Страница:
Самым частым выражением в Катиной семье было «батюшка сказал». Его проповеди пересказывали за обедом после литургии и за ужином после всенощной, бережно «слагали в сердце своем» крупицы мудрости. Из-за бесконечных «батюшка сказал» случались даже ссоры с дедушкой, когда он приходил в гости. Дедушка отца Митрофана и его авторитет не воспринимал, пересказанным проповедям не внимал, нарочно называл батюшку «ваш бандит», чтобы подразнить маму, а мама принимала это близко к сердцу, пыталась образумить дедушку и объяснить ему, что Бог может покарать за кощунство. Но дедушка не ведал, что творил. Говорил все время: «с этой церковью вы все сошли с ума», «перестань морить голодом детей, сами поститесь, как хотите, а детей кормите нормально, они же растут!», в храм, правда, один раз заглянул, но даже не перекрестился – постоял и ушел. Мама молилась за него, чтобы Бог его простил, пыталась просветить Светом Христовым, привести к отцу Митрофану. Отец Митрофан, однако, сказал, что дедушку в храм тащить не стоит, активно просвещать тоже не надо, говорить о вере, только если сам спросит. И Катины родители послушались духовника, все-таки послушание выше поста и молитвы.
А для Кати выше всего была исповедь.
Она ненавидела больше всего – стоять в этой плотной толпе, к которой примыкали все новые исповедники, чувствовать растущее общее напряжение, смотреть на пустующее пока кресло-трон, ждать, когда скрипнет боковая дверь алтаря, упадет на солею огромная тень и, ловко шнуруя поручи, спустится вниз отец Митрофан, чтобы начать исповедь.
«Царствие Небесное нудится». Катя жаловалась маме, что ей страшно, тяжело, но мама говорила – и мне тяжело, но что делать? Страшно, потому что стыдно, потому что рассказываешь, какая ты плохая. Все мы, люди, любим только хвастаться, а тут приходится говорить о себе неприятную правду.
Всем тяжело, но ведь в духовной жизни легко не бывает.
Действительно, отца Митрофана многие побаивались, не только Катя: он всегда был суров, иногда даже груб, часто говорил неприятные вещи, надо было знать, как и что ему говорить – а то можно было и «схлопотать». Нет, он, конечно, никого не бил (битье однозначно привело бы к летальному исходу, в этом Катя была уверена, и тогда бы отца Митрофана извергли из сана), но иногда лучше бы бил, чем ругал.
Катя видела, как даже взрослые люди, исповедуясь ему, нервно хрустят пальцами, стискивают кулаки, а от исповеди отходят взмокшими, красными, а то и в слезах. Она иногда тоже плакала, но не прямо в храме (это был бы позор, ведь все увидят!): обычно после исповеди выбегала в сквер напротив храма и приходила в себя на лавочке. Думала: ну разве дело только в стыде? Исповедоваться другим батюшкам гораздо легче, хотя и там рассказываешь про грехи. Но дело было, конечно, в искушении. Все эти страхи – от беса, который специально вкладывает такие мысли в голову, чтобы человек оставил духовного отца, бес всегда хочет совратить человека, увести с пути истинного, поэтому такие искушения – верный признак того, что идешь правильным путем, злишь бесов. К тому же лучшего пастыря, чем отец Митрофан, просто не найти, другие люди вымаливают у Бога таких духовников, а Кате он достался практически даром. И, в конце концов, духовный отец не должен быть ласковым! Почти все люди ждут таких отношений, когда батюшка заменяет близкого друга, как писали об этом в православных книжках. Это батюшки-«ласкатели», они идут не той дорогой и не той дорогой ведут духовных чад, поэтому отец Митрофан вполне справедливо суров, и пусть даже может довести до слез – значит, на пользу, он-то знает.
Но чем старше Катя становилась, тем было ей сложнее. Уже прошли те времена, когда круглыми старательными буквами она выводила на чистом тетрадном листочке: «Батюшка! Я согрешила: тайноядением, непослушанием, дралась». Невозможно было больше тарабанить один и тот же список грехов – с ним это не проходило, а как по-другому исповедоваться – она не знала, пришлось бы копать слишком глубоко. Нет, конечно, она хорошо знала правила – что говорить, чтобы не «схлопотать». Никогда не оправдывалась, не жаловалась, всегда винила себя. Отец Митрофан никогда серьезно не ругал. Иногда вообще «проносило» и исповедь проходила легко. Иногда он что-то говорил. Но чаще она встречала его взгляд – проникающий внутрь, насмешливый как будто, и тогда делалось невыносимо стыдно – едва приложившись к Кресту и Евангелию, Катя пулей вылетала из храма, сидела на лавочке в сквере, переводила дух.
Что-то очень болезненное было в этом вечном понуждении себя (ради Царствия Небесного, да-да). В том, что самые тайные движения ее души знал человек, которого она боялась больше всех на свете. Кое-что о себе она даже лучшему другу бы не сказала, а ему приходилось говорить, и не один раз. Всегда это было мучительно тяжело – писать на бумажке или обдумывать перед устной исповедью грехи. Как только она не изощрялась! Тщательно продумывала исповедь, искала удобные формулировки, чтобы все выглядело «пристойно»…
Она знала, что утаивать ничего нельзя, это сугубый грех – утаить на исповеди, пойти к причастию с нераскаянным грехом, поэтому рассказывала все.
Но как бы она ни изворачивалась, все время получалось, что согрешала она одним и тем же и не исправлялась. Внешне все исполняла, а душой была не с Богом. Верила ли она в Бога вообще? Отец Митрофан заглядывал ей в глаза, как будто сразу видел всю ее душу, всю греховную суть, и она краснела от стыда за свою грешную жизнь, понимала, что идет куда-то не туда, что пытается скакать «по верхам».
И вновь и вновь она с тоской ждала выходных, снова стояла, дрожа, в толпе, пытаясь унять прыгающее в горле сердце, вновь осознавала, что не живет духовной жизнью, что нет в ней серьезного отношения к своей душе, только рассеянность, растерянность и суета.
Она была «расслабленной», как в Евангелии.
Но в конце концов стало понятно: время пришло, пора «встать и ходить».
III
IV
Туман
І
А для Кати выше всего была исповедь.
Она ненавидела больше всего – стоять в этой плотной толпе, к которой примыкали все новые исповедники, чувствовать растущее общее напряжение, смотреть на пустующее пока кресло-трон, ждать, когда скрипнет боковая дверь алтаря, упадет на солею огромная тень и, ловко шнуруя поручи, спустится вниз отец Митрофан, чтобы начать исповедь.
«Царствие Небесное нудится». Катя жаловалась маме, что ей страшно, тяжело, но мама говорила – и мне тяжело, но что делать? Страшно, потому что стыдно, потому что рассказываешь, какая ты плохая. Все мы, люди, любим только хвастаться, а тут приходится говорить о себе неприятную правду.
Всем тяжело, но ведь в духовной жизни легко не бывает.
Действительно, отца Митрофана многие побаивались, не только Катя: он всегда был суров, иногда даже груб, часто говорил неприятные вещи, надо было знать, как и что ему говорить – а то можно было и «схлопотать». Нет, он, конечно, никого не бил (битье однозначно привело бы к летальному исходу, в этом Катя была уверена, и тогда бы отца Митрофана извергли из сана), но иногда лучше бы бил, чем ругал.
Катя видела, как даже взрослые люди, исповедуясь ему, нервно хрустят пальцами, стискивают кулаки, а от исповеди отходят взмокшими, красными, а то и в слезах. Она иногда тоже плакала, но не прямо в храме (это был бы позор, ведь все увидят!): обычно после исповеди выбегала в сквер напротив храма и приходила в себя на лавочке. Думала: ну разве дело только в стыде? Исповедоваться другим батюшкам гораздо легче, хотя и там рассказываешь про грехи. Но дело было, конечно, в искушении. Все эти страхи – от беса, который специально вкладывает такие мысли в голову, чтобы человек оставил духовного отца, бес всегда хочет совратить человека, увести с пути истинного, поэтому такие искушения – верный признак того, что идешь правильным путем, злишь бесов. К тому же лучшего пастыря, чем отец Митрофан, просто не найти, другие люди вымаливают у Бога таких духовников, а Кате он достался практически даром. И, в конце концов, духовный отец не должен быть ласковым! Почти все люди ждут таких отношений, когда батюшка заменяет близкого друга, как писали об этом в православных книжках. Это батюшки-«ласкатели», они идут не той дорогой и не той дорогой ведут духовных чад, поэтому отец Митрофан вполне справедливо суров, и пусть даже может довести до слез – значит, на пользу, он-то знает.
Но чем старше Катя становилась, тем было ей сложнее. Уже прошли те времена, когда круглыми старательными буквами она выводила на чистом тетрадном листочке: «Батюшка! Я согрешила: тайноядением, непослушанием, дралась». Невозможно было больше тарабанить один и тот же список грехов – с ним это не проходило, а как по-другому исповедоваться – она не знала, пришлось бы копать слишком глубоко. Нет, конечно, она хорошо знала правила – что говорить, чтобы не «схлопотать». Никогда не оправдывалась, не жаловалась, всегда винила себя. Отец Митрофан никогда серьезно не ругал. Иногда вообще «проносило» и исповедь проходила легко. Иногда он что-то говорил. Но чаще она встречала его взгляд – проникающий внутрь, насмешливый как будто, и тогда делалось невыносимо стыдно – едва приложившись к Кресту и Евангелию, Катя пулей вылетала из храма, сидела на лавочке в сквере, переводила дух.
Что-то очень болезненное было в этом вечном понуждении себя (ради Царствия Небесного, да-да). В том, что самые тайные движения ее души знал человек, которого она боялась больше всех на свете. Кое-что о себе она даже лучшему другу бы не сказала, а ему приходилось говорить, и не один раз. Всегда это было мучительно тяжело – писать на бумажке или обдумывать перед устной исповедью грехи. Как только она не изощрялась! Тщательно продумывала исповедь, искала удобные формулировки, чтобы все выглядело «пристойно»…
Она знала, что утаивать ничего нельзя, это сугубый грех – утаить на исповеди, пойти к причастию с нераскаянным грехом, поэтому рассказывала все.
Но как бы она ни изворачивалась, все время получалось, что согрешала она одним и тем же и не исправлялась. Внешне все исполняла, а душой была не с Богом. Верила ли она в Бога вообще? Отец Митрофан заглядывал ей в глаза, как будто сразу видел всю ее душу, всю греховную суть, и она краснела от стыда за свою грешную жизнь, понимала, что идет куда-то не туда, что пытается скакать «по верхам».
И вновь и вновь она с тоской ждала выходных, снова стояла, дрожа, в толпе, пытаясь унять прыгающее в горле сердце, вновь осознавала, что не живет духовной жизнью, что нет в ней серьезного отношения к своей душе, только рассеянность, растерянность и суета.
Она была «расслабленной», как в Евангелии.
Но в конце концов стало понятно: время пришло, пора «встать и ходить».
III
Началось все с размолвки с Соней.
В класс приносили книги про любовь, девочки ими обменивались, обсуждали, Кате тоже дали как-то роман «Трое из навигацкой школы», по которому были сняты «Гардемарины», – конечно, неблагонадежная Ксюша смотрела дома, а еще и Соню подбила посмотреть, у нее была видеокассета.
Катя, само собой, фильм не смотрела, но книгу все-таки взяла. Она читала, читала и вдруг поняла с ужасом – да это же блуд! С этими словами она вернула книгу Соне.
– Почему блуд? – спросила Соня.
– Ну, вот смотри, тут они упали и вместе лежали.
– Ну и что? Он же был одет девочкой, ну, подрались, подумаешь, упали.
– Это все равно блуд! Какая разница, как одет, – девочкой, мальчиком! Лежали, понимаешь? Как можно вместе лежать неженатым? А вот здесь вообще совершенно явно: «Это будет ночь нашего венчания». Ты понимаешь, о чем это? Что это за «ночь венчания», если они не венчались?
Соня была не согласна, подумаешь, «ночь венчания», просто красивый образ – вдвоем ночью на реке, нормально. Но Катя испугалась. «Лежали» – это все-таки уже было на грани. А «ночь венчания» – за гранью. Еще чуть-чуть – и бес блуда окончательно бы завладел ее душой.
Пора уже было делать выбор, с кем она – с блудными одноклассниками или с Богом? Она христианка или кто? Ей припомнились жития святых (как быстро их сменили светские книги, увы!): мучениц терзали железными крючьями и колесовали, подвижницы носили власяницы и питались акридами, святые монахини непрестанно молились, и все они стяжали Царствие Небесное, заработали венцы, так как искали себе сокровища не на земле, где ржа съедает и воры подкапывают и крадут, а на небе. Земное умрет, небесное останется, к небесному и надо было стремиться, отринув все земное, суетное и временное.
Отец Митрофан часто говорил, что Бог не требует от нас многого (крючьев или власяниц, думала Катя), он просит только, чтобы мы хоть в чем-то отказали себе ради Него, показали свою любовь к Нему. Про любовь Катя не очень понимала, вообще-то не было у нее любви к Богу, хоть она и не смела даже себе самой сказать об этом честно (ведь христианка должна в первую очередь любить Бога, об этом писали во всех православных книжках, на которых Катя возрастала и таки возросла). Но разве не могла она потерпеть не крючья, нет, и не непрестанную молитву, а хотя бы малое – хотя бы отречение от этой суетной жизни, от всего того, что мешало ей идти правильным путем.
Она призналась и покаялась самой себе в главной своей страсти, уводящей от Бога, – страсти к блудному мечтательству, в первую очередь мешающей ее духовной жизни, и со слезами уничтожила все тетрадочки с романами и рассказами, и даже дневник, где уже было немного про мальчиков. Она унесла в родительский шкаф любимые книжки, а в свой поставила Святых Отцов, спрятала зеркальце назад в косметичку на антресоли и решила с этого дня вести настоящую духовную жизнь – строго и внимательно читать полное правило (нужно бы еще и акафист великомученице Екатерине каждый день), не есть конфет без меры, не мечтать, книги – только по школьной программе, святые отцы на ночь вместо тетрадочки.
Но оказалось, что блудную страсть не так-то легко победить. Сколько не внушала Катя себе, что нужно быть крепкой в вере, она все равно все время искушалась. Во-первых, обнаружилась неожиданная пустота: когда Катя делала уроки, она автоматически тянулась к ящику стола, но тут же вспоминала, что тетрадочка была разорвана на мелкие клочки и спущена в унитаз, а за зеркальцем надо лезть на антресоли. От этого становилось тоскливо, и сразу вспоминались слова из Евангелия о том, что возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия. А во-вторых, трудно было оставаться безучастным зрителем, когда на сцене бушевали такие страсти. В одно ухо ей то жаловалась, то хвасталась Соня, влюбленная в Глеба Сергеева, в другое – рассказывала о своих дворовых похождениях Ксюша; Ваня Петровичев переметнулся к девочке на класс младше, красавец Ковалев закрутил отчаянный, вызывающий роман со старшеклассницей.
Святые Отцы писали: из двух зол выбирай меньшее; понимая, что избежать греха в такой ситуации никак не получится, Катя решила выбрать меньшее зло – влюбиться в Благовольского.
Благовольский ни с кем не гулял и суетной жизнью не жил. Конечно, в него сразу все стали влюбляться, это было вполне предсказуемо – все-таки он был очень хорош собой, а за лето вырос и смотрелся уже не мальчишкой, а прямо-таки юношей. Но постепенно девочки от него отступались – становилось неинтересно. Он не реагировал. «Гулянья» его совершенно не интересовали, подброшенные записки он игнорировал, кокетства не замечал. Девочкам становилось скучно, все усилия пропадали втуне. Тем более что вокруг были жаждущие «гуляний» мальчики, живые, понятные, готовые ко всему – играть в «сокс», «провожаться», даже ревновать и страдать.
Олег не выбегал, как одержимый, из класса, едва звенел звонок, не носился с мальчишками по школе, он или оставался за партой и читал книгу, или выходил спокойно, садился на подоконник в коридоре – тоже читал, а иногда задумчиво смотрел в окно, перебирая худыми нервными пальцами черные бусины небольших четок.
С Олегом не могло быть никаких «гуляний». Может быть, он даже мог бы помочь в духовной жизни. «С преподобным – преподобен будеши, со строптивым – развратишися».
«Конечно, это промыслительно», – писала Катя в новую тетрадочку, как-то незаметно сменившую авву Дорофея. Бог специально послал Олега ей, так жаждущей влюбиться, чтобы она не впала в грех, не начала «гулять», не ступила на широкий путь, ведущий в ад веселящихся грешников. Она оставит теперь свои прежние глупые влюбленности, исцелит поврежденную грехом блуда душу и начнет достойную, правильную жизнь православной христианки.
В класс приносили книги про любовь, девочки ими обменивались, обсуждали, Кате тоже дали как-то роман «Трое из навигацкой школы», по которому были сняты «Гардемарины», – конечно, неблагонадежная Ксюша смотрела дома, а еще и Соню подбила посмотреть, у нее была видеокассета.
Катя, само собой, фильм не смотрела, но книгу все-таки взяла. Она читала, читала и вдруг поняла с ужасом – да это же блуд! С этими словами она вернула книгу Соне.
– Почему блуд? – спросила Соня.
– Ну, вот смотри, тут они упали и вместе лежали.
– Ну и что? Он же был одет девочкой, ну, подрались, подумаешь, упали.
– Это все равно блуд! Какая разница, как одет, – девочкой, мальчиком! Лежали, понимаешь? Как можно вместе лежать неженатым? А вот здесь вообще совершенно явно: «Это будет ночь нашего венчания». Ты понимаешь, о чем это? Что это за «ночь венчания», если они не венчались?
Соня была не согласна, подумаешь, «ночь венчания», просто красивый образ – вдвоем ночью на реке, нормально. Но Катя испугалась. «Лежали» – это все-таки уже было на грани. А «ночь венчания» – за гранью. Еще чуть-чуть – и бес блуда окончательно бы завладел ее душой.
Пора уже было делать выбор, с кем она – с блудными одноклассниками или с Богом? Она христианка или кто? Ей припомнились жития святых (как быстро их сменили светские книги, увы!): мучениц терзали железными крючьями и колесовали, подвижницы носили власяницы и питались акридами, святые монахини непрестанно молились, и все они стяжали Царствие Небесное, заработали венцы, так как искали себе сокровища не на земле, где ржа съедает и воры подкапывают и крадут, а на небе. Земное умрет, небесное останется, к небесному и надо было стремиться, отринув все земное, суетное и временное.
Отец Митрофан часто говорил, что Бог не требует от нас многого (крючьев или власяниц, думала Катя), он просит только, чтобы мы хоть в чем-то отказали себе ради Него, показали свою любовь к Нему. Про любовь Катя не очень понимала, вообще-то не было у нее любви к Богу, хоть она и не смела даже себе самой сказать об этом честно (ведь христианка должна в первую очередь любить Бога, об этом писали во всех православных книжках, на которых Катя возрастала и таки возросла). Но разве не могла она потерпеть не крючья, нет, и не непрестанную молитву, а хотя бы малое – хотя бы отречение от этой суетной жизни, от всего того, что мешало ей идти правильным путем.
Она призналась и покаялась самой себе в главной своей страсти, уводящей от Бога, – страсти к блудному мечтательству, в первую очередь мешающей ее духовной жизни, и со слезами уничтожила все тетрадочки с романами и рассказами, и даже дневник, где уже было немного про мальчиков. Она унесла в родительский шкаф любимые книжки, а в свой поставила Святых Отцов, спрятала зеркальце назад в косметичку на антресоли и решила с этого дня вести настоящую духовную жизнь – строго и внимательно читать полное правило (нужно бы еще и акафист великомученице Екатерине каждый день), не есть конфет без меры, не мечтать, книги – только по школьной программе, святые отцы на ночь вместо тетрадочки.
Но оказалось, что блудную страсть не так-то легко победить. Сколько не внушала Катя себе, что нужно быть крепкой в вере, она все равно все время искушалась. Во-первых, обнаружилась неожиданная пустота: когда Катя делала уроки, она автоматически тянулась к ящику стола, но тут же вспоминала, что тетрадочка была разорвана на мелкие клочки и спущена в унитаз, а за зеркальцем надо лезть на антресоли. От этого становилось тоскливо, и сразу вспоминались слова из Евангелия о том, что возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия. А во-вторых, трудно было оставаться безучастным зрителем, когда на сцене бушевали такие страсти. В одно ухо ей то жаловалась, то хвасталась Соня, влюбленная в Глеба Сергеева, в другое – рассказывала о своих дворовых похождениях Ксюша; Ваня Петровичев переметнулся к девочке на класс младше, красавец Ковалев закрутил отчаянный, вызывающий роман со старшеклассницей.
Святые Отцы писали: из двух зол выбирай меньшее; понимая, что избежать греха в такой ситуации никак не получится, Катя решила выбрать меньшее зло – влюбиться в Благовольского.
Благовольский ни с кем не гулял и суетной жизнью не жил. Конечно, в него сразу все стали влюбляться, это было вполне предсказуемо – все-таки он был очень хорош собой, а за лето вырос и смотрелся уже не мальчишкой, а прямо-таки юношей. Но постепенно девочки от него отступались – становилось неинтересно. Он не реагировал. «Гулянья» его совершенно не интересовали, подброшенные записки он игнорировал, кокетства не замечал. Девочкам становилось скучно, все усилия пропадали втуне. Тем более что вокруг были жаждущие «гуляний» мальчики, живые, понятные, готовые ко всему – играть в «сокс», «провожаться», даже ревновать и страдать.
Олег не выбегал, как одержимый, из класса, едва звенел звонок, не носился с мальчишками по школе, он или оставался за партой и читал книгу, или выходил спокойно, садился на подоконник в коридоре – тоже читал, а иногда задумчиво смотрел в окно, перебирая худыми нервными пальцами черные бусины небольших четок.
С Олегом не могло быть никаких «гуляний». Может быть, он даже мог бы помочь в духовной жизни. «С преподобным – преподобен будеши, со строптивым – развратишися».
«Конечно, это промыслительно», – писала Катя в новую тетрадочку, как-то незаметно сменившую авву Дорофея. Бог специально послал Олега ей, так жаждущей влюбиться, чтобы она не впала в грех, не начала «гулять», не ступила на широкий путь, ведущий в ад веселящихся грешников. Она оставит теперь свои прежние глупые влюбленности, исцелит поврежденную грехом блуда душу и начнет достойную, правильную жизнь православной христианки.
IV
Какое-то чудесное спокойствие на нее снизошло. Больше не было никаких искушений, никаких метаний и страданий. Как будто плотным пушистым уютным покрывалом она была укутана от всего мира – «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», воистину!
Просто теперь она поверила, убедилась – Бог правда есть.
Это было уже какое-то иное знание – не наивное и детское, а взрослое, серьезное. Бог был здесь, Он все время был рядом – она вдруг стала чувствовать это всей душой и даже всем телом. Бог ждал ее движений, шагов, ждал, когда она захочет стать Его послушным чадом. И стоило только начать, двинуться в ту сторону, просто попытаться найти смысл во всем этом, как оказалось, что воистину – имела она очи, и не видела, имела уши и не слышала, но теперь она видела и слышала всё.
Она неожиданно полюбила молиться. Раньше утреннее и вечернее правило всегда было для нее тяжким подвигом. Мама говорила: «Надо молиться ногами», то есть просто стоять и вычитывать, пусть ты не молишься от сердца, но для Бога уже ценен твой подвиг – что ты стоишь и читаешь. Так положено христианке, и не читать правило – грех. Едва окончив утренние молитвы, Катя с тоской думала, что впереди ее ждут вечерние, и так день за днем и год за годом без выходных! От этого становилось особенно печально и безысходно, так что все это грозило перелиться в смертный грех уныния, от которого, в сочетании с ленью, непослушанием и тайноядением, возможно, произросло бы и загадочное мшелоимство, а то и что похуже, впрочем, справиться об этом можно было у подстекольного змия. А ведь в конце каждой недели было еще «Последование ко святому Причащению»: три канона (хотя бы укороченных, объединенных в один) и долгие, долгие, бесконечные, непонятные молитвы, на несколько страниц каждая…
Но с «Последованием» еще ладно, а какой смысл в этих утренних и вечерних молитвах – она не понимала в принципе.
Молитва – это разговор с Богом, говорил в проповедях отец Митрофан. Допустим, она часто обращалась с просьбами к Нему, но это были именно просьбы, своими словами. А о чем было «говорить» каждый день, утром и вечером? Зачем нужен этот «разговор», если молитвы читаются одни и те же?
Но теперь в этом «вычитывании», за которое она взялась рьяно, хотя по-прежнему не видела в нем смысла, было какое-то удивительное успокоение, похожее на то, которое бывает от честно сделанных уроков. Тихая и спокойная радость от того, что все теперь «правильно» и при этом «правильно» без особых каких-то усилий, – вот что радовало Катю. Наконец-то она была не просто грешной сладкоежкой, драчуньей и лентяйкой, которая все время мечтала валяться с книжкой на диване, теперь она была правильной православной христианкой. Теперь родители были довольны ее благочестивым поведением, тем, что она взялась наконец за ум, теперь можно было не так бояться отца Митрофана и его пронизывающих взглядов на исповеди в ответ на привычное «не молилась утром и вечером», теперь она была его настоящей духовной дочерью, исповедующейся серьезно и вдумчиво, и ей казалось, что и он рад, что Катя – верное чадо, не то что большинство гимназистов.
Она могла только радоваться и удивляться тому, как легко все вдруг разрешилось. И даже особых мук не потребовалось, даже отказываться от любимого занятия не нужно – она влюблена в Олега, но эта влюбленность не прежняя, блудная и грешная, а тоже правильная и православная. Ведь и он, со своими четками и серьезным взглядом, был полон благочестия, желания жить по-христиански, жить правильно, православно. Он точно так же стоял благоговейно на службах, как теперь стояла Катя (украдкой поглядывая на него из-за колонны), пока остальные гимназисты или отсыпались дома, или, зевая и томясь, дремали у стенки.
Службы тоже всегда оставались Кате непонятны и неинтересны, за исключением – иногда – литургии. Всенощная казалась долгой, томительной, ужасающе скучной, обычно было ужасно жалко тратить на нее субботний вечер, тем более когда на улице хорошая погода. Литургию она еще более-менее воспринимала. Во-первых, потому что литургия – короткая служба, и все тексты были в богослужебной книжке, да еще и с переводом, по книжке можно было следить, и все становилось понятно. А во-вторых, еще лет в девять она прочитала рассказ Никифорова-Волгина «Тайнодействие» и прониклась. После этого рассказа она стала понимать, что смысл всей литургии в Таинстве, совершающемся в алтаре, и причастность к этому Таинству наполняла ее одновременно благоговейным ужасом и радостью. После «Верую», в особенно четкой после общего пения тишине, начиналось это – закрывались Врата, задергивалась даже шторка над ними, строго и торжественно пел хор, погружая Катю в жутковатое трепетное состояние: Таинство совершалось – хлеб и вино становились Телом и Кровью, и голос отца Митрофана начинал странно волнительно дрожать, когда он читал в алтаре (тихо не мог, все равно его слышали) те особые молитвы, которые даже «вси вернии» не должны были слышать. Звенел колокольчик трижды, как трижды было провозглашено «Аминь!» в ответ на троекратное прошение, и Катя зажмуривалась – вот сейчас, сейчас, сию минуту происходит Чудо, здесь, за деревянным алтарем и тоненькой шторкой, всего-то ничего от Кати, Сам Святой Дух сходит на Дары, освящая Их.
Но и на литургии не всегда входила она в молитвенный и трепетный настрой, чаще, невыспавшаяся, сонная и недовольная, она дремала стоя, думая всю службу о чем-то постороннем, и Евхаристия означала для нее скорый конец службы и – наконец-то! – непостный обед дома.
Отец Митрофан как-то сказал в проповеди, что Царство Небесное – это вечная литургия. Катя тогда тихо ужаснулась: всегда будет длиться эта томительная, скучная служба, которую она выносила только потому, что хорошо знала ее ход, знала, когда она закончится, и радовалась про себя, когда уже наконец пели «Отче наш». Мало того, что ради Царствия Небесного приходится отказываться от всего, страдать и идти тернистым путем, так еще и само Царствие Небесное оказалось… гм… впрочем, это были уже какие-то кощунственные мысли, и Катя поспешно гнала их прочь.
Но теперь она не просто «делала все правильно» и получала от этого заслуженную радость, теперь в храме был Олег, и «правильное дело» становилось вдвойне радостней. Теперь Катя не хотела пропускать ни одного воскресения, ни одного праздника, еще накануне ее охватывало радостное волнение – встреча, завтра! Утром она вставала уже не так, как обычно – через силу, с трудом, а радостно вскакивала, читала утренние молитвы, умывалась, собиралась, легко бегая из комнаты в ванную и обратно, и, наверное, удивляла маму.
Воля Божия была ей совершенно очевидна. Это Бог послал ей такого ангела-хранителя, ведь отец Митрофан всегда говорил, что спасение приходит через людей.
Кажется, кончился страшный период – переходный возраст, она пережила это страшное время без потерь, не ушла из храма, не отреклась от Христа, не соблазнила Аню и Илью, а выбрала правильный путь и начала подлинную духовную жизнь.
Просто теперь она поверила, убедилась – Бог правда есть.
Это было уже какое-то иное знание – не наивное и детское, а взрослое, серьезное. Бог был здесь, Он все время был рядом – она вдруг стала чувствовать это всей душой и даже всем телом. Бог ждал ее движений, шагов, ждал, когда она захочет стать Его послушным чадом. И стоило только начать, двинуться в ту сторону, просто попытаться найти смысл во всем этом, как оказалось, что воистину – имела она очи, и не видела, имела уши и не слышала, но теперь она видела и слышала всё.
Она неожиданно полюбила молиться. Раньше утреннее и вечернее правило всегда было для нее тяжким подвигом. Мама говорила: «Надо молиться ногами», то есть просто стоять и вычитывать, пусть ты не молишься от сердца, но для Бога уже ценен твой подвиг – что ты стоишь и читаешь. Так положено христианке, и не читать правило – грех. Едва окончив утренние молитвы, Катя с тоской думала, что впереди ее ждут вечерние, и так день за днем и год за годом без выходных! От этого становилось особенно печально и безысходно, так что все это грозило перелиться в смертный грех уныния, от которого, в сочетании с ленью, непослушанием и тайноядением, возможно, произросло бы и загадочное мшелоимство, а то и что похуже, впрочем, справиться об этом можно было у подстекольного змия. А ведь в конце каждой недели было еще «Последование ко святому Причащению»: три канона (хотя бы укороченных, объединенных в один) и долгие, долгие, бесконечные, непонятные молитвы, на несколько страниц каждая…
Но с «Последованием» еще ладно, а какой смысл в этих утренних и вечерних молитвах – она не понимала в принципе.
Молитва – это разговор с Богом, говорил в проповедях отец Митрофан. Допустим, она часто обращалась с просьбами к Нему, но это были именно просьбы, своими словами. А о чем было «говорить» каждый день, утром и вечером? Зачем нужен этот «разговор», если молитвы читаются одни и те же?
Но теперь в этом «вычитывании», за которое она взялась рьяно, хотя по-прежнему не видела в нем смысла, было какое-то удивительное успокоение, похожее на то, которое бывает от честно сделанных уроков. Тихая и спокойная радость от того, что все теперь «правильно» и при этом «правильно» без особых каких-то усилий, – вот что радовало Катю. Наконец-то она была не просто грешной сладкоежкой, драчуньей и лентяйкой, которая все время мечтала валяться с книжкой на диване, теперь она была правильной православной христианкой. Теперь родители были довольны ее благочестивым поведением, тем, что она взялась наконец за ум, теперь можно было не так бояться отца Митрофана и его пронизывающих взглядов на исповеди в ответ на привычное «не молилась утром и вечером», теперь она была его настоящей духовной дочерью, исповедующейся серьезно и вдумчиво, и ей казалось, что и он рад, что Катя – верное чадо, не то что большинство гимназистов.
Она могла только радоваться и удивляться тому, как легко все вдруг разрешилось. И даже особых мук не потребовалось, даже отказываться от любимого занятия не нужно – она влюблена в Олега, но эта влюбленность не прежняя, блудная и грешная, а тоже правильная и православная. Ведь и он, со своими четками и серьезным взглядом, был полон благочестия, желания жить по-христиански, жить правильно, православно. Он точно так же стоял благоговейно на службах, как теперь стояла Катя (украдкой поглядывая на него из-за колонны), пока остальные гимназисты или отсыпались дома, или, зевая и томясь, дремали у стенки.
Службы тоже всегда оставались Кате непонятны и неинтересны, за исключением – иногда – литургии. Всенощная казалась долгой, томительной, ужасающе скучной, обычно было ужасно жалко тратить на нее субботний вечер, тем более когда на улице хорошая погода. Литургию она еще более-менее воспринимала. Во-первых, потому что литургия – короткая служба, и все тексты были в богослужебной книжке, да еще и с переводом, по книжке можно было следить, и все становилось понятно. А во-вторых, еще лет в девять она прочитала рассказ Никифорова-Волгина «Тайнодействие» и прониклась. После этого рассказа она стала понимать, что смысл всей литургии в Таинстве, совершающемся в алтаре, и причастность к этому Таинству наполняла ее одновременно благоговейным ужасом и радостью. После «Верую», в особенно четкой после общего пения тишине, начиналось это – закрывались Врата, задергивалась даже шторка над ними, строго и торжественно пел хор, погружая Катю в жутковатое трепетное состояние: Таинство совершалось – хлеб и вино становились Телом и Кровью, и голос отца Митрофана начинал странно волнительно дрожать, когда он читал в алтаре (тихо не мог, все равно его слышали) те особые молитвы, которые даже «вси вернии» не должны были слышать. Звенел колокольчик трижды, как трижды было провозглашено «Аминь!» в ответ на троекратное прошение, и Катя зажмуривалась – вот сейчас, сейчас, сию минуту происходит Чудо, здесь, за деревянным алтарем и тоненькой шторкой, всего-то ничего от Кати, Сам Святой Дух сходит на Дары, освящая Их.
Но и на литургии не всегда входила она в молитвенный и трепетный настрой, чаще, невыспавшаяся, сонная и недовольная, она дремала стоя, думая всю службу о чем-то постороннем, и Евхаристия означала для нее скорый конец службы и – наконец-то! – непостный обед дома.
Отец Митрофан как-то сказал в проповеди, что Царство Небесное – это вечная литургия. Катя тогда тихо ужаснулась: всегда будет длиться эта томительная, скучная служба, которую она выносила только потому, что хорошо знала ее ход, знала, когда она закончится, и радовалась про себя, когда уже наконец пели «Отче наш». Мало того, что ради Царствия Небесного приходится отказываться от всего, страдать и идти тернистым путем, так еще и само Царствие Небесное оказалось… гм… впрочем, это были уже какие-то кощунственные мысли, и Катя поспешно гнала их прочь.
Но теперь она не просто «делала все правильно» и получала от этого заслуженную радость, теперь в храме был Олег, и «правильное дело» становилось вдвойне радостней. Теперь Катя не хотела пропускать ни одного воскресения, ни одного праздника, еще накануне ее охватывало радостное волнение – встреча, завтра! Утром она вставала уже не так, как обычно – через силу, с трудом, а радостно вскакивала, читала утренние молитвы, умывалась, собиралась, легко бегая из комнаты в ванную и обратно, и, наверное, удивляла маму.
Воля Божия была ей совершенно очевидна. Это Бог послал ей такого ангела-хранителя, ведь отец Митрофан всегда говорил, что спасение приходит через людей.
Кажется, кончился страшный период – переходный возраст, она пережила это страшное время без потерь, не ушла из храма, не отреклась от Христа, не соблазнила Аню и Илью, а выбрала правильный путь и начала подлинную духовную жизнь.
Туман
І
Тетка эта слишком уж пристально ее разглядывала: Катя время от времени поднимала голову от книги, бросала украдкой взгляд на лавочку напротив – смотрит. Ну, пусть смотрит. Наверное, ее удивляют книги – их слишком много, к тому же старых, подклеенных, библиотечных, с самодельными обложками, прежние давно уже истрепались: по этим книгам учились еще преподаватели, во всяком случае так рассказывали в библиотеке на собрании для первого курса. Им тогда всё подробно объясняли – как пользоваться каталогом, как выписывать шифр, что где находится в читальном зале.
Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что-нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.
Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты-филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по-настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.
Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда-то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как-то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на таких машинах, там вообще моральное разложение, шла бы Катя лучше в православный вуз. Но отец Митрофан ее неожиданно благословил, и Катя начала готовиться к поступлению в университет со страхом и трепетом.
Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из-за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.
К тому же девяностые кончились. Почему-то, едва девятки сменились на нули, стало как-то легче дышать – как будто в самом деле можно было начать все с нуля, как будто не только последние десять лет, но и все десять веков были сброшены со счетов, и третье тысячелетие, казалось, сладостно манило обещанием какой-то новой светлой жизни. Темные, страшные, голодные годы ушли в прошлое, папа смог устроиться на нормальную работу, уже можно было что-то купить, и мама тоже пошла работать на полставки – Аня и Илья уже ходили в школу, и первая половина дня у мамы освободилась.
Прежняя строгость православной жизни тоже постепенно куда-то уходила. Уже трудно было поверить, что существовали когда-то маленькие полуподпольные общины, что раньше всех «записывали» перед крещением. В Москве не осталось уже ни одной церкви без креста – теперь храмы восстановили, народ лился в них бесконечным потоком, рукополагали молодых батюшек, о Церкви стали больше говорить, и не только в желтых газетах, как раньше, а уже серьезно и как будто даже заинтересованно. Даже на телевидение кто-то пытался пробиться, вроде бы появилась даже какая-то православная передача, издавали все больше православных журналов и газет и, само собой, книг, причем не только репринтных, с ерами и ятями, а новых. Стали печатать разных батюшек, и, конечно, Кураева, издавали проповеди на кассетах, говорили о насущных церковных проблемах. Всё больше стали говорить о неофитстве, которым заболевают многие новички в церковной жизни, и о православном воспитании детей, которых не стоит заставлять ходить в храм и молиться, потому что веру нельзя воспитать насилием. А еще писали (пока осторожно), что брюки тоже могут быть женской одеждой и носить их не грех. Волосы женщинам тоже можно стричь, а телевизор можно смотреть – конечно, в разумных пределах, помня о душе.
Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что-нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.
Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты-филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по-настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.
Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда-то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как-то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на таких машинах, там вообще моральное разложение, шла бы Катя лучше в православный вуз. Но отец Митрофан ее неожиданно благословил, и Катя начала готовиться к поступлению в университет со страхом и трепетом.
Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из-за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.
К тому же девяностые кончились. Почему-то, едва девятки сменились на нули, стало как-то легче дышать – как будто в самом деле можно было начать все с нуля, как будто не только последние десять лет, но и все десять веков были сброшены со счетов, и третье тысячелетие, казалось, сладостно манило обещанием какой-то новой светлой жизни. Темные, страшные, голодные годы ушли в прошлое, папа смог устроиться на нормальную работу, уже можно было что-то купить, и мама тоже пошла работать на полставки – Аня и Илья уже ходили в школу, и первая половина дня у мамы освободилась.
Прежняя строгость православной жизни тоже постепенно куда-то уходила. Уже трудно было поверить, что существовали когда-то маленькие полуподпольные общины, что раньше всех «записывали» перед крещением. В Москве не осталось уже ни одной церкви без креста – теперь храмы восстановили, народ лился в них бесконечным потоком, рукополагали молодых батюшек, о Церкви стали больше говорить, и не только в желтых газетах, как раньше, а уже серьезно и как будто даже заинтересованно. Даже на телевидение кто-то пытался пробиться, вроде бы появилась даже какая-то православная передача, издавали все больше православных журналов и газет и, само собой, книг, причем не только репринтных, с ерами и ятями, а новых. Стали печатать разных батюшек, и, конечно, Кураева, издавали проповеди на кассетах, говорили о насущных церковных проблемах. Всё больше стали говорить о неофитстве, которым заболевают многие новички в церковной жизни, и о православном воспитании детей, которых не стоит заставлять ходить в храм и молиться, потому что веру нельзя воспитать насилием. А еще писали (пока осторожно), что брюки тоже могут быть женской одеждой и носить их не грех. Волосы женщинам тоже можно стричь, а телевизор можно смотреть – конечно, в разумных пределах, помня о душе.