-- Чего же не стрелял? -- спрашивает меня Василий Николаевич, кивая головою в сторону скрывшегося быка.
-- А ты почему не стрелял? Он молчит.
Надо было действительно стрелять в белесого быка, ведь он теперь все равно не будет жить и мог бы украсить музей Академии наук. Но мы были буквально потрясены схваткой маралов и в последний момент забыли про все на свете.
Василий Николаевич закуривает. Мне не по себе оттого, что так неладно получилось, упустили такого красавца. Нужно же было столько времени мечтать о такой встрече, потратить столько усилий, чтобы добраться сюда, наконец найти маралов и ни с чем уйти с гор.
Но горечь обиды не могла затмить того главного, зачем мы потратили много дней на путь сюда, карабкались по кручам в поднебесье. Мы увидели горы в осеннем наряде, видели схватку маралов. А добыча -- это только часть наших желаний. О чем я очень пожалел -- так это о том, что с нами не было Пашки. Такую картину не часто увидишь.
Прежде всего Нам надо убедиться, насколько опасны раны у белесого быка и как далеко он, напуганный нашим присутствием, сможет уйти, затем уже решать, что делать дальше.
Набрасываю на плечи котомку, привязываю Загрю к поясу, и мы поднимаемся к месту схватки быков. Раненый зверь ушел по косогору. На его следу не видно крови. Но Загря продолжает с какой-то удивительной собачьей щепетильностью обнюхивать веточки, траву на следу марала и упрямо тянет меня вперед.
-- Видно, не наш, совсем ушел... -- заключает Василий Николаевич, сбрасывая котомку. -- Чайку вот тут, у ручейка, попьем и айда на ту сторону Бутуя, там и вчера, и сегодня ревели быки.
-- Чайку попить не плохо. А Загрю отпустить, пусть промнется немного.
-- Пускай!
Я отстегнул ошейник, и кобеля как ветром сдуло, мигом исчез в зарослях ольховника.
Мы сидим у костра, пьем чай. Уже день. Время тянется медленно.
-- Ты ничего не слышишь? -- спрашивает Василий. -- Нет.
-- Неужто я ослышался... вроде собака слаяла, -- и он, припав ухом к земле, долго слушает. -- Ей-богу, собаки лают!
-- Почему собаки, ведь Загря один?
-- Лают две, -- говорит он уверенно, складывает котомку, хватает карабин и, уже не разбираясь, что под ногами, торопится вниз.
За ручьем видим след марала. Идем дальше. Вот зверь прыгнул через валежину, и у него как будто от натуги раскрылись раны и брызнула черная кровь по кустам. Значит, бык ранен. Торопимся дальше. За седловиной будто кто-то бьет в пустую бочку, это лают собаки. Где Загря нашел себе компаньона? Но разве до этого теперь?! Ноги сами по себе бегут вперед, пересекают лог, кедровый перелесок и выносят нас на соседний гребень. Останавливаемся отдышаться.
С отрога в глубоченный провал убегают зубчатые стены, и оттуда ясно доносится лай. Отдыхать некогда. Сбегаем вниз по звериной тропке. Теперь кажется совсем близко, уже долетает приглушенный рев зверя. Нет сил побороть любопытство, и мы выглядываем из-за скалы. Видим выступ над обрывом и на нем раненого быка. Зверь умирает, он бьется в предсмертной агонии, сползает к краю обрыва и летит вниз.
Осторожно спускаемся к нему.
Собаки молча сторожат добычу. Даже теперь, распрощавшись с жизнью, бык сохранил в своем внешнем облике что-то могучее, властное, присущее маралу только в брачный период. С Загрей небольшая собачонка, подстрижена под льва, с кистью на конце хвоста и с удивительно знакомой мордой. Откуда она взялась? Я хочу приласкать незнакомку, но она отвечает суровым взглядом, сторонится, видно -- не бродячая. Ее появление здесь кажется загадочным.
До темноты нам не управиться со зверем. Решаемся заночевать.
Вспыхнул костер, и тонкая струйка дыма просверлила синь вечернего неба. Мы поджарили печенку и уже готовились поздравить друг друга с успехом, как вдруг собаки всполошились.
-- Никуда они от нас не уйдут, пусти-ка меня вперед, -- послышался басистый голос и затем торопливые шаги по камням.
Я вскакиваю. Кто они, эти люди, в такой глуши? Поднимается Василий Николаевич. Собачонка повернулась на звук, завиляла хвостом. Значит, браконьеры, -- подумал я.
Видим, из кедрача показывается рослый старик, торопливо варежкой протирает глаза. Мы еще не успели рассмотреть друг друга, как из-за него буквально выкатился мальчишка. Он останавливается на какую-то долю минуты, затем, выбрасывая руки вперед, кричит:
-- Дядя-а!.. -- И несется по крутяку вниз к нам, бросается мне на шею. Я обнимаю Пашку, долго кружусь с ним возле костра.
-- Дедушка, узнаешь?.. -- а сам прижимается ко мне горячим комочком, бесконечно рад этой неожиданной встрече.
Гурьяныч как будто потерял свой шаг, спустился по рассыпушке не торопясь. Его суровое, обожженное осенними ветрами лицо как будто посвежело, осветилось радостью, но не утратило своей строгости. Он на секунду задерживается у погибшего зверя, одним коротким взглядом измеряет его и вдруг весь мрачнеет.
Мы здороваемся. Кажется, никогда старик не казался мне таким первобытным от леса, от гор, от людской чистоты. Я держу его шершавую загрубевшую ладонь, смотрю в глаза, не понимаю, что случилось с ним?
-- Пошто убили быка? -- прерывает он молчание обвиняющим тоном и переводит свой взгляд на Василия Николаевича, потом на зверя.
-- В драке погиб он, Гурьяныч. Но мы могли и убить его.
Я достаю из кармана разрешение на отстрел марала, подаю ему. И от первой прочитанной фразы лицо его мякнет, добреет.
-- Значит, для музея Академии наук? Тогда с полем вас! Зверь при достатках, подходящий для этого, -- и старик, приставив свою шомполку к дереву, обнимает меня не по летам могучими руками, липнет к губам бородатым лицом. -- Вот уж никак не ожидал встретиться. Видать, судьбе угодно, чтоб мы еще раз свиделись.
Он поворачивает всего меня к огню, долго, пристально осматривает, как бы пытаясь что-то найти.
-- Вижу, здоров, и ничего как будто за это время не потерял, -- с облегчением заключает старик, отпуская меня.
-- А как вы, Гурьяныч, чувствуете себя, как бабушка, Кудряшка? Зимовье отремонтировали?
-- А я с Пашкой думал, что вы забыли про нас, зачем вам наша забота, лишняя тяжесть... Живем без перемен, слава богу, хлеб есть, зимовье новое срубили, добрые люди помогли, зиму в тепле встретили, а вот бабушка...
-- Что, болеет?
-- Обижаем мы ее, -- старик косится на Пашку. Тот не выдерживает обвиняющего дедушкиного взгляда, отходит к зверю, осматривает его, ощупывает бока, удивляется.
-- Бабушку обижать нельзя. Если это делает Пашка -- он исправится.
Мы с Гурьянычем присаживаемся к костру. Василий Николаевич отсекает ножом кусок печенки, нанизывает ее на березовый прут, приставляет к жару. Пашка достает из своей котомки домашний хлеб, чашки, сахар, разливает чай, устраивается рядом со мною на земле. Наступает минута молчания. Все мы еще не можем прийти в себя от неожиданной встречи.
А солнце за Бутуем клонится к закату, и тени гор уже заполнили провалы.
-- Вам потрафило нынче, -- начинает Гурьяныч, смочив губы первым глотком горячего чая, -- не то, что нам с тобой, внучек. В руках был и ушел...
Пашка молча кивает головою, а сам весь в завтрашнем дне, по лицу вижу, захвачен какими-то планами.
-- Вы тоже промышлять приехали? -- спрашиваю парнишку, чтобы он заговорил.
-- Нет, мы по другому делу, -- отвечает за Пашку Гурьяныч. Он отставляет чашку с недопитым чаем, смахивает прилипшие к бороде крошки хлеба, начинает не торопясь рассказывать. -- На прошлой неделе пришел ко мне наш лесник, одногодок мой. Уважь, говорит, Гурьяныч, помоги, ревка у маралов начинается, в деревне зашевелились браконьеры. Всем приспичило в лес, кто по больничному, кто умышленно отпуск придержал к этому времени, как будто орешничать идут, а у самих волчьи думки. Ты бы, говорит он, присмотрел за зверем по дальнему хребту, а я метнусь в Ясненскую тайгу. Надо уберечь маралов, и так уж совсем мало их остается.
-- Значит, вы тут с Пашкой в качестве добровольной общественной охраны маралов?
-- Этот большой титул не про нас, -- отвечает старик. -- Мы приехали сюда помешать браконьерству. Одному леснику где же управиться с ними...
-- Это верно, Гурьяныч, браконьер стал скрытный, подвижной, его, скажем, тут в горах не так-то просто обнаружить.
-- Да, да, -- перебивает меня старик, -- ночует он без костра, таится, как хищник. Вчера вечером бросили Кудряшку в логу, а сами поднялись к скалам вечернюю зарю встретить. В горах она завсегда долгая и человеку близкая, перед нею будто исповедаешься. Только это мы присели на выступе, слышим -бык запел. Ну, говорю, Пашка, голосистый нам попался, доставай трубу, подзовем его, полюбуемся. Пашка у меня насчет трубы мастер, -- не без гордости добавляет он, посмотрев на внука. -- Любую ноту за мое почтенье выведет. Только он запел, бык сразу отозвался. Ну, мы и давай подманывать его к себе: Пашка в трубу ревет, а я березку кручу, будто бык со злости рогами ее ломает. Слышим, ближе заревел, еще ближе. Нам-то сверху вниз все видно, как на ладони. Смотрю, мелькнула тень на опушке, -что-то усомнился я, говорю Пашке: опусти конец трубы в камни и потише зареви, вроде как бы зверь отдаляется. А бык поет уже совсем близко. Я еще пуще кручу березку. Вижу, из кедрача показывается человек с ружжом, да как заревет. Гляжу, да ведь это же Емеля, наш деревенский парень! Ах ты, думаю, бестия! Схватить бы тебя тут...
Старик смолк и долго не мог приглушить гнев, Василий Николаевич подлил ему в кружку горячего чая. Он отхлебнул два-три глотка, успокоился.
-- Ну и дальше? -- не терпится мне.
-- Затаились мы с Пашкой. А Емеля долго стоял, все ревел. Потом, видим, поднимается на наш выступ, шагает, как рысь, неслышно, и только он показался из-за скалки, я его за грудки. Он было на меня, а тут Пашка подоспел, но не удержали, вырвался, митькой звали! Шапку оставил в залог.
-- Судить надо, -- говорит Василий Николаевич, разрезая дочерна поджаренную печенку.
-- Статьи, говорят, в законах наших нет, так мы же их сами пишем, не от бога они идут! -- Старик снова загорается. -- По-моему, попался с ружжом в лесу или, скажем, на озерах в неохотничий сезон -- срок ему давать. Сразу поуменьшится браконьеров и уважение к закону будет... Куда я только ни ходил по своим властям, все соглашаются; да, да, Гурьяныч, природу надо беречь, говорят мне, а сами думают: дескать, чокнутый старик! А я не смирюсь с разбоем, хотя и трудно мне, уже не по годам моя затея, да и не по силам. Другого боюсь: может, зря и Пашку толкаю на эту дорогу, по себе знаю, как трудно одному бороться.
-- Нет, Гурьяныч, -- перебиваю я его. -- И вы, и Пашка не одиноки, всем нам дорога родная природа, понятна ваша боль за нее. Если мы в один голос скажем браконьерам -- нет! -- их не будет.
-- Если бы так можно было сделать... -- безнадежным тоном говорит старик.
-- Можно и нужно, пока еще не все упущено...
-- Что же это мы, не успели встретиться, сразу за больное место беремся? -- вмешивается в разговор Василий Николаевич. -- Давайте ужинать, а Пашка расскажет нам, почему он бабушку обижает. Я вижу, ты, как заправский охотник, собакой обзавелся.
-- Да это ведь Жулик! -- говорит Пашка.
Мы с удивлением смотрим на "льва", узнаем Жулика.
-- Кто же его так изувечил? -- спрашиваю я. Пашка смеется. К нему возвращается разговорчивость.
-- В деревне Жулика все собаки драли, даже обидно было, а как подстригли под льва -- стали бояться его. Люди и те обходили стороною. Сюда шли, -парнишка вдруг вопросительно смотрит на дедушку и, посмелев, продолжает, -- к околице стали подходить, вдруг слышим, женщина благим матом орет: караул, лев! Мы с дедушкой сразу смекнули, в чем дело, прибегаем к ней, а она, тетя Наташа, с духом не соберется, кричит: "Лев в хате блины ест!" Сбежались соседи. Смотрим, в дверях показывается Жулик, вся грива в тесте, в зубах блин, довольный. Увидел нас, завилял хвостом. Тут тетя Наташа догадалась, схватила дрын да за ним, но где же ей за львом... -- и Пашка опять добродушно рассмеялся.
-- Ишь, смеется, шкодник. Подожди, доберусь до тебя! -- и Гурьяныч грозит пальцем. -- Хлопот сколько наделал своим львом. Была бы собака путевая, а то -- так, тьфу!.. Забрался в чужую избу, хозяйка блины пекла, как увидела льва, выскочила во двор и пока звала на помощь людей, -- он поел все блины, залез мордой в макитру с тестом. На что годится! А ему смешно. Где же тут бабушке покойно жить, что ни день, то чего-нибудь натворит, а она, бедняжка, в ответе.
Слово "бабушка" действует на Пашку мгновенно: он мрачнеет, отворачивается.
-- Вот с блинами, -- продолжает Гурьяныч, повернувшись ко мне. -- Ему-то шутки, а ведь Наташке придется вернуть муку. Кому беспокойство? Бабушке!
Жулик точно вдруг понял, о чем идет речь, встает и нехотя уходит с глаз. Василий Николаевич оделяет нас горячей печенкой. После дневной голодовки ну и вкусной же она кажется здесь, в горах!
Едим молча. Костер, распавшись на угли, дышит синим пламенем. Я наблюдаю за Гурьянычем. Нелегко ему в его годы бродить по горам. Сидел бы дома. Нет, не может. Тревожит старика неуемная боль за родную природу. Ходит он с Пашкой по тайге одинокий, никем не признанный, сам по себе, пытаясь оградить леса, зверей, птиц от кощунственного отношения к ним. И как трудно ему сознавать, что кроме сочувствующих у него почти никого нет, будто только ему одному да Пашке и нужны красота и богатства нашей Природы.
На его смуглом лице синие блики дотлевающих углей. Он вдруг перестает жевать, поднимает голову, смотрит на внука.
-- Попадись Емелька на пяток лет раньше, ей-богу, не ушел бы от меня, -как бы оправдываясь, говорит Гурьяныч.
-- Мы его шапку сдадим в сельсовет, и он ответит за браконьерство.
-- В том-то и беда, внучек, что не ответит. Шапка не доказательство. Он скажет, дескать, где-то я ее потерял, а Гурьяныч на меня по злобе. Да и не в том дело. Если бы сельсовет захотел -- он враз бы пресек браконьерство, законы по охране природы у нас есть строгие, да выполняем их плохо. Вот и дождались: раньше за Бутуем зверя было несчетно, в это время всю ночь хором пели, не давали уснуть, а вчера сам слышал, только трое ревело, и то нашенские деревенские мужики. Выходит, подчистую истребили, самок, телят не жалеют. А все оттого, что не уважаем законы. -- Гурьяныч переводит свой взгляд на меня. -- Если бы одни деревенские шкодили -- полбеды, а то ведь и от образованных людей спасенья не стало ни зверю, ни птице. Это я насчет туристов. Хорошо человеку из города в лесу побывать, походить по горам, по речке спуститься на плоту или лодке. Полезное дело, особенно для молодежи. А скажи, пожалуйста, кто ими управляет, туристами теми, или они. сами по себе?
-- Это организованное общество и очень большое. У них есть устав, всякие правила, инструкции...
-- Спросить бы у ихнего самого старшего, для чего позволяют туристам летом с ружжами ходить?
-- Знамо, стрелять! -- вмешивается Василий Николаевич.
-- В кого же стрелять, ежели не сезон охоты? Летом молодь растет, а ее под корень... Через нашу тайгу много троп проложили туристы, все лето партия за партией, все с ружжами, и теперь там ни рябчика, ни кедровок, ни зверушек, даже певчих птиц повыбили. На что это годится?! Говорят, что туристы -- это инженеры, студенты. С них бы и спросить! Ан нет, никто не остановит их, не устыдит, зачем они носят летом ружжа, будто так и надо. Видать, старшой, кто управляет туристами, сам не любит природу, равнодушный к ней, а то бы навел порядок.
-- Вы правы, Гурьяныч, никто за этим не следит. В правилах туристских обществ вы найдете все: как костер развести, как переправиться через реку, как укрыться от непогоды, но как охранять окружающую нас природу от насилия, грабежа -- этого ничего нет, или есть только между строк. И все, от руководителя до рядового туриста, знают, для чего берут ружья в тайгу, знают, что по тропам туристов местами все живое истреблено, но делают вид, что это их не касается. Что верно, то верно.
-- Неужто мы не можем спасти свои богатства?..
Старик смолк. Опустив голову, он долго сидел молча, совсем одинокий, разбитый все той же болью за природу. У меня не было слов утешить его, и в то же время я понимал, как ему трудно сознавать свое бессилие в этой борьбе со злом, ставшим нашим всенародным несчастьем.
Пашка легонько толкает меня в бок, показывает на дрожащие руки Гурьяныча и подает мне знак прекратить разговор, иначе у дедушки с сердцем будет плохо.
Я утвердительно киваю головой.
-- Кому чаю горячего? -- обрывая молчание, спрашивает Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, наливает Гурьянычу полную кружку.
На снежных вершинах гор дотлевал теплый осенний день. В кедровой таежке то тут, то там щебетал дрозд, подчеркивая звучность воздуха. Высоко в синеве плыло одинокое облачко, подбитое снизу ярким пурпуром.
-- Пока светло, давайте займемся устройством ночлега. Ты, Василий Николаевич, с Гурьянычем свежуйте зверя, а мы с Пашкой заготовим дров, хвои.
-- Успеем, -- протестует Пашка.
Я смотрю на парнишку, догадываюсь, что у него созрел другой план, и он уже весь захвачен им.
-- Чего придумал? -- тихо спрашиваю его.
-- Пойдемте на скалы, в трубу заревем, может, зверь близко есть, подзовем.
-- А дрова готовить кто будет, дедушка?
-- Потом, честное пионерское, сам натаскаю. Пойдемте! -- умоляюще шепчет он.
Ну как откажешь! Я соглашаюсь, Накидываю на плечи телогрейку, беру посох.
-- Вы тут, Василий Николаевич, управляйтесь, а мы с Пашкой наверх сходим, зарю встретить. Скоро вернемся.
Гурьяныч так и остался погруженный в свои тяжелые думы, одинокий, не понимающий, почему мы так безжалостно относимся к природе.
Идем с Пашкой по гребню на верх скальных утесов. Чем выше, тем шире открываются горы, уже погруженные в печальное ожидание ночи. Зыбкий вечерний полусвет поднимается к вершинам и там медленно тает, сливаясь с синевой низкого неба.
Вот мы и наверху. Я усаживаюсь на выступе, а Пашка становится рядом. Он продувает трубу, окидывает напряженным взглядом лежащее под нами молчаливое пространство, над которым цепенеет прохладный воздух, напоенный ароматом альпийских лугов и смолистым запахом кедра. Затем он приложил тонкий конец трубы к губам, и чистый призывный звук накрыл горы, перехлестнул через отроги, долго тревожил тишину дремлющих гор. С какой легкостью и с каким изумительным мастерством "ревел" Пашка!
Мне вдруг вспомнилось: ведь этот же звук я уже слышал не раз.
-- Так это ты пел вчера и сегодня за Бутуем? -- спросил я Пашку.
-- Я и браконьеры.
-- А мы думали -- звери...
Он еще и еще повторил свою песню, затем уселся рядом, и мы долго прислушивались к наступившей тишине. В вечерней мгле горы теряли свой грозный контур. Никто не отвечал. Откуда-то упал филин. Беззвучно описав под нами круг, он свалился под скалы и плавно потонул в кедровой чаще.
Пашка опускается на камень рядом со мной. Кладет мне на колени локоть правой руки, я обнимаю его. Кажется, и ему и мне вдруг стало легко-легко.
Снизу доносится шорох камней -- к нам не торопясь поднимается Гурьяныч. Он молча присаживается у наших ног, унимает одышку. Грустными глазами, уже ничего не ожидающими, смотрит старик в немое пространство. Хотя бы один звук прорвался до его слуха, развеял бы боль старого таежника. Но никто не ревет, не зовет на поединок, не дразнится. Кажется, никогда тишина не была столь гнетущей, как в эти минуты.
-- Не осталось зверя! -- горько заключает старик, и я вижу, как вздрогнули его плечи, как сползает к нему Пашка, и они, обнявшись, еще продолжают ждать.
А тайга молчит, как заколдованная.
На всю жизнь запечатлелась в памяти потухшая заря за Бутуем, уходящие в ночь горы и сгорбленная под тяжестью несбывшихся желаний спина Гурьяныча с прилипшим к нему Пашкой.
Нет, они не сдадутся!
-- А ты почему не стрелял? Он молчит.
Надо было действительно стрелять в белесого быка, ведь он теперь все равно не будет жить и мог бы украсить музей Академии наук. Но мы были буквально потрясены схваткой маралов и в последний момент забыли про все на свете.
Василий Николаевич закуривает. Мне не по себе оттого, что так неладно получилось, упустили такого красавца. Нужно же было столько времени мечтать о такой встрече, потратить столько усилий, чтобы добраться сюда, наконец найти маралов и ни с чем уйти с гор.
Но горечь обиды не могла затмить того главного, зачем мы потратили много дней на путь сюда, карабкались по кручам в поднебесье. Мы увидели горы в осеннем наряде, видели схватку маралов. А добыча -- это только часть наших желаний. О чем я очень пожалел -- так это о том, что с нами не было Пашки. Такую картину не часто увидишь.
Прежде всего Нам надо убедиться, насколько опасны раны у белесого быка и как далеко он, напуганный нашим присутствием, сможет уйти, затем уже решать, что делать дальше.
Набрасываю на плечи котомку, привязываю Загрю к поясу, и мы поднимаемся к месту схватки быков. Раненый зверь ушел по косогору. На его следу не видно крови. Но Загря продолжает с какой-то удивительной собачьей щепетильностью обнюхивать веточки, траву на следу марала и упрямо тянет меня вперед.
-- Видно, не наш, совсем ушел... -- заключает Василий Николаевич, сбрасывая котомку. -- Чайку вот тут, у ручейка, попьем и айда на ту сторону Бутуя, там и вчера, и сегодня ревели быки.
-- Чайку попить не плохо. А Загрю отпустить, пусть промнется немного.
-- Пускай!
Я отстегнул ошейник, и кобеля как ветром сдуло, мигом исчез в зарослях ольховника.
Мы сидим у костра, пьем чай. Уже день. Время тянется медленно.
-- Ты ничего не слышишь? -- спрашивает Василий. -- Нет.
-- Неужто я ослышался... вроде собака слаяла, -- и он, припав ухом к земле, долго слушает. -- Ей-богу, собаки лают!
-- Почему собаки, ведь Загря один?
-- Лают две, -- говорит он уверенно, складывает котомку, хватает карабин и, уже не разбираясь, что под ногами, торопится вниз.
За ручьем видим след марала. Идем дальше. Вот зверь прыгнул через валежину, и у него как будто от натуги раскрылись раны и брызнула черная кровь по кустам. Значит, бык ранен. Торопимся дальше. За седловиной будто кто-то бьет в пустую бочку, это лают собаки. Где Загря нашел себе компаньона? Но разве до этого теперь?! Ноги сами по себе бегут вперед, пересекают лог, кедровый перелесок и выносят нас на соседний гребень. Останавливаемся отдышаться.
С отрога в глубоченный провал убегают зубчатые стены, и оттуда ясно доносится лай. Отдыхать некогда. Сбегаем вниз по звериной тропке. Теперь кажется совсем близко, уже долетает приглушенный рев зверя. Нет сил побороть любопытство, и мы выглядываем из-за скалы. Видим выступ над обрывом и на нем раненого быка. Зверь умирает, он бьется в предсмертной агонии, сползает к краю обрыва и летит вниз.
Осторожно спускаемся к нему.
Собаки молча сторожат добычу. Даже теперь, распрощавшись с жизнью, бык сохранил в своем внешнем облике что-то могучее, властное, присущее маралу только в брачный период. С Загрей небольшая собачонка, подстрижена под льва, с кистью на конце хвоста и с удивительно знакомой мордой. Откуда она взялась? Я хочу приласкать незнакомку, но она отвечает суровым взглядом, сторонится, видно -- не бродячая. Ее появление здесь кажется загадочным.
До темноты нам не управиться со зверем. Решаемся заночевать.
Вспыхнул костер, и тонкая струйка дыма просверлила синь вечернего неба. Мы поджарили печенку и уже готовились поздравить друг друга с успехом, как вдруг собаки всполошились.
-- Никуда они от нас не уйдут, пусти-ка меня вперед, -- послышался басистый голос и затем торопливые шаги по камням.
Я вскакиваю. Кто они, эти люди, в такой глуши? Поднимается Василий Николаевич. Собачонка повернулась на звук, завиляла хвостом. Значит, браконьеры, -- подумал я.
Видим, из кедрача показывается рослый старик, торопливо варежкой протирает глаза. Мы еще не успели рассмотреть друг друга, как из-за него буквально выкатился мальчишка. Он останавливается на какую-то долю минуты, затем, выбрасывая руки вперед, кричит:
-- Дядя-а!.. -- И несется по крутяку вниз к нам, бросается мне на шею. Я обнимаю Пашку, долго кружусь с ним возле костра.
-- Дедушка, узнаешь?.. -- а сам прижимается ко мне горячим комочком, бесконечно рад этой неожиданной встрече.
Гурьяныч как будто потерял свой шаг, спустился по рассыпушке не торопясь. Его суровое, обожженное осенними ветрами лицо как будто посвежело, осветилось радостью, но не утратило своей строгости. Он на секунду задерживается у погибшего зверя, одним коротким взглядом измеряет его и вдруг весь мрачнеет.
Мы здороваемся. Кажется, никогда старик не казался мне таким первобытным от леса, от гор, от людской чистоты. Я держу его шершавую загрубевшую ладонь, смотрю в глаза, не понимаю, что случилось с ним?
-- Пошто убили быка? -- прерывает он молчание обвиняющим тоном и переводит свой взгляд на Василия Николаевича, потом на зверя.
-- В драке погиб он, Гурьяныч. Но мы могли и убить его.
Я достаю из кармана разрешение на отстрел марала, подаю ему. И от первой прочитанной фразы лицо его мякнет, добреет.
-- Значит, для музея Академии наук? Тогда с полем вас! Зверь при достатках, подходящий для этого, -- и старик, приставив свою шомполку к дереву, обнимает меня не по летам могучими руками, липнет к губам бородатым лицом. -- Вот уж никак не ожидал встретиться. Видать, судьбе угодно, чтоб мы еще раз свиделись.
Он поворачивает всего меня к огню, долго, пристально осматривает, как бы пытаясь что-то найти.
-- Вижу, здоров, и ничего как будто за это время не потерял, -- с облегчением заключает старик, отпуская меня.
-- А как вы, Гурьяныч, чувствуете себя, как бабушка, Кудряшка? Зимовье отремонтировали?
-- А я с Пашкой думал, что вы забыли про нас, зачем вам наша забота, лишняя тяжесть... Живем без перемен, слава богу, хлеб есть, зимовье новое срубили, добрые люди помогли, зиму в тепле встретили, а вот бабушка...
-- Что, болеет?
-- Обижаем мы ее, -- старик косится на Пашку. Тот не выдерживает обвиняющего дедушкиного взгляда, отходит к зверю, осматривает его, ощупывает бока, удивляется.
-- Бабушку обижать нельзя. Если это делает Пашка -- он исправится.
Мы с Гурьянычем присаживаемся к костру. Василий Николаевич отсекает ножом кусок печенки, нанизывает ее на березовый прут, приставляет к жару. Пашка достает из своей котомки домашний хлеб, чашки, сахар, разливает чай, устраивается рядом со мною на земле. Наступает минута молчания. Все мы еще не можем прийти в себя от неожиданной встречи.
А солнце за Бутуем клонится к закату, и тени гор уже заполнили провалы.
-- Вам потрафило нынче, -- начинает Гурьяныч, смочив губы первым глотком горячего чая, -- не то, что нам с тобой, внучек. В руках был и ушел...
Пашка молча кивает головою, а сам весь в завтрашнем дне, по лицу вижу, захвачен какими-то планами.
-- Вы тоже промышлять приехали? -- спрашиваю парнишку, чтобы он заговорил.
-- Нет, мы по другому делу, -- отвечает за Пашку Гурьяныч. Он отставляет чашку с недопитым чаем, смахивает прилипшие к бороде крошки хлеба, начинает не торопясь рассказывать. -- На прошлой неделе пришел ко мне наш лесник, одногодок мой. Уважь, говорит, Гурьяныч, помоги, ревка у маралов начинается, в деревне зашевелились браконьеры. Всем приспичило в лес, кто по больничному, кто умышленно отпуск придержал к этому времени, как будто орешничать идут, а у самих волчьи думки. Ты бы, говорит он, присмотрел за зверем по дальнему хребту, а я метнусь в Ясненскую тайгу. Надо уберечь маралов, и так уж совсем мало их остается.
-- Значит, вы тут с Пашкой в качестве добровольной общественной охраны маралов?
-- Этот большой титул не про нас, -- отвечает старик. -- Мы приехали сюда помешать браконьерству. Одному леснику где же управиться с ними...
-- Это верно, Гурьяныч, браконьер стал скрытный, подвижной, его, скажем, тут в горах не так-то просто обнаружить.
-- Да, да, -- перебивает меня старик, -- ночует он без костра, таится, как хищник. Вчера вечером бросили Кудряшку в логу, а сами поднялись к скалам вечернюю зарю встретить. В горах она завсегда долгая и человеку близкая, перед нею будто исповедаешься. Только это мы присели на выступе, слышим -бык запел. Ну, говорю, Пашка, голосистый нам попался, доставай трубу, подзовем его, полюбуемся. Пашка у меня насчет трубы мастер, -- не без гордости добавляет он, посмотрев на внука. -- Любую ноту за мое почтенье выведет. Только он запел, бык сразу отозвался. Ну, мы и давай подманывать его к себе: Пашка в трубу ревет, а я березку кручу, будто бык со злости рогами ее ломает. Слышим, ближе заревел, еще ближе. Нам-то сверху вниз все видно, как на ладони. Смотрю, мелькнула тень на опушке, -что-то усомнился я, говорю Пашке: опусти конец трубы в камни и потише зареви, вроде как бы зверь отдаляется. А бык поет уже совсем близко. Я еще пуще кручу березку. Вижу, из кедрача показывается человек с ружжом, да как заревет. Гляжу, да ведь это же Емеля, наш деревенский парень! Ах ты, думаю, бестия! Схватить бы тебя тут...
Старик смолк и долго не мог приглушить гнев, Василий Николаевич подлил ему в кружку горячего чая. Он отхлебнул два-три глотка, успокоился.
-- Ну и дальше? -- не терпится мне.
-- Затаились мы с Пашкой. А Емеля долго стоял, все ревел. Потом, видим, поднимается на наш выступ, шагает, как рысь, неслышно, и только он показался из-за скалки, я его за грудки. Он было на меня, а тут Пашка подоспел, но не удержали, вырвался, митькой звали! Шапку оставил в залог.
-- Судить надо, -- говорит Василий Николаевич, разрезая дочерна поджаренную печенку.
-- Статьи, говорят, в законах наших нет, так мы же их сами пишем, не от бога они идут! -- Старик снова загорается. -- По-моему, попался с ружжом в лесу или, скажем, на озерах в неохотничий сезон -- срок ему давать. Сразу поуменьшится браконьеров и уважение к закону будет... Куда я только ни ходил по своим властям, все соглашаются; да, да, Гурьяныч, природу надо беречь, говорят мне, а сами думают: дескать, чокнутый старик! А я не смирюсь с разбоем, хотя и трудно мне, уже не по годам моя затея, да и не по силам. Другого боюсь: может, зря и Пашку толкаю на эту дорогу, по себе знаю, как трудно одному бороться.
-- Нет, Гурьяныч, -- перебиваю я его. -- И вы, и Пашка не одиноки, всем нам дорога родная природа, понятна ваша боль за нее. Если мы в один голос скажем браконьерам -- нет! -- их не будет.
-- Если бы так можно было сделать... -- безнадежным тоном говорит старик.
-- Можно и нужно, пока еще не все упущено...
-- Что же это мы, не успели встретиться, сразу за больное место беремся? -- вмешивается в разговор Василий Николаевич. -- Давайте ужинать, а Пашка расскажет нам, почему он бабушку обижает. Я вижу, ты, как заправский охотник, собакой обзавелся.
-- Да это ведь Жулик! -- говорит Пашка.
Мы с удивлением смотрим на "льва", узнаем Жулика.
-- Кто же его так изувечил? -- спрашиваю я. Пашка смеется. К нему возвращается разговорчивость.
-- В деревне Жулика все собаки драли, даже обидно было, а как подстригли под льва -- стали бояться его. Люди и те обходили стороною. Сюда шли, -парнишка вдруг вопросительно смотрит на дедушку и, посмелев, продолжает, -- к околице стали подходить, вдруг слышим, женщина благим матом орет: караул, лев! Мы с дедушкой сразу смекнули, в чем дело, прибегаем к ней, а она, тетя Наташа, с духом не соберется, кричит: "Лев в хате блины ест!" Сбежались соседи. Смотрим, в дверях показывается Жулик, вся грива в тесте, в зубах блин, довольный. Увидел нас, завилял хвостом. Тут тетя Наташа догадалась, схватила дрын да за ним, но где же ей за львом... -- и Пашка опять добродушно рассмеялся.
-- Ишь, смеется, шкодник. Подожди, доберусь до тебя! -- и Гурьяныч грозит пальцем. -- Хлопот сколько наделал своим львом. Была бы собака путевая, а то -- так, тьфу!.. Забрался в чужую избу, хозяйка блины пекла, как увидела льва, выскочила во двор и пока звала на помощь людей, -- он поел все блины, залез мордой в макитру с тестом. На что годится! А ему смешно. Где же тут бабушке покойно жить, что ни день, то чего-нибудь натворит, а она, бедняжка, в ответе.
Слово "бабушка" действует на Пашку мгновенно: он мрачнеет, отворачивается.
-- Вот с блинами, -- продолжает Гурьяныч, повернувшись ко мне. -- Ему-то шутки, а ведь Наташке придется вернуть муку. Кому беспокойство? Бабушке!
Жулик точно вдруг понял, о чем идет речь, встает и нехотя уходит с глаз. Василий Николаевич оделяет нас горячей печенкой. После дневной голодовки ну и вкусной же она кажется здесь, в горах!
Едим молча. Костер, распавшись на угли, дышит синим пламенем. Я наблюдаю за Гурьянычем. Нелегко ему в его годы бродить по горам. Сидел бы дома. Нет, не может. Тревожит старика неуемная боль за родную природу. Ходит он с Пашкой по тайге одинокий, никем не признанный, сам по себе, пытаясь оградить леса, зверей, птиц от кощунственного отношения к ним. И как трудно ему сознавать, что кроме сочувствующих у него почти никого нет, будто только ему одному да Пашке и нужны красота и богатства нашей Природы.
На его смуглом лице синие блики дотлевающих углей. Он вдруг перестает жевать, поднимает голову, смотрит на внука.
-- Попадись Емелька на пяток лет раньше, ей-богу, не ушел бы от меня, -как бы оправдываясь, говорит Гурьяныч.
-- Мы его шапку сдадим в сельсовет, и он ответит за браконьерство.
-- В том-то и беда, внучек, что не ответит. Шапка не доказательство. Он скажет, дескать, где-то я ее потерял, а Гурьяныч на меня по злобе. Да и не в том дело. Если бы сельсовет захотел -- он враз бы пресек браконьерство, законы по охране природы у нас есть строгие, да выполняем их плохо. Вот и дождались: раньше за Бутуем зверя было несчетно, в это время всю ночь хором пели, не давали уснуть, а вчера сам слышал, только трое ревело, и то нашенские деревенские мужики. Выходит, подчистую истребили, самок, телят не жалеют. А все оттого, что не уважаем законы. -- Гурьяныч переводит свой взгляд на меня. -- Если бы одни деревенские шкодили -- полбеды, а то ведь и от образованных людей спасенья не стало ни зверю, ни птице. Это я насчет туристов. Хорошо человеку из города в лесу побывать, походить по горам, по речке спуститься на плоту или лодке. Полезное дело, особенно для молодежи. А скажи, пожалуйста, кто ими управляет, туристами теми, или они. сами по себе?
-- Это организованное общество и очень большое. У них есть устав, всякие правила, инструкции...
-- Спросить бы у ихнего самого старшего, для чего позволяют туристам летом с ружжами ходить?
-- Знамо, стрелять! -- вмешивается Василий Николаевич.
-- В кого же стрелять, ежели не сезон охоты? Летом молодь растет, а ее под корень... Через нашу тайгу много троп проложили туристы, все лето партия за партией, все с ружжами, и теперь там ни рябчика, ни кедровок, ни зверушек, даже певчих птиц повыбили. На что это годится?! Говорят, что туристы -- это инженеры, студенты. С них бы и спросить! Ан нет, никто не остановит их, не устыдит, зачем они носят летом ружжа, будто так и надо. Видать, старшой, кто управляет туристами, сам не любит природу, равнодушный к ней, а то бы навел порядок.
-- Вы правы, Гурьяныч, никто за этим не следит. В правилах туристских обществ вы найдете все: как костер развести, как переправиться через реку, как укрыться от непогоды, но как охранять окружающую нас природу от насилия, грабежа -- этого ничего нет, или есть только между строк. И все, от руководителя до рядового туриста, знают, для чего берут ружья в тайгу, знают, что по тропам туристов местами все живое истреблено, но делают вид, что это их не касается. Что верно, то верно.
-- Неужто мы не можем спасти свои богатства?..
Старик смолк. Опустив голову, он долго сидел молча, совсем одинокий, разбитый все той же болью за природу. У меня не было слов утешить его, и в то же время я понимал, как ему трудно сознавать свое бессилие в этой борьбе со злом, ставшим нашим всенародным несчастьем.
Пашка легонько толкает меня в бок, показывает на дрожащие руки Гурьяныча и подает мне знак прекратить разговор, иначе у дедушки с сердцем будет плохо.
Я утвердительно киваю головой.
-- Кому чаю горячего? -- обрывая молчание, спрашивает Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, наливает Гурьянычу полную кружку.
На снежных вершинах гор дотлевал теплый осенний день. В кедровой таежке то тут, то там щебетал дрозд, подчеркивая звучность воздуха. Высоко в синеве плыло одинокое облачко, подбитое снизу ярким пурпуром.
-- Пока светло, давайте займемся устройством ночлега. Ты, Василий Николаевич, с Гурьянычем свежуйте зверя, а мы с Пашкой заготовим дров, хвои.
-- Успеем, -- протестует Пашка.
Я смотрю на парнишку, догадываюсь, что у него созрел другой план, и он уже весь захвачен им.
-- Чего придумал? -- тихо спрашиваю его.
-- Пойдемте на скалы, в трубу заревем, может, зверь близко есть, подзовем.
-- А дрова готовить кто будет, дедушка?
-- Потом, честное пионерское, сам натаскаю. Пойдемте! -- умоляюще шепчет он.
Ну как откажешь! Я соглашаюсь, Накидываю на плечи телогрейку, беру посох.
-- Вы тут, Василий Николаевич, управляйтесь, а мы с Пашкой наверх сходим, зарю встретить. Скоро вернемся.
Гурьяныч так и остался погруженный в свои тяжелые думы, одинокий, не понимающий, почему мы так безжалостно относимся к природе.
Идем с Пашкой по гребню на верх скальных утесов. Чем выше, тем шире открываются горы, уже погруженные в печальное ожидание ночи. Зыбкий вечерний полусвет поднимается к вершинам и там медленно тает, сливаясь с синевой низкого неба.
Вот мы и наверху. Я усаживаюсь на выступе, а Пашка становится рядом. Он продувает трубу, окидывает напряженным взглядом лежащее под нами молчаливое пространство, над которым цепенеет прохладный воздух, напоенный ароматом альпийских лугов и смолистым запахом кедра. Затем он приложил тонкий конец трубы к губам, и чистый призывный звук накрыл горы, перехлестнул через отроги, долго тревожил тишину дремлющих гор. С какой легкостью и с каким изумительным мастерством "ревел" Пашка!
Мне вдруг вспомнилось: ведь этот же звук я уже слышал не раз.
-- Так это ты пел вчера и сегодня за Бутуем? -- спросил я Пашку.
-- Я и браконьеры.
-- А мы думали -- звери...
Он еще и еще повторил свою песню, затем уселся рядом, и мы долго прислушивались к наступившей тишине. В вечерней мгле горы теряли свой грозный контур. Никто не отвечал. Откуда-то упал филин. Беззвучно описав под нами круг, он свалился под скалы и плавно потонул в кедровой чаще.
Пашка опускается на камень рядом со мной. Кладет мне на колени локоть правой руки, я обнимаю его. Кажется, и ему и мне вдруг стало легко-легко.
Снизу доносится шорох камней -- к нам не торопясь поднимается Гурьяныч. Он молча присаживается у наших ног, унимает одышку. Грустными глазами, уже ничего не ожидающими, смотрит старик в немое пространство. Хотя бы один звук прорвался до его слуха, развеял бы боль старого таежника. Но никто не ревет, не зовет на поединок, не дразнится. Кажется, никогда тишина не была столь гнетущей, как в эти минуты.
-- Не осталось зверя! -- горько заключает старик, и я вижу, как вздрогнули его плечи, как сползает к нему Пашка, и они, обнявшись, еще продолжают ждать.
А тайга молчит, как заколдованная.
На всю жизнь запечатлелась в памяти потухшая заря за Бутуем, уходящие в ночь горы и сгорбленная под тяжестью несбывшихся желаний спина Гурьяныча с прилипшим к нему Пашкой.
Нет, они не сдадутся!