовать, Катя для себя так и не решила, хотя время от времени все же каялась самой себе, писала в той же тетрадочке про свой блуд и давала зарок все это прекратить. Но грех был сладок, и теперь, отвлекаясь от уроков, она уже не отодвигала учебник, чтобы созерцать заключенного под стеклом змия, а лезла в ящик стола, где помимо тетрадочки теперь лежало еще и зеркальце, добытое из маминой старой косметички, сосланной на антресоли после прихода в Церковь.
Девяностые годы были в самом разгаре. Катю со всех сторон обступил греховный, пугающий мир, он весь был против нее – маленького, дрожащего воина Христова, едва державшего щит и меч в неуверенных руках. У метро всегда орала бесовская музыка, разъезжали страшные тонированные машины, ходили ярко раскрашенные девицы, молодежь пила на улице пиво, на лавочках бесстыдно обнимались парочки, возле палаток разгуливали кавказцы в спортивных штанах и кожаных куртках. Мир стал пестрым от рекламы, кричащим, зазывающим, призывал к греху, блуду, разврату, воспевал деньги и удовольствия – он был самым настоящим новым Вавилоном.
Катя всегда бежала со всех ног, не оглядываясь, как можно быстрее, перепрыгивала на спасительные островки: храм – дом – школа. Мир лежал во зле, мир мог осквернить, уничтожить, сожрать, всё катилось в ад, только Катя да еще немногие, «малое стадо», старались спастись, жить в Боге, идти правильным путем.
В самом деле, переходный возраст оказался даже хуже, чем она думала.
Хуже блудной страсти, наверное, было только то, что теперь Катя – разве она могла раньше даже представить такое! – стеснялась быть православной, стеснялась, что в этом ее уличат другие, «неправославные», страшные, до парализующего ужаса пугающие ее люди – нецерковные ровесники. Сам ее внешний вид говорил о том, кто она такая есть. Православная девочка не должна быть модной, носить брюки и джинсы, у нее должны быть длинные волосы, но ни в коем случае не распущенные, а заплетенные в косу. Православная девочка не должна заниматься украшением себя – отрезать всякие там челки, делать прически даже из длинных волос, носить украшения. Православная девочка в идеале должна всегда носить на голове платок.
От соблюдения этих правил Катя ужасно страдала. Чем старше она становилась, тем мучительнее ей было выходить на улицу в таком вот виде. Ведь там всюду были мальчики! Неправославные мальчики, а сейчас, томимая своим блудным мечтательством, она хотела не просто нравиться мальчикам, она хотела сражать их наповал, чтобы они тут же умирали и укладывались в штабеля. Все! И те, которые играли в футбол во дворе, и те, которых она встречала на улице и в метро, и даже маленький невзрачный сосед с пятого этажа – чтобы он, заходя с ней в лифт, замирал бы от восхищения и забывал бы, на какую кнопку нажимать.
Она выдвигала ящик стола, доставала зеркальце, недовольно разглядывала свое отражение – на нее смотрели большие серые глаза, глаза вроде ничего, и ресницы темные и длинные, это хорошо, что не надо красить, ведь макияж – грех, потому что краситься – значит лгать, носить не свое, а нарисованное лицо. Но больше ничего хорошего – гладко зачесанные назад темные волосы, щеки из-за этого кажутся какими-то глупыми, голова яйцевидная как будто… Она вертела зеркальце, поворачивалась в профиль, косила глазом – а уши? Уши вообще, кажется, торчат!
Как-то раз тетя, мамина сестра, приехала в гости, попросила «отдать ей девочку», чтобы привести в «божеский вид». В какой «божеский вид» могла привести Катю неправославная тетя, было совершенно ясно – тетя красилась, коротко стриглась, носила юбки выше колена, курила и делала маникюр. В начале 90-х она сумела вовремя «подсуетиться» и устроиться в иностранную фирму, потому что хорошо знала английский, и теперь ездила регулярно за границу.
Но Катя устояла в вере и отвергла соблазн. Вот оно, мученичество! Вот где нужно показать свою веру. Не в «божеский» вид привела бы ее тетя, а в совершенно противоположный – бесовский. Надеть джинсы и постричься было предательством веры, отречением от Христа, она вспоминала мучеников (и крючья), нет, все же длинная юбка куда проще и ее можно пережить.
Но Катя даже не подозревала, какое еще ей уготовано испытание. Возле соседнего подъезда, мимо которого она обычно проходила, возвращаясь из школы, каждый день стала собираться компания. Это были почти ее ровесники или чуть старше, кажется, металлисты или панки, она что-то слышала такое, но точно не знала, – в узких джинсах, в кожаных куртках-«косухах» (совершенно сатанинское одеяние!) со множеством каких-то железяк, в черных футболках с нарисованными жуткими рожами, они сидели возле подъезда, болтали, смеялись, ближе к вечеру начинали петь под гитару.
Столкновение с ними повергло Катю в страх и трепет. Во-первых, потому что они были воплощением «неправославности» – неправославнее было бы сложно придумать, если даже сами «обычные неправославные» их, кажется, побаивались. Во-вторых, потому что они были самыми что ни на есть врагами: возможно – тут Катя даже замирала от какого-то сверхъестественного ужаса – они даже были сатанистами, эти металлисты, она где-то слышала про них, про всю эту музыку, как от нее сходят с ума, становятся безумными, поклоняются сатане.
Но больше всего Катя страдала от того, что хотела сразить их и уложить в штабеля – именно их, ладно уж, Бог с ними, с остальными мальчиками. Ей нравились их таинственные железяки, и гитары, и кожаные куртки, придающие им такой мужественный вид, а особенно то, что они не боялись быть «другими» и непохожими на всех – они это могли, а Катя нет. Это было хуже всего – ей нравились враги христианства. Воина Христова из нее что-то не получалось.
Нет, одного только текста явно было мало. Если бы можно было самостоятельно снимать кино! Но Кате пришлось довольствоваться только рисунками. Рука сама начинала чертить в секретной тетрадочке: вот крупным планом лицо девушки, конечно, она очень хороша собой, хотя и очень скромна, но в глазах у нее такая твердость и сила, что всякий, взглянув на нее, останется очарованным и потрясенным. Пририсуем ей приспущенный с головы белый платочек, из-под него выбивается непослушная вьющаяся прядка волос. Справа пусть будет узкая извилистая тропинка, ведущая к храму вдалеке, слева – слева будет «он», конечно, красавец и мечта, но неправославный и грешный. Пусть смотрит потрясенно на нашу героиню, одарившую его суровым, спокойным взглядом, так что всегдашняя его насмешливая улыбка исчезает, замирает рука на гитарном грифе – он удивлен и восхищен: таких девушек он еще не встречал! Вот рядом его друзья в сатанинских одеяниях – «косухах» с железяками, гитары, смех, все соблазны этого грешного мира, этого города, такого страшного в середине 90-х, чужого, злобного, мирского. Что она выберет – свет или тьму? Отречется от Христа или от своей грешной любви? Как велик соблазн!
Наверное, спасти бы ее мог только ангел.
Ангел-хранитель
1
Первосентябрьский молебен, как обычно, служил отец Митрофан. Скучая, разглядывая повзрослевших за лето одноклассников, Катя рассеяно думала, в кого бы в этом году влюбиться. И девочки, и мальчики сильно изменились – еще бы, все-таки уже девятый класс! Она насчитала три штуки самых симпатичных: Денис Ковалев (не самый благонадежный, правда), Глеб Сергеев и Олег Благовольский, сын отца Владимира, еще одного приходского батюшки. Катя чувствовала приятное волнение и предвкушала, что напишет в новую секретную тетрадочку, которая уже была для этого дела заготовлена и ждала дома в тайнике.
Когда прозвенел звонок, она уселась за парту и уже открыла учебник, как неожиданно в дверях началось движение: в Катин класс загнали еще два старших класса и сообщили, что урока не будет, зато сейчас к ним придет «поговорить» батюшка, то есть отец Митрофан. Краткий и нервный ужас, кажется, охватил всех – вновь прибывшие пытались как-то разместиться, подсаживались за парты, жались в проходе. Катю задвинули к самой стене, и она втайне радовалась, что сидит в таком укромном уголке.
Наконец в коридоре раздались тяжелые шаги, от которых начал позвякивать шкаф у стены. Отец Митрофан стремительно вошел, и ветер, поднятый развевающимися широкими рукавами рясы, перелистнул страницу открытого Катей учебника.
Отец Митрофан велел всем сесть и сообщил, что пришел поговорить на серьезную тему. Потом он сел и сам – на жалобно скрипнувший и исчезнувший под складками черной рясы стул, и, поглаживая правой рукой непокорную бороду, шумно вздохнул.
Все замерли и устремили глаза на батюшку.
Отец Митрофан поздравил гимназистов с началом учебного года и сказал, что теперь они наконец стали совсем взрослыми. А это взросление неизбежно повлечет за собой новые искушения и соблазны, в частности, соблазн влюбиться и начать «гулять». При этих словах черные глаза внимательно и испытующе оглядели каждого, и Катя опустила голову, с ужасом думая, что он все видит, видит, все знает уже, может быть, даже заметил, как она разглядывала мальчиков на молебне, какой стыд… Однажды у нее так было уже. Она оставалась после уроков на кружок по рисованию, а он заканчивался поздно, школа уже опустела. Они с Соней вылетели из класса, неслись по лестнице, хохоча и крича какую-то глупую ерунду. И вдруг в конце лестницы оказался… отец Митрофан! Он стоял, огромный и спокойный, и молча смотрел, как они летят, хохочут и кричат. Катя как будто врезалась на полном ходу в стену: покраснев до слез и онемев от ужаса, она тут же пошла на цыпочках, зажмурившись, взяла благословение и, кажется, так же, зажмурившись и на цыпочках, шла до самого дома.
Но даже если он не видел, как она смотрела на мальчиков (он ведь все-таки служил молебен и не отвлекался), то все равно, он знает: все говорят, что отец Митрофан прозорливый и три метра под всеми видит, а под Катей особенно – ведь она его духовное чадо.
А отец Митрофан говорил дальше – о том, что влюбляться в таком возрасте грех, потому что такая влюбленность ни к чему не приведет, только к растрачиванию души. Пусть это будут только прогулки, вроде бы ничего серьезного, но в этом-то и кроется опасность. Потому что, начиная отношения сейчас, нельзя рассчитывать на то, что они продлятся долго. Зато потом, когда придет время для серьезной, настоящей любви, окажется, что душа уже растрачена по мелочам, по коротким влюбленностям, и нечего подарить своему суженому.
– Вот будет вам лет двадцать, тогда и будете влюбляться, – сказал отец Митрофан напоследок и встал.
Вновь от рясы поднялся ветер, на учительском столе от его шагов подпрыгнула ручка – он ушел.
Все тут же облегченно выдохнули и радостно загалдели, с грохотом сдвигая стулья и выбираясь на свободу.
Жизнь продолжалась.
Когда прозвенел звонок, она уселась за парту и уже открыла учебник, как неожиданно в дверях началось движение: в Катин класс загнали еще два старших класса и сообщили, что урока не будет, зато сейчас к ним придет «поговорить» батюшка, то есть отец Митрофан. Краткий и нервный ужас, кажется, охватил всех – вновь прибывшие пытались как-то разместиться, подсаживались за парты, жались в проходе. Катю задвинули к самой стене, и она втайне радовалась, что сидит в таком укромном уголке.
Наконец в коридоре раздались тяжелые шаги, от которых начал позвякивать шкаф у стены. Отец Митрофан стремительно вошел, и ветер, поднятый развевающимися широкими рукавами рясы, перелистнул страницу открытого Катей учебника.
Отец Митрофан велел всем сесть и сообщил, что пришел поговорить на серьезную тему. Потом он сел и сам – на жалобно скрипнувший и исчезнувший под складками черной рясы стул, и, поглаживая правой рукой непокорную бороду, шумно вздохнул.
Все замерли и устремили глаза на батюшку.
Отец Митрофан поздравил гимназистов с началом учебного года и сказал, что теперь они наконец стали совсем взрослыми. А это взросление неизбежно повлечет за собой новые искушения и соблазны, в частности, соблазн влюбиться и начать «гулять». При этих словах черные глаза внимательно и испытующе оглядели каждого, и Катя опустила голову, с ужасом думая, что он все видит, видит, все знает уже, может быть, даже заметил, как она разглядывала мальчиков на молебне, какой стыд… Однажды у нее так было уже. Она оставалась после уроков на кружок по рисованию, а он заканчивался поздно, школа уже опустела. Они с Соней вылетели из класса, неслись по лестнице, хохоча и крича какую-то глупую ерунду. И вдруг в конце лестницы оказался… отец Митрофан! Он стоял, огромный и спокойный, и молча смотрел, как они летят, хохочут и кричат. Катя как будто врезалась на полном ходу в стену: покраснев до слез и онемев от ужаса, она тут же пошла на цыпочках, зажмурившись, взяла благословение и, кажется, так же, зажмурившись и на цыпочках, шла до самого дома.
Но даже если он не видел, как она смотрела на мальчиков (он ведь все-таки служил молебен и не отвлекался), то все равно, он знает: все говорят, что отец Митрофан прозорливый и три метра под всеми видит, а под Катей особенно – ведь она его духовное чадо.
А отец Митрофан говорил дальше – о том, что влюбляться в таком возрасте грех, потому что такая влюбленность ни к чему не приведет, только к растрачиванию души. Пусть это будут только прогулки, вроде бы ничего серьезного, но в этом-то и кроется опасность. Потому что, начиная отношения сейчас, нельзя рассчитывать на то, что они продлятся долго. Зато потом, когда придет время для серьезной, настоящей любви, окажется, что душа уже растрачена по мелочам, по коротким влюбленностям, и нечего подарить своему суженому.
– Вот будет вам лет двадцать, тогда и будете влюбляться, – сказал отец Митрофан напоследок и встал.
Вновь от рясы поднялся ветер, на учительском столе от его шагов подпрыгнула ручка – он ушел.
Все тут же облегченно выдохнули и радостно загалдели, с грохотом сдвигая стулья и выбираясь на свободу.
Жизнь продолжалась.
II
Начав со старшеклассниками разговор о любви и «гуляньях», отец Митрофан, как всегда, смотрел в самый корень.
«Гулянья» начались, вопреки отцу Митрофану и статусу православной гимназии. Предвестье «гуляний» обнаружилось в туалете: там – неслыханное дело! – появилось на двери нарисованное красным маркером сердечко с чьими-то инициалами внутри. Завхоз Иван Савельич неоднократно замазывал его краской по приказу завуча, но сердечко на следующий же день, как заколдованное, появлялось снова.
Казалось, что все старшие классы сошли с ума. Конечно, и до этого всегда были неблагонадежные – то есть те, у кого родители были недостаточно воцерковлены, их так и не исключили из школы, хотя все время грозились, но все-таки пожалели, оставили. Через них, конечно, все время проникала мирская зараза – нецерковные увлечения, неправославные словечки и привычки, потому что «Устав гимназии», запрещающий слушать плеер, смотреть телевизор и гулять с мирскими, они всё равно нарушали.
Теперь же даже самые благонадежные стали нарушать «Устав»: быть православным и благочестивым стало как будто стыдно. Несмотря на то что все должны были носить одинаковую форму, девочки надевали тайком украшения, а многие приходили в школу в брюках и переодевались в юбки в туалете. В класс стали приносить запрещенный плеер с разной греховной музыкой, и самым большим шиком считалось слушать его на уроке, пряча наушник в рукаве. У мальчиков появилась разболтанная походка и ножи-«выкидухи», которые изымались завучем со строгим выговором. Физкультура стала любимым уроком, потому что добрейшему физруку Юрь Юричу не удавалось следить за дисциплиной: на физкультуре можно было рисоваться и красоваться, кокетничать и играть, и там все время разыгрывались мелодрамы, драмы и даже трагедии.
В Катиной душе с сентября шла борьба. С одной стороны, ей безумно хотелось участвовать во всей этой неимоверно притягательной жизни – шептаться, кидать записочки, хихикать, серьезно влюбиться, наконец, тем более что Ковалев смотрел на нее как-то загадочно (но он ко многим девочкам приставал), а Ваня Петровичев, хотя и не самый симпатичный, совершенно точно уже был в нее влюблен.
С другой стороны, она помнила наставление отца Митрофана о растрачивании души, да и не хотелось ей, чтобы ее считали «неблагонадежной». Но главное, она понимала – все это суета и тлен, нет, даже проще, все это – грех. Грех – это жизнь, удаленная от Бога, так говорил в проповедях отец Митрофан. Все эти хихиканья, влюбленности, модная музыка, украшение себя ведут прочь от Бога, прочь от главного, осознание которого есть внутри у каждого человека.
Она стала задумываться, какой суетной и греховной жизнью живет. В голове ее были сплошные мальчики, писала и думала она исключительно про любовь, в храме скучала и томилась, отцу Митрофану внимала плохо, все время ей хотелось каких-то страстей, хотелось нравиться, кокетничать, все время влюбляться.
Особенно это было заметно при общении с Дашей, дочкой тети Зины. С Дашей Катя подружилась. После того как родители стали ходить к отцу Митрофану, мама сошлась с тетей Зиной ближе. Иногда Катя ходила вместе с мамой к ней в гости и каждый раз поражалась, как много в их квартире икон, причем самых разных – больших и маленьких, бумажных, деревянных, в больших киотах и в железных «ризах». Они висели на стенах в каждой комнате, стояли на старом черном пианино вплотную друг к другу, одна большая икона Спасителя висела над входной дверью. Ниже возле двери была приколота к стене бумажка с молитвой «при выходе из дома». Молитву мама тут же себе переписала, чтобы дома повесить такую же. Среди икон были и совсем старинные, темные, на которых едва различались лики, были и новые – их писала сама тетя Зина. Мама все время восхищалась, расспрашивала, рассматривала иконы и однажды попросила взять Катю в иконописный кружок: кружок был при приходе отца Маврикия, и вела его сама тетя Зина. Катя получила благословение отца Митрофана и занялась иконописью.
У отца Маврикия все было как-то по-другому, иначе, чем в Катином приходе – это она почувствовала сразу, как только там оказалось. Как будто в самом воздухе разливалась странная, почти монашеская строгость. Все в приходе знали друг друга по именам, людей было мало, зато существовала строгая иерархия. Так объяснила Даша. Было несколько «кругов» – самый ближний круг, давние духовные чада, к которым, конечно, относилась и тетя Зина; чуть подальше – менее близкие, круги расходились дальше и дальше, на периферии болтались «новички»: продвижение вглубь им было необходимо как-то заслужить. У отца Маврикия Катя все время чувствовала себя таким «новичком», хотя приходила в этот храм раз в неделю на занятия, дружила с Дашей и хулиганистым ее братом Лешей, знала всю их семью, в которой родились еще погодки Миша и Лиза, семью, такую, казалось бы, «приближенную», привилегированную. Но дружба эта никакого значения не имела, все равно для отца Маврикия и его прихожан Катя оставалась чужой.
Дети в иконописном кружке оказались совсем другими, не такими, как в гимназии. Здесь не было неблагонадежных – совсем, и на их фоне Катя сама себе казалась недостаточно благонадежной. Все девочки в приходе отца Маврикия были в платках, даже на уроке и на переменах, у отца Маврикия вообще все женщины ходили в платках вне храма. Даша часто носила платок даже дома, впрочем, она объясняла это простой привычкой – к ним в гости регулярно приходили батюшки, некоторые приезжали из других городов и монастырей, жили у них дома по несколько дней.
Внутри у Даши был как будто железный стержень. Как только Катя при ней грешила – говорила про кого-нибудь «дурак» или угощала жвачками, которые дарил иногда Митя, – Даша опускала глаза и очень твердо отказывалась от греха. Кате тут же становилось стыдно, она сразу тушевалась: так сильно на фоне Дашиного благочестия проявлялась ее греховная сущность.
Когда Катя вступила в возраст «разброда и шатанья», Дашин железный стержень стал еще заметнее. Ее не интересовали мальчики, книжки про любовь и прочий блуд. Вообще блудное мечтательство с ней было несовместимо. Один раз, когда очень хотелось рассказать про очередного мальчика, Катя спросила ее: «А ты когда-нибудь влюблялась?» Даша ответила, что влюбилась один раз, но покаялась отцу Маврикию, а отец Маврикий ей сказал: сейчас влюбляться грех, вот когда вырастешь и у тебя появится жених, тогда и будешь его любить.
В Даше было главное – цельность. Она не была раздвоенной, как Катя, она была целомудренной, а именно в отсутствии целомудрия – «целостного мудрования», целостности мыслей и дел – была Катина проблема, вот отчего ей было так тяжело. Ведь эта нецеломудренность и двуличность неизбежно всплывали на исповеди – и все труднее и труднее становилось приходить к отцу Митрофану.
Отец Митрофан казался ей не вполне человеком. То есть умом она понимала, что он, конечно, человек. Но душа ее трепетала. Ведь он был духовником! Проводником Воли Божией. Отец Митрофан один мог подсказать, направить, даже приказать, потому что он знал, как истинно и правильно думать и поступать. Он был пастырем, пасущим врученных ему Богом овец. Без духовника было никак нельзя: кругом соблазны, искушения, без помощи наставника человек мог забрести не туда, начать заблуждаться, впасть в прелесть.
Родители советовались с отцом Митрофаном по любому поводу, все решения в семье принимались только после одобрения батюшки, только по его благословению. Даже Илью и Аню так назвали, потому что отец Митрофан так благословил, хотя мама хотела назвать Андреем и Ольгой. Но на семейном совете постановили, что нужно называть детей не по собственному почину, как светские люди, а как принято в православии. После вечерней службы папа подошел к отцу Митрофану и спросил, как назвать детей. А отец Митрофан взял церковный календарь, посмотрел по святцам и благословил назвать Илией и Агнией.
«Гулянья» начались, вопреки отцу Митрофану и статусу православной гимназии. Предвестье «гуляний» обнаружилось в туалете: там – неслыханное дело! – появилось на двери нарисованное красным маркером сердечко с чьими-то инициалами внутри. Завхоз Иван Савельич неоднократно замазывал его краской по приказу завуча, но сердечко на следующий же день, как заколдованное, появлялось снова.
Казалось, что все старшие классы сошли с ума. Конечно, и до этого всегда были неблагонадежные – то есть те, у кого родители были недостаточно воцерковлены, их так и не исключили из школы, хотя все время грозились, но все-таки пожалели, оставили. Через них, конечно, все время проникала мирская зараза – нецерковные увлечения, неправославные словечки и привычки, потому что «Устав гимназии», запрещающий слушать плеер, смотреть телевизор и гулять с мирскими, они всё равно нарушали.
Теперь же даже самые благонадежные стали нарушать «Устав»: быть православным и благочестивым стало как будто стыдно. Несмотря на то что все должны были носить одинаковую форму, девочки надевали тайком украшения, а многие приходили в школу в брюках и переодевались в юбки в туалете. В класс стали приносить запрещенный плеер с разной греховной музыкой, и самым большим шиком считалось слушать его на уроке, пряча наушник в рукаве. У мальчиков появилась разболтанная походка и ножи-«выкидухи», которые изымались завучем со строгим выговором. Физкультура стала любимым уроком, потому что добрейшему физруку Юрь Юричу не удавалось следить за дисциплиной: на физкультуре можно было рисоваться и красоваться, кокетничать и играть, и там все время разыгрывались мелодрамы, драмы и даже трагедии.
В Катиной душе с сентября шла борьба. С одной стороны, ей безумно хотелось участвовать во всей этой неимоверно притягательной жизни – шептаться, кидать записочки, хихикать, серьезно влюбиться, наконец, тем более что Ковалев смотрел на нее как-то загадочно (но он ко многим девочкам приставал), а Ваня Петровичев, хотя и не самый симпатичный, совершенно точно уже был в нее влюблен.
С другой стороны, она помнила наставление отца Митрофана о растрачивании души, да и не хотелось ей, чтобы ее считали «неблагонадежной». Но главное, она понимала – все это суета и тлен, нет, даже проще, все это – грех. Грех – это жизнь, удаленная от Бога, так говорил в проповедях отец Митрофан. Все эти хихиканья, влюбленности, модная музыка, украшение себя ведут прочь от Бога, прочь от главного, осознание которого есть внутри у каждого человека.
Она стала задумываться, какой суетной и греховной жизнью живет. В голове ее были сплошные мальчики, писала и думала она исключительно про любовь, в храме скучала и томилась, отцу Митрофану внимала плохо, все время ей хотелось каких-то страстей, хотелось нравиться, кокетничать, все время влюбляться.
Особенно это было заметно при общении с Дашей, дочкой тети Зины. С Дашей Катя подружилась. После того как родители стали ходить к отцу Митрофану, мама сошлась с тетей Зиной ближе. Иногда Катя ходила вместе с мамой к ней в гости и каждый раз поражалась, как много в их квартире икон, причем самых разных – больших и маленьких, бумажных, деревянных, в больших киотах и в железных «ризах». Они висели на стенах в каждой комнате, стояли на старом черном пианино вплотную друг к другу, одна большая икона Спасителя висела над входной дверью. Ниже возле двери была приколота к стене бумажка с молитвой «при выходе из дома». Молитву мама тут же себе переписала, чтобы дома повесить такую же. Среди икон были и совсем старинные, темные, на которых едва различались лики, были и новые – их писала сама тетя Зина. Мама все время восхищалась, расспрашивала, рассматривала иконы и однажды попросила взять Катю в иконописный кружок: кружок был при приходе отца Маврикия, и вела его сама тетя Зина. Катя получила благословение отца Митрофана и занялась иконописью.
У отца Маврикия все было как-то по-другому, иначе, чем в Катином приходе – это она почувствовала сразу, как только там оказалось. Как будто в самом воздухе разливалась странная, почти монашеская строгость. Все в приходе знали друг друга по именам, людей было мало, зато существовала строгая иерархия. Так объяснила Даша. Было несколько «кругов» – самый ближний круг, давние духовные чада, к которым, конечно, относилась и тетя Зина; чуть подальше – менее близкие, круги расходились дальше и дальше, на периферии болтались «новички»: продвижение вглубь им было необходимо как-то заслужить. У отца Маврикия Катя все время чувствовала себя таким «новичком», хотя приходила в этот храм раз в неделю на занятия, дружила с Дашей и хулиганистым ее братом Лешей, знала всю их семью, в которой родились еще погодки Миша и Лиза, семью, такую, казалось бы, «приближенную», привилегированную. Но дружба эта никакого значения не имела, все равно для отца Маврикия и его прихожан Катя оставалась чужой.
Дети в иконописном кружке оказались совсем другими, не такими, как в гимназии. Здесь не было неблагонадежных – совсем, и на их фоне Катя сама себе казалась недостаточно благонадежной. Все девочки в приходе отца Маврикия были в платках, даже на уроке и на переменах, у отца Маврикия вообще все женщины ходили в платках вне храма. Даша часто носила платок даже дома, впрочем, она объясняла это простой привычкой – к ним в гости регулярно приходили батюшки, некоторые приезжали из других городов и монастырей, жили у них дома по несколько дней.
Внутри у Даши был как будто железный стержень. Как только Катя при ней грешила – говорила про кого-нибудь «дурак» или угощала жвачками, которые дарил иногда Митя, – Даша опускала глаза и очень твердо отказывалась от греха. Кате тут же становилось стыдно, она сразу тушевалась: так сильно на фоне Дашиного благочестия проявлялась ее греховная сущность.
Когда Катя вступила в возраст «разброда и шатанья», Дашин железный стержень стал еще заметнее. Ее не интересовали мальчики, книжки про любовь и прочий блуд. Вообще блудное мечтательство с ней было несовместимо. Один раз, когда очень хотелось рассказать про очередного мальчика, Катя спросила ее: «А ты когда-нибудь влюблялась?» Даша ответила, что влюбилась один раз, но покаялась отцу Маврикию, а отец Маврикий ей сказал: сейчас влюбляться грех, вот когда вырастешь и у тебя появится жених, тогда и будешь его любить.
В Даше было главное – цельность. Она не была раздвоенной, как Катя, она была целомудренной, а именно в отсутствии целомудрия – «целостного мудрования», целостности мыслей и дел – была Катина проблема, вот отчего ей было так тяжело. Ведь эта нецеломудренность и двуличность неизбежно всплывали на исповеди – и все труднее и труднее становилось приходить к отцу Митрофану.
Отец Митрофан казался ей не вполне человеком. То есть умом она понимала, что он, конечно, человек. Но душа ее трепетала. Ведь он был духовником! Проводником Воли Божией. Отец Митрофан один мог подсказать, направить, даже приказать, потому что он знал, как истинно и правильно думать и поступать. Он был пастырем, пасущим врученных ему Богом овец. Без духовника было никак нельзя: кругом соблазны, искушения, без помощи наставника человек мог забрести не туда, начать заблуждаться, впасть в прелесть.
Родители советовались с отцом Митрофаном по любому поводу, все решения в семье принимались только после одобрения батюшки, только по его благословению. Даже Илью и Аню так назвали, потому что отец Митрофан так благословил, хотя мама хотела назвать Андреем и Ольгой. Но на семейном совете постановили, что нужно называть детей не по собственному почину, как светские люди, а как принято в православии. После вечерней службы папа подошел к отцу Митрофану и спросил, как назвать детей. А отец Митрофан взял церковный календарь, посмотрел по святцам и благословил назвать Илией и Агнией.