Но зима не сдается. Нет-нет да и завьюжит непогодица по горам, по лесам, и снова спеленает землю белым саваном.
   Вершина зимы -- самое обманчивое время.
   Мы с Василием Николаевичем возвращаемся из лагеря геодезистов, расположенного под одной из главных вершин Сетлинского хребта, в шестидесяти километрах от поселка. Идем после бурана безлесным отрогом. Всюду на необозримом пространстве лежат заснеженные горы, окаймленные по склонам черной границей леса. Белизна будто скрадывает бугры, крутые ложки и шероховатую поверхность отрогов; все кажется гладким, ровным.
   Мы торопимся. Идем без отдыха. Хочется к вечеру добраться до верховья речки Кннгаш и там заночевать.
   Лыжи легко скользят по отполированной поверхности надува. Встречный ветер обжигает лицо, стынут руки, и мы с трудом отогреваемся на ходу.
   За последним подъемом показалась кннгашская тайга. Мы прибавили шагу и через час уже скатывались к реке.
   По северным склонам еще нерушимо лежала зима в легком румянце заката. На ровном снегу легкие вмятины -- следы белок, соболей, горностаев. Сам же лес в непробудном покое, в синеве угасающего дня.
   У реки нас встретила густая кедровая тайга мощными стволами в густом сумраке и сказочной тишиною. С трудом пробираемся по еле заметным просветам.
   В такой тайге приют найти не трудно. Почти под каждым старым кедром можно укрыться от непогоды.
   Мы уже развели костер, нарубили хвои для постелей, сделали заслон от ветра, как вдруг снизу послышался стук топора. Василий Николаевич долго и внимательно прислушивался.
   -- Однако, люди близко, что им тут надо? -- сказал он и, немного подумав, добавил: -- Пошли ночевать к ним, веселее ночь пройдет.
   Мы потушили костер, вскинули на плечи котомки и пошли вниз по Кингашу.
   В сумерках проступали лишь самые темные предметы. Теснее становилось в тайге. В лиловую муть уходил горизонт, становилось холодно и грустно среди кедрового безмолвия.
   Идем долго. Торопимся, как бы не опередила ночь. Снова стукнул топор, но уже рядом, и тотчас же пахнуло дымом.
   На небольшой поляне мы увидели примостившуюся между двух елей палатку. Там же рядом, у саней, кормилась лошадь.
   -- Да ведь это Кудряшка! Ей-богу, она! Гурьяныч, принимай гостей! -обрадованно кричит Василий Николаевич.
   -- Кого бог послал? -- слышим знакомый голос старика.
   Видим, как вздрогнула палатка, как распахнулся вход, и в образовавшееся отверстие показались сразу головы Пашки и Гурьяныча.
   -- Откуда вас вынесло? -- удивляется старик и, выбравшись наружу, что-то в спешке дожевывает, вытирает полой однорядки влажные губы. -- Здравствуйте, милости прошу к нашему шалашу!
   -- Вот уж неожиданная встреча! На курорт приехали? -- спрашиваю я, безмерно обрадованный, увидев Гурьяныча и Пашку.
   -- Кости старые размять решил.
   Пашка, подражая Гурьянычу, тоже протягивает нам свою руку, и радостная улыбка не сходит с его лица.
   -- Подбил председатель колхоза. Мне бы на печке сидеть, а я поддался, взялся не за свое дело, -- жалуется Гурьяныч.
   -- Что за дело? -- спрашиваю я, сбрасывая котомку и сбивая снег с унтов.
   -- Об этом потом. Забирайтесь в палатку, места хватит. И похлебка готова. Мы только сели ужинать, как услышали говор. -- И, повернувшись к внуку, строго наказывает: -- Натай снега для чая, да поживей!
   Пашка, улучив момент, таинственно, шепотком хвастается мне:
   -- Зверей живьем ловим с дедушкой!
   -- Ну и как? -- У спрашиваю я тоже шепотом.
   Парнишка безнадежно машет рукой и исчезает. В палатке тепло и уютно. Больше, кажется, ничего и не нужно. Сбрасываем обледеневшие телогрейки. Нежный запах отогретой кедровой хвои, смешанный с запахом оттаявшей земли, напоминает весну. Она как будто с нами вошла в палатку. В железной печке буйствует огонь. На колышке, вбитом в землю, стоит зажженная свеча. Приятный полумрак.
   -- Ишь как славно вызвездило, к утру непременно корку снежную натянет, -говорит Гурьяныч, протискиваясь через низкое отверстие внутрь палатки. -Чайку горячего или с супа начнем?
   -- А вы не беспокойтесь, у нас тоже кое-что есть.
   -- Гости сыздавна на хозяйских харчах, -- заявляет старик, ставя на раскаленную печь котелок с супом.
   Вваливается Пашка с ведром снега. Он застегивает вход, и мы отгораживаемся от зимы полотняной стеною. С минуту молчим. Всем хорошо. С каждым глотком горячего воздуха возвращаются силы, и ты будто начинаешь чувствовать всего себя, каждый сустав, каждую косточку. Какая благодать -тепло!
   -- А для чего вам, Гурьяныч, понадобились живые звери? -- спрашиваю я.
   -- Уже доложил, везде поспел! -- Старик косится на внука. -- Да на днях вызывали меня в колхоз, председатель говорит: "Выручай, Гурьяныч, в маральник заскочили волки, нашкодили, окаянные, трех зверей зарезали. Надо из тайги пополнить поголовье". Я, конечно, отказываюсь: дескать, какой из меня теперь зверолов! А он напирает, говорит: "Государственное дело, помоги, некому больше". Раньше-то я лавливал и маралов, и коз, и медведей, а теперь мне не сезон. А он свое: "Отлови хоть одного!" Уговорил. Отпросил я в школе Пашку на два дня, поехал сюда, да, видно, зря... -- Голос старика безнадежно смолкает.
   -- В ваши годы, Гурьяныч, зверя поймать, конечно, трудно.
   -- Не в том дело. Поймать -- не большая хитрость, справились бы вдвоем с внуком. -- Старик тяжело поднял на меня глаза. -- В тайге марала не стало -ловить некого. Сегодня все ключи пониже стоянки с Пашкой обшарил, следа в глаза не видали, будто вымерло все. На что это годится?!
   -- Куда же звери девались?
   В горле Гурьяныча громко хлюпнул глоток. Дрожащей рукой старик снял с печки суп, сказал обвиняюще:
   -- Истребили! Без надобности истребили! С каждым годом зверь на убыль идет.
   -- Может, маралы перекочевали в другие места, тайга тут обширная, -пытался я успокоить его.
   -- Нет, извели. Тут ли зверю не жить зимой?! Нечего греха таить: браконьерство развелось, один перед другим, все с ружьями... Матка ли попалась на глаза или теленок -- все под выстрел! Где уж тут живности быть...
   -- К ответу надо их, Гурьяныч, -- говорит Василий Николаевич.
   -- Была бы моя власть... А председатель сельсовета отворачивается от разбоя, Закон об охране зверя под сукном держит, закрывает глаза. А надо бы привлечь все хамово племя!
   -- Дедушка, не волнуйся, опять с сердцем плохо будет... -- вмешивается Пашка.
   -- Не перебивай, дай сказать. -- Старик ставит котелок с супом снова на печь. -- Никто не хочет ударить по рукам браконьеров, вроде как бы до природы никому нет дела. Куда годится такое!.. Лет пятнадцать назад тут же, на Кингаше, я с бригадой отлавливал для маральника зверя. В какой бы ключ ни ткнулся -- маралы, сохатые. А велико ли время -- пятнадцать лет, и почти ничего не осталось! Какое сердце умолчит? Но и от того, что говоришь, проку никакого: власть на местах будто оглохла. Вот и истребили.
   -- Завтра собираетесь домой? -- спрашиваю я, пытаясь отвлечь старика от горестных мыслей.
   -- Ума не приложу, что делать. С пустыми руками негоже мне возвращаться, слово дал председателю, а где найти зверя -- не знаю. Вам не попадались?
   -- Видели следы, но далеко и несвежие.
   -- Может, задержитесь на денек, вместе поищем?! Нам только бы след найти, а уж поймать-то поймаем -- это точно.
   Мы переглянулись с Василием Николаевичем и без сговора решили остаться помочь Гурьянычу в его беде. Да и кто бы отказался принять участие в столь интересном промысле.
   -- Значит, согласны? Утром раньше тронемся, надо успеть по насту обежать ложки ближе к предгорью. Может, там зверь будет. А внучек останется на таборе.
   У Пашки лицо искажается от огорчения. Он пытается возразить старику, но не может разомкнуть челюсти.
   -- Останешься без разговоров, -- строго повторяет Гурьяныч. -- Всем там делать нечего.
   Пашка берет свою чашку с супом, захватывает жменю сухарей, отворачивается от нас.
   Ужинаем молча. Голод действительно лучший повар. Суп, сваренный в тайге из кусочка мяса, картошки и одной луковицы, без какой-либо поварской хитрости -- объеденье! В нем -- и тончайший лесной аромат, и свежесть воздуха, и необыкновенный привкус, будто кто-то незаметно подбросил в суп таинственных корешков. Ешь и не можешь наесться!
   Перед сном выхожу из палатки. Трепетно и робко мерцают звезды. Луна в голубоватом тумане выбирается из-за лохматых кедров, окутанных морозной мглою. Воздух чистый, звонкий, ни единого шороха... Все спит. В молчании -величие таежной ночи.
   Неужели никто не живет в этой лесной тиши?
   Гаснет свеча. В палатке полумрак. Тихо потрескивают дрова в печке. Пашка сдержанно всхлипывает под одеялом. Остальные спят или делают вид, что спят. Слышу шепот Василия Николаевича:
   -- Пашка, перестань хныкать, утром я заболею, останусь в палатке, а ты пойдешь за меня.
   Пашка стихает. Гурьяныч поворачивается на другой бок, начинает похрапывать. Под полотняную крышу входит ночь. Только Кудряшка не спит, лениво пережевывая хрусткое сено.
   Еще до рассвета нас будит Гурьяныч. Дятел громко вестит утро. Чуть слышно шумит лес. Быстро одеваемся, выбираемся из палатки. Освежаемся студеной водой. Немного движения, несколько глотков холодного воздуха -- и сонливость пропадает.
   Я весь захвачен предстоящими таежными приключениями...
   -- Ты что же, Василий Николаевич, в самом деле захворал? -- спрашивает Гурьяныч с усмешкой за завтраком.
   -- Я за него пойду, -- опережает Пашка.
   -- Выплакал! Может, человеку охота была самому пойти, так ты встрял, -мягко говорит старик.
   Сборы не долги. Пашка набрасывает на плечи джутовый куль с полувыделанной сохатиной шкурой, огромный, но легкий. С ним он ходил вчера. У меня котомка с веревками, с продуктами и посудой.
   А Гурьяныч берет аркан, мягкие лосевые ремни и лоскуты выделанной овчины. За кушаком у него топор.
   Становимся на лыжи.
   -- Разве ружья не возьмем? -- спрашиваю Гурьяныча.
   -- К чему лишняя тяжесть?!
   Гурьяныч поворачивается к заре, только что появившейся в просветах заиндевевших кедрачей. Долго стоит, приминая в раздумье угловатыми пальцами бороду.
   -- Благословен путь! -- наконец говорит он и шагает навстречу утру.
   -- Ни пуха ни пера! -- кричит вслед Василий Николаевич.
   Гурьяныча не узнать. Куда девалась его старость! Как только он почувствовал под ногами лыжи, сразу исчезла сгорбленность, он стал легким, подвижным, и мы с Пашкой еле поспеваем за ним.
   Лес в морозной мгле, в дремотной лени, обласканный утренним светом. Из глубины его, обжигая лицо, тянет сиверок. А вдали, куда ведет нас Гурьяныч, дымятся сиреневатые скалы в темных хвойных папахах. Изредка в застойную тишину наступающего дня врывается стук дятла или стон уставшей стоять в строю старой лесины.
   Пробегаем первый ложок. Всюду нерушимая белизна зимнего покрова. На вывернутых корнях, на валежнике, на пнях причудливые надстрой из снега. С деревьев свисают ватные гирлянды. Под буграми дотлевает сумрак ночи.
   Лес тишиной встречает нарождающийся день.
   Старик не таится, идет шумно и на ходу то стукнет подожком (* Подожок.-палка, дубинка, трость) о сушину, то свистнет, а сам, как коршун, вертит головою, шарит по просветам.
   На каждом пригорке задерживается.
   -- У-ю-ю! -- кричит зверолов громко, и взбудораженное эхо уносит тревожный звук в недра старой тайги и! долго не стихает.
   -- Видно, и тут нет зверя, опустела тайга, а уж где, как не в этих местах, ему быть! -- сокрушается Гурьяныч и торопится дальше.
   В глаза бьет яркий луч восхода. Встают пирамиды! елей, Пылают сугробы. Куда бы ни глянул -- величие пробуждающейся дикой природы.
   Навстречу дню летят разрозненные стайки кедровок, В вышине ровно шумит ветер.
   Гурьяныч подходит к сваленному бурей кедру, останавливается. Дерево опирается на нижние сломанные сучья, а мохнатую голову трогательно держат на своих гибких стволах три березки-сестры, К ним на помощь тянется осинка.
   -- Как живые, -- говорит старик, показывая подожком на березки, -- Вроде как бы жалко им, что умирает такой красавец.
   Но вот что-то приковывает его внимание. Он варежкой протирает глаза, смотрит с пригорка вниз.
   -- Кажись, след! -- И Гурьяныч ныряет под навес старых кедрачей.
   Мы -- за ним. Старик уже далеко и, мелькая между стволов, скрывается за изломом.
   Там, где он дожидается нас, я вижу на снегу глубокие вмятины -- следы зверей. Они огибают пригорок и теряются в глубине сыролесья. Старик пальцами ощупывает рассыпчатый снег, и вдруг веселеет, добреет его лицо.
   -- Недавно прошли два взрослых зверя, может, матка с быком, вишь, как широко вышагивали, -- поясняет он, обращаясь к Пашке. -- И с ними прошлогодний теленок. У этого, глянь, поуже шаг. -- И Гурьяныч, заслонив ладонями свет солнца, долго смотрит на стежки следов, хорошо заметные по волнистому снежному покрову. -- Теперь бы не оплошать!
   Мы подтянули юксы на лыжах. Гурьяныч перевязал потуже кушак и подоткнул повыше полы однорядки. Пашка стянул ремешком на груди лямки.
   -- Готовы? -- спросил, не оглядываясь, старик и, стронув лыжи, стал быстро отмерять расстояние.
   Окрыленные надеждой, мы с первого шага почувствовали в себе необыкновенную легкость. Теперь нам все казалось доступным, возможным. Я верил в опыт Гурьяныча, умышленно не расспрашивал его о подробностях этого промысла: хотелось, чтобы все было неожиданностью.
   Звери шли густым кедрачом по глубокому снегу и, кормясь на ходу, срезали острыми зубами молодые побеги берез, тальника; местами разгребали копытами снег и срывали нежные верхушки бледно-желтого ягеля. Мы быстро подвигались их следом.
   Меня удивляло странное поведение Гурьяныча. Он по-прежнему громко разговаривал; иногда сбивая с лыж снег, стучал о стволы деревьев, тогда как, мне казалось, это не способствовало нашему успеху, и я втайне даже досадовал на старика.
   От первой разложины звери пошли крупными прыжками -- видимо, услышали нас. Пашку какие-то силы вынесли вперед, но старик повелительно крикнул:
   -- Не смей! Назад!
   У кедра Гурьяныч сошел с лыж, сбросил котомку. Подошел обиженный Пашка.
   -- Куда поскакал, еще намаешься! Живо разводи костер! -- И, повернувшись ко мне, пояснил: -- Негоже по насту гонять зверей, ноги могут до кости разодрать. Переждем, пока потеплеет.
   -- Но маралы могут далеко уйти, -- возразил я.
   -- От своего следа никуда не уйдут.
   Солнце встало над тайгою. Не осталось блеска в сугробах. Потухли фонарики. Зима под солнцем лежала одряхлевшая, усталая. Но в воздухе -удивительная свежесть и смутное предчувствие пробуждающейся жизни.
   Быстро разгорается костер. На лес сходит теплынь. Пашка сидит на валежнике, обхватив руками колени, и наблюдает, как пламя жадно пожирает сушняк. Гурьяныч переобувается. Я весь поглощен чудесным днем, могуществом природы, мыслями о том, что все прекрасное в ней принадлежит человеку. Каким он должен быть счастливым!
   Откуда-то прикатил заяц. Увидев нас, он затормозил бег, хотел встать на задние лапы, но провалился в снег и долго выбирался на кромку уже размякшего наста.
   -- Пора! -- сказал Гурьяныч. И мы тронулись.
   Под лыжами мякнет податливый снег. Идем не торопясь. Гурьяныч, видимо, бережет силы. Километра через два натыкаемся на лежку -- звери отдыхали после утренней кормежки.
   Гурьяныч не задерживается, не глядит на лунки, не говорит ни слова, уходит дальше все тем же ровным, спокойным шагом. Меня же мучит мысль: как можно поймать этих быстроногих и пугливых маралов?
   День в полном разливе. Солнце наводит порядок. Лес стоит над потускневшими снегами весь обновленный, в хвойном бархате.
   К полудню по ложкам загудели подспудно ручьи -- начало весеннего буйства. "З-з-з" -- робко заводит разбуженный солнцем комар. Каким приятным кажется этот унылый звук в предвесеннем воздухе!
   Первый паук на снегу, первая птичья песня в лесу, первый караван журавлей -- как это дорого человеческому сердцу! И хотя все это ежегодно повторяется в одно и то же время, никогда не надоест. Всегда с нетерпением ждешь этих вестников великого перелома в природе.
   Маралы, почуяв опасность, удирают по глубокому снегу, в страхе бросаются то вправо, то влево, ищут спасения в чаще и не могут уйти от опасности, от приближающегося к ним шороха.
   Гурьяныч и теперь не прибавляет шагу -- удивительная уверенность в его фигуре, в спокойствии, даже в молчании. Только Пашке не терпится. Он нет-нет да и сойдет с лыжни, метнется вперед, но окрик старика неизменно возвращает его на место.
   Проходим гарь. Солнце палит по-настоящему. Миллиарды каких-то малюсеньких, еле заметных глазу сороконожек ползут по снегу к источнику тепла. В лунках звериных следов они кишат чернотой, скапливаются на освещенной стороне сугробов, ползут дальше, неизвестно куда и зачем.
   Мир пробуждается. Разгреби снег, разбей трухлявый пень, отдери на сушине кору -- и можно убедиться, что ростки травы, личинки насекомых, жучки, даже почки уже пробудились, но еще таятся, будто дожидаясь, когда зашумит по-весеннему лес.
   У спуска в ложок Гурьяныч на минуту задерживается, показывает подожком вперед, кричит;
   -- Вот они!..
   По ельнику мелькнула, утопая в глубоком снегу, серая тень, затем вторая, третья. Гурьяныч свернул влево от следа, оттолкнулся и быстро скатился по склону, пошел наперерез зверям. Мы -- за ним.
   "Начинается!" -- мелькнуло в голове.
   Маралы быстро обнаруживают нас, бросаются вправо к белогорью, круто спадающему к краю тайги.
   -- Там еще глубже снег, -- поясняет старик и переходит на спокойный шаг.
   Зверей не видно. Они идут одним следом, прокладывая себе дорогу по дну ложка. Гурьяныч то кашлянет, то крикнет -- пугает, не дает маралам передышки. Но животные, кажется, начинают понимать, что впереди их поджидает еще большая опасность: она таится в снежной белизне, в глубоких сугробах, в крепких надувах. Они бросаются в сторону к склону, пытаются прорваться к низине, где мельче снег, но на пути встает опасный шорох человека, и звери послушно идут дальше, куда их направляет Гурьяныч.
   Чем круче становится подъем, тем глубже снег и тем медленнее идут маралы.
   Солнце минует полдень. Тайга редеет, мельчает. Все чаще слышится голосистый перебор зимующих птиц -- для них наступает пора отлета на север.
   Звери выбрались к краю леса, задержались. Мы увидели их на расстоянии не более ста метров. Сбившись в кучу, они со страхом наблюдают за нами.
   Позади стоит крупный бык. Его голова украшена толстыми черными вздутиями рогов. Он, как изваяние, стоит неподвижно, весь поглощенный нашим появлением. Раздувая гневно ноздри, бык угрожающе бьет по снегу копытами.
   Рядом с быком самка высоко подняла настороженную голову со сломленными ушами -- признак усталости. Из открытого рта свисает длинный язык. Она топчется на месте, вот-вот упадет. Из-за ее спины выглядывает теленок. Помахивая маленькой головой, он, кажется, больше всех возмущается нашим преследованием.
   Гурьяныч крикнул, махнул рукой. Бык огромным прыжком рванулся вперед, замелькал желтым фартучком, прикрывающим зад. Следом бросились остальные. Мы с минуту передохнули, сбили снег с лыж, поправили котомки и двинулись дальше.
   За краем леса, за низкими дупляными кедрами, растущими по склонам в одиночку или небольшими стайками, начинается подъем к гольцу, прикрытый пологом сверкающих на солнце снегов. Тут зима -- ни единой проталины, ни единого пятнышка.
   Идут звери от нас на расстоянии не более чем двести метров. Мы видим, как, утопая почти до полбока, бык расклинивает грудью снег. Он горячится, прыгает, падает, но тотчас же вскакивает, поворачивается к нам, угрожает головой. Иногда, охваченная страхом, вперед пробивается самка; тогда еще медленнее идут звери. Бык злится, бьет ее передними ногами, а если это не помогает, отталкивает, выскакивает вперед.
   Но вот звери, как будто поняв, что дальше еще труднее будет уйти от врага, все разом повернули назад и замерли. Мы подошли ближе и тоже остановились. Это была незабываемая минута поединка. В застывших позах животных, в их напряженном ожидании и особенно в бычином взгляде чувствовалась звериная решимость сопротивляться до конца. У меня по телу пробежал холодок. Пашка стоял с открытым ртом, обескураженный увиденным. А Гурьяныч, опершись грудью на подожок, ласково смотрел на маралов.
   -- Устали, голубки? -- приглушая одышку, ласково спросил он.
   В ответ теленок потряс головою.
   -- Ишь ты, храбрец какой! Тогда -- пошел! -- крикнул старик.
   Бык метнулся в сторону от следа, провалился в сугроб, за ним -- самка. Мы подождали, пока они поднялись, отряхнулись и запрыгали по снежным буграм. Теперь в их движениях не было прежней ловкости, силы; они, казалось, уже не пугались ни крика, ни нашего присутствия.
   У границы крутого излома лег теленок. Звери остановились.
   -- Хватит! -- говорит Гурьяныч, задерживаясь.
   Я с тревогой поглядываю на низкое солнце -- дня остается немного. Не расспрашиваю старика -- с нетерпением жду, что будет дальше.
   Гурьяныч подтягивает размокшие юксы на лыжах, застегивает на груди однорядку, готовится к последней атаке, но и теперь на его лице несокрушимое спокойствие, уверенность. Мы с Пашкой тоже поправляем юксы, сосредоточиваемся.
   Старик подает команду обойти зверей с двух сторон. Маралы встревожены, но не трогаются с места. Теленок с трудом встает. Мы поднимаемся по склону, минуем маралов, и как только оказываемся выше их, Гурьяныч кричит:
   -- Пошел!..
   -- Пошел!.. -- басит Пашка охрипшим голосом. И мы разом несемся на маралов.
   Звери, точно почуяв свободу, рванулись вниз и крупными прыжками стали уходить своим следом. Теперь под гору, по готовой борозде, бежать им было легче. Животные быстро удалялись. Мы старались не отставать. Казалось, к маралам вернулась сила, и теперь они вне опасности.
   -- Дедушка, разреши побежать вперед, -- пристает к старику Пашка.
   -- Еще чего вздумал!
   -- Дедушка, милый, охота прокатиться. Я стороной!
   -- Ну, разве стороной... Айда, валяй!
   Пашка мигом перемахнул через сугроб, стремглав понесся вниз, прямо на зверей. Мы остановились, не понимая, что он задумал.
   -- Так я и знал, нашкодит! -- сокрушается старик и кричит во весь голос: -- Пашка, не смей!
   Но уже поздно... Парнишка в диком азарте настигает бегущего позади быка. Мы видим, как тот в смертельном страхе наскакивает на телка с самкой. Но тех тоже пугает шорох быстро приближающейся опасности, и они несутся быстрее. По сторонам целина метрового снега, теперь уже недоступная для животных. Они сходят с борозды.
   Мы останавливаемся в ожидании: что будет? Пашка, широко расставив лыжи, со всего разбега навалился на быка, утопающего в снегу. Взбудораженный зверь огромным прыжком попытался сбросить его со спины, метнулся в сторону, упал, вскочил, а парнишка будто прилип. Мы бросились на помощь. Вдруг бык подкинул высоко зад, и вместе со снежной пылью в воздухе мелькнули шапка, руки, скрюченное тело Пашки. И... все исчезло в белизне. На поверхности остались только болтающиеся ноги с лыжами.
   Быстро скатываемся к нему. Помогаем подняться. Он весь в снегу. Смеется -- доволен проделкой.
   -- Твое счастье, Пашка, что некогда: сострунил бы тебя за такое дело, ослушник!
   -- Дедушка, я же хотел стороною, а оно, вишь, накинуло прямо на зверя, -лукавит парнишка.
   -- Ладно, "накинуло"!.. -- строго перебивает его Гурьяныч. -- Отряхнись и догоняй, а мы пошли. -- И он, кивнув мне, покатился вниз.
   Звери быстро сваливаются в лощину. У кромки леса они замедляют ход. Бежавший впереди бык пошел шагом, затем остановился.
   -- У-ю-ю! -- кричит на них Гурьяныч и угрожающе поднимает подожок.
   Маралы тронулись, тяжело переставляя ноги. Бока у них ввалились, шерсть на спинах поднялась, уши упали, из открытых ртов свисают красные языки. А страх, видно, пропал, и они кое-как бегут по снегу.
   Мы идем рядом. На землю падают косые лучи солнца. Синие тени уже окантовывают гребни гор, копятся в ложках, ложатся по сугробам.
   Внизу тайга. За ней равнина, усеянная стылыми блюдцами озер, В спокойном небе пара воронов.
   Кругом тишина.
   Нас нагоняет Пашка. Он прихрамывает, на щеке багровый синяк, а сам бесконечно доволен. В глазах еще не погас азарт, Гурьяныч окидывает его строгим взглядом.
   -- Я те, подожди, покатаюсь, шкодник. Долго ли зверей запалить! На что годится!
   -- Дедушка, не сердись; говорю: нанесло на быка, а то бы я не посмел. -И он подстраивается в ряд со стариком.
   Лицо Гурьяныча светлеет.
   Я нет-нет да и посмотрю на раскрасневшегося от удачи Пашку. В его движениях, в том, как он твердо шагает по снегу, -- торжество. Какой должен быть у парнишки прилив восторга от одной лишь мысли, что он катался верхом на диком звере!
   Идем редколесьем. Никто не торопится. На ночевку в глубь тайги летят кедровки.
   Теленок стал отставать. Вот он с трудом добрался до старого кедра, стал жадно хватать открытым ртом снег, потоптался и, не взглянув на нас, точно подкошенный, рухнул на землю -- сдался.
   Гурьяныч скинул котомку, достал два лоскута овчины и, подавая их мне, сказал:
   -- Обмотайте ноги и свяжите веревкой, а ты, Пашка, -- он бросил внуку топор, -- наруби ему под бок хвои, чтобы не простыл на снегу. И догоняйте меня.
   Это десятимесячная самочка. У нее раздуваются бока. Она прерывисто дышит и недоуменно следит за нами высохшими от усталости глазами. Мы с Пашкой наваливаемся на нее. Она вмиг оживает, пытается вскочить, бьет ногами и со стоном теряет последние силы.
   Мы связываем ее, подстилаем под бок хвою и спешим дальше.