Страница:
Оказалось, что здесь медведь сделал несколько прыжков влево по ходу и исчез. Неужели услышал нас?
Неслышно, то и дело оглядываясь, идем по его следам в непролазную глубину кустарников. Для медведя тут нет преград. Идет напрямик. Он при своем сравнительно небольшом росте везде пролезет. А нам, не будь просветов, пришлось бы передвигаться по стланику, переплетенному стволами, и мы сразу выдали бы себя.
Не теряя следа, обходим чащу извилистыми прогалинами. Ветерок встречный
— это хорошо.
К моему удивлению, мы вышли на поляну, где я провел вчера жуткую ночь. Беспокойные глаза Карарбаха обнаруживают на поляне свежий след медведя. Зверь шел сюда, явно надеясь чем-нибудь поживиться. Но — увы! — ушел голодным в том же направлении, вниз, к подножью гольца.
На востоке угасал день, тянуло вечерней прохладой.
Объясняю Карарбаху, что без Загри преследовать медведя по зарослям стланика безрассудно, что лучше прекратить охоту и вернуться к своим в перелесок на ночевку. Старик улавливает мою мысль, соглашается, и мы, впервые за все время нашего знакомства, улыбаемся: довольны, что понимаем друг друга.
Старик выходит на еле заметную тропу, проложенную вчера людьми, переносившими тело Елизара с поляны на мыс. Она ведет нас по знакомым местам, все ниже и ниже, то врезаясь в заросли, то обходя их неширокими просветами или лужайками. Я стараюсь идти от проводника на таком расстоянии, которое позволяло бы мне всегда видеть его и в любой момент предупредить об опасности.
Наступает час всеобщего покоя, когда хищников еще раздражает свет и они не смеют нападать, а их жертвы полны решимости сопротивляться. Только неугомонные бурундуки шныряют по стланику, всюду слышится их писк.
Попадаем в ольховые заросли. Скоро подножье гольца. Старик оглядывается. Что-то тревожит его. Но я слеп и глух — ничего не замечаю.
С равнины доносятся подряд два предупреждающих выстрела. Звуки уходят за холмы . и там долго будоражат покой болот.
Сигнальные, выстрелы застают нас в густом кустарнике. Ни единого просвета. Где-то рядом людоед. Он или идет нашим следом, или впереди подкарауливает в засаде.
До мыска, где могила наших товарищей, остается не более ста метров.
Оттуда донесся и оборвался грохот камней. Это он. Тесно становится в кустарнике. Не повернуться с карабином. Долгая тишина. Куда же девался медведь? Убежал или залег на нашей тропке?
Карарбах, не оглянувшись, шагнул вперед, стал выбираться из зарослей.
Пересекаем последний ложок. Остается преодолеть неширокую полосу густого ольховника, и мы выйдем к мыску. Неужели людоед еще не обнаружил нас?
Опять доносится шорох камней, но теперь в нем улавливается тяжелое дыхание зверя. Он совсем близко от нас, за кустарником.
Где-то в стороне пикнула вспугнутая пташка. Возня на мыске прекратилась. Насторожилась тишина, будто все обитатели зарослей следят за нашим поединком.
Мы погружаемся в ольховник, стараемся не дотрагиваться до веток и не дышать. Я изредка останавливаюсь, чтобы перевести дыхание.
Старик делает последний шаг, высовывает голову из ольховника и весь напрягается, как натянутый лук. Надо стрелять… Но ремень ружья зацепился за сук, и он не может выбросить вперед ствол берданы. Старик что-то сигнализирует мне головою. Я ничего не вижу впереди, выскакиваю из ольховника. Не успеваю вскинуть карабин, как за узким просветом кустарников скрывается полношерстная спина медведя.
Карарбах бросился к березке и, ухватившись за нее, посмотрел вслед зверю. Его лицо искривилось, на скулах появились багровые пятна. Вдруг он задышал громко, полной грудью, точно ему в этот момент не хватало воздуха, и что-то промычал. Подняв высоко бердану, он грозно потряс ею вслед зверю.
— Что же ты не стрелял? — спрашиваю я Карарбаха.
Он отрывается от березки, подходит ко мне, все еще возбужденный, глядит на меня чистыми детскими глазами, потом мы с ним долго объясняемся…
Карарбах увидел зверя близко, поджидающим нас и уже готовым к прыжку. В последнюю минуту старик решил стрелять в него, но, как после он уверял Лангару, злой дух Харги не дал, зацепил ремень берданы за сук, и хорошо, что обошлось без выстрела. А то бы не миновать беды!
Снова застучал дятел, и беззаботный ветерок, разгребая космы стлаников, тихо прошел по склону.
Карарбах выпрямляется, показывает рукой на мысок. Могильный холмик, что был насыпан вчера, весь разворочен; камни, земля выброшены, столб с надписью покосился.
Старик находит на мыске след медведя. Голодный зверь пришел сюда с подветренной стороны. Его, видимо, приманил запах свежей земли и добычи. Он набросился на холмик, и уже наполовину вытащил труп, как услышал нас. Но почему зверь не бросился на нас? Ведь около своей добычи медведь обычно не терпит постороннего присутствия.
Мрачнеют у горизонта тучи. В сумрак погружается нагорье, стланики, дали. Ушедший день оставил нам незавершенные дела…
Углубляем яму, закладываем ее крупными камнями, чтобы хищнику не легко было их выбросить.
В напряженную тишину врываются два выстрела — близко людоед.
Передаю Карарбаху сигнал. Он останавливается, у него беспомощно опускаются руки. Но старик тотчас же овладевает собою, показывает на наш след, Я поворачиваюсь к следу, старик становится спиною ко мне, лицом вперед, как шел.
Опять раздаются два выстрела с равнины. Что бы значил этот повторный сигнал?.. Неужели мы попали на засаду?..
Как на грех, стало быстро темнеть.
До слуха доносится странный звук, будто упало что-то на россыпь. Проходит одна, три, пять секунд — загремели камни на последней россыпушке… Треснул сучок. Треск сучьев все ближе. Зверь, не таясь, настигает нас.
Даю понять Карарбаху об опасности. Уже слышно хриплое дыхание зверя. Старик становится плотно ко мне.
Еще секунда невероятного напряжения, и раздвигается последний куст…
— Загря! — кричу я, обрадованный и ошеломленный его внезапным появлением. — Фу ты, дьявол, как напугал!
А сам не верю своим глазам, треплю его за лохматые щеки.
— Откуда ты взялся? — спрашиваю.
Он визжит в восторге, в глазах столько радости, столько преданности! Жмется ко мне, сильно дышит в лицо. Ошейник на нем с перегрызенным ремешком.
Карарбах тоже доволен, гладит кобеля, что-то бурчит.
Старик показывает на затухающий горизонт, на опасные заросли. Мы прибавляем шагу.
Вот и подножье. Оно заканчивается голой россыпью, за которой видна в сумрачном одеянии уже засыпающая равнина. Путь перерезает ручеек. Вода тихо выбегает из темного неподвижного болота, густо заросшего троелистом. Чем-то древним веет от этих вечнозеленых, водяных зарослей. Кто-то живой неловко коснулся их края, качнул гладь болота. Мы с Карарбахом смотрим в глубину темно-лиловой воды, тронутой чуть заметными кругами. Кажется, сейчас из воды покажется чудовище, но мы не удивимся — так таинственны эти приямбуйские болота, окруженные уродливыми, засохшими лиственницами, как призраки идущими рядом с нами.
Шлепаем по топкой, кочковатой мари. Негостеприимная темень отнимает последние ориентиры. Идем уставшие, голодные. А тут еще эти топкие болота на нашем пути, полные сапоги ледяной воды и грустные мысли о том, что мы идем в какую-то бесконечность!
Вдруг мигнула зарница, осветив уснувший туман над мокрой равниной, дальний горизонт и наш путь по болоту. Мы пошли смелее.
Загря тянется на поводке, ему неловко идти по узким проходам, между кочек. Отпускаю его, так легче и мне. Кобель прорывается вперед и, окатив нас холодными брызгами, исчезает во тьме.
Еще какое-то время шлепаем по болоту. И наконец выбираемся на сухую землю. Нас встречают корявые дебри перелесков. Карарбах одной рукой закрывает лицо, другой посохом, как слепой, ощупывает в чаще путь. Меня за его спиной не хватают ни сучья, ни деревья, ни хлесткие ветки кустарников. Внезапно из темноты навстречу нам пробивается сигнальный свет. Старик останавливается и, устало склонившись на посох, отдыхает, долго смотрит на мигающий огонек.
Это Загря сообщил о нашем приближении. Цыбин зажег факел, показывает путь, зовет нас.
Ветер в тучах шевелит темноту. Иногда он яростно падает на перелесок, лохматит деревья и, срывая листья приземистых берез, бросает их в утробу ночи.
Карарбах грузным шагом полез по чаще. Ночью теряется понятие о расстоянии. А огонек то вспыхнет, будто рядом, то вдруг стыдливо замигает, отступит, уйдет в пространство, и ты еще сильнее почувствуешь всю тяжесть своего уставшего тела.
Я обгоняю старика. Огонек дрожит одинокой звездой, как бы в перевернутом небе. Иду, отбиваясь от сучьев и веток, а сам думаю: ведь это не последняя тропа, не последняя усталость и еще неизвестно, какую каверзу готовит нам Ямбуй.
— У-гу-гу… — доносится человеческий голос.
Еще сотни метров, и мы выходим к костру, скрытому за поворотом. Нас радостно встречает Загря, ведет на стоянку.
Какой великолепный ночлег ждет нас на этом сухом клочке земли! Уже разостлан пахучий хвойный лапник, заготовлен ворох дров. На легком огне висит синий эмалированный чайник. Поодаль от раскаленных углей лежат горячие лепешки. Котомки, ружья повешены на сучьях ели.
— Слава богу, — с душевным облегчением вырывается у Цыбина. — Вы знаете, что людоед следил за вами от мыска и уже готовился напасть, когда мы подали сигнал вам? Хорошо, что в этот момент появился Загря.
— Куда же он ушел? — спрашиваю я, расправляя онемевшие плечи.
— К Реканде, нашей тропкой… Боюсь, как бы он не нашкодил в лагере.
— Что вы, они предупреждены, приказано всю ночь дежурить и держать большой костер.
— Проспят, дьяволята! — перебивает меня Цыбин. — Я пойду с Долбачи к ним.
— Ни в коем случае! В темноте вы слепые, а он зрячий, сами придете ему в пасть.
Цыбин подается немного ко мне, говорит шепотом:
— А нападет на сонный лагерь, что наделает? Говорю, проспят! Разрешите, вдвоем не страшно.
— Не будем торговаться. Я знаю: Павел не, проспит.
Карарбах внимательно следит за Цыбиным, затем просит Долбачи объяснить ему, какую новость Цыбин рассказывал мне. Узнав, что Цыбин хочет идти ночью в лагерь, старик строго глянул на него темно-лиловыми при свете костра глазами, покачал головой.
Освобождаемся от тяжести на плечах, от беспокойных мыслей, присаживаемся к костру, Вот и заслуженный отдых!
Неслышно, то и дело оглядываясь, идем по его следам в непролазную глубину кустарников. Для медведя тут нет преград. Идет напрямик. Он при своем сравнительно небольшом росте везде пролезет. А нам, не будь просветов, пришлось бы передвигаться по стланику, переплетенному стволами, и мы сразу выдали бы себя.
Не теряя следа, обходим чащу извилистыми прогалинами. Ветерок встречный
— это хорошо.
К моему удивлению, мы вышли на поляну, где я провел вчера жуткую ночь. Беспокойные глаза Карарбаха обнаруживают на поляне свежий след медведя. Зверь шел сюда, явно надеясь чем-нибудь поживиться. Но — увы! — ушел голодным в том же направлении, вниз, к подножью гольца.
На востоке угасал день, тянуло вечерней прохладой.
Объясняю Карарбаху, что без Загри преследовать медведя по зарослям стланика безрассудно, что лучше прекратить охоту и вернуться к своим в перелесок на ночевку. Старик улавливает мою мысль, соглашается, и мы, впервые за все время нашего знакомства, улыбаемся: довольны, что понимаем друг друга.
Старик выходит на еле заметную тропу, проложенную вчера людьми, переносившими тело Елизара с поляны на мыс. Она ведет нас по знакомым местам, все ниже и ниже, то врезаясь в заросли, то обходя их неширокими просветами или лужайками. Я стараюсь идти от проводника на таком расстоянии, которое позволяло бы мне всегда видеть его и в любой момент предупредить об опасности.
Наступает час всеобщего покоя, когда хищников еще раздражает свет и они не смеют нападать, а их жертвы полны решимости сопротивляться. Только неугомонные бурундуки шныряют по стланику, всюду слышится их писк.
Попадаем в ольховые заросли. Скоро подножье гольца. Старик оглядывается. Что-то тревожит его. Но я слеп и глух — ничего не замечаю.
С равнины доносятся подряд два предупреждающих выстрела. Звуки уходят за холмы . и там долго будоражат покой болот.
Сигнальные, выстрелы застают нас в густом кустарнике. Ни единого просвета. Где-то рядом людоед. Он или идет нашим следом, или впереди подкарауливает в засаде.
До мыска, где могила наших товарищей, остается не более ста метров.
Оттуда донесся и оборвался грохот камней. Это он. Тесно становится в кустарнике. Не повернуться с карабином. Долгая тишина. Куда же девался медведь? Убежал или залег на нашей тропке?
Карарбах, не оглянувшись, шагнул вперед, стал выбираться из зарослей.
Пересекаем последний ложок. Остается преодолеть неширокую полосу густого ольховника, и мы выйдем к мыску. Неужели людоед еще не обнаружил нас?
Опять доносится шорох камней, но теперь в нем улавливается тяжелое дыхание зверя. Он совсем близко от нас, за кустарником.
Где-то в стороне пикнула вспугнутая пташка. Возня на мыске прекратилась. Насторожилась тишина, будто все обитатели зарослей следят за нашим поединком.
Мы погружаемся в ольховник, стараемся не дотрагиваться до веток и не дышать. Я изредка останавливаюсь, чтобы перевести дыхание.
Старик делает последний шаг, высовывает голову из ольховника и весь напрягается, как натянутый лук. Надо стрелять… Но ремень ружья зацепился за сук, и он не может выбросить вперед ствол берданы. Старик что-то сигнализирует мне головою. Я ничего не вижу впереди, выскакиваю из ольховника. Не успеваю вскинуть карабин, как за узким просветом кустарников скрывается полношерстная спина медведя.
Карарбах бросился к березке и, ухватившись за нее, посмотрел вслед зверю. Его лицо искривилось, на скулах появились багровые пятна. Вдруг он задышал громко, полной грудью, точно ему в этот момент не хватало воздуха, и что-то промычал. Подняв высоко бердану, он грозно потряс ею вслед зверю.
— Что же ты не стрелял? — спрашиваю я Карарбаха.
Он отрывается от березки, подходит ко мне, все еще возбужденный, глядит на меня чистыми детскими глазами, потом мы с ним долго объясняемся…
Карарбах увидел зверя близко, поджидающим нас и уже готовым к прыжку. В последнюю минуту старик решил стрелять в него, но, как после он уверял Лангару, злой дух Харги не дал, зацепил ремень берданы за сук, и хорошо, что обошлось без выстрела. А то бы не миновать беды!
Снова застучал дятел, и беззаботный ветерок, разгребая космы стлаников, тихо прошел по склону.
Карарбах выпрямляется, показывает рукой на мысок. Могильный холмик, что был насыпан вчера, весь разворочен; камни, земля выброшены, столб с надписью покосился.
Старик находит на мыске след медведя. Голодный зверь пришел сюда с подветренной стороны. Его, видимо, приманил запах свежей земли и добычи. Он набросился на холмик, и уже наполовину вытащил труп, как услышал нас. Но почему зверь не бросился на нас? Ведь около своей добычи медведь обычно не терпит постороннего присутствия.
Мрачнеют у горизонта тучи. В сумрак погружается нагорье, стланики, дали. Ушедший день оставил нам незавершенные дела…
Углубляем яму, закладываем ее крупными камнями, чтобы хищнику не легко было их выбросить.
В напряженную тишину врываются два выстрела — близко людоед.
Передаю Карарбаху сигнал. Он останавливается, у него беспомощно опускаются руки. Но старик тотчас же овладевает собою, показывает на наш след, Я поворачиваюсь к следу, старик становится спиною ко мне, лицом вперед, как шел.
Опять раздаются два выстрела с равнины. Что бы значил этот повторный сигнал?.. Неужели мы попали на засаду?..
Как на грех, стало быстро темнеть.
До слуха доносится странный звук, будто упало что-то на россыпь. Проходит одна, три, пять секунд — загремели камни на последней россыпушке… Треснул сучок. Треск сучьев все ближе. Зверь, не таясь, настигает нас.
Даю понять Карарбаху об опасности. Уже слышно хриплое дыхание зверя. Старик становится плотно ко мне.
Еще секунда невероятного напряжения, и раздвигается последний куст…
— Загря! — кричу я, обрадованный и ошеломленный его внезапным появлением. — Фу ты, дьявол, как напугал!
А сам не верю своим глазам, треплю его за лохматые щеки.
— Откуда ты взялся? — спрашиваю.
Он визжит в восторге, в глазах столько радости, столько преданности! Жмется ко мне, сильно дышит в лицо. Ошейник на нем с перегрызенным ремешком.
Карарбах тоже доволен, гладит кобеля, что-то бурчит.
Старик показывает на затухающий горизонт, на опасные заросли. Мы прибавляем шагу.
Вот и подножье. Оно заканчивается голой россыпью, за которой видна в сумрачном одеянии уже засыпающая равнина. Путь перерезает ручеек. Вода тихо выбегает из темного неподвижного болота, густо заросшего троелистом. Чем-то древним веет от этих вечнозеленых, водяных зарослей. Кто-то живой неловко коснулся их края, качнул гладь болота. Мы с Карарбахом смотрим в глубину темно-лиловой воды, тронутой чуть заметными кругами. Кажется, сейчас из воды покажется чудовище, но мы не удивимся — так таинственны эти приямбуйские болота, окруженные уродливыми, засохшими лиственницами, как призраки идущими рядом с нами.
Шлепаем по топкой, кочковатой мари. Негостеприимная темень отнимает последние ориентиры. Идем уставшие, голодные. А тут еще эти топкие болота на нашем пути, полные сапоги ледяной воды и грустные мысли о том, что мы идем в какую-то бесконечность!
Вдруг мигнула зарница, осветив уснувший туман над мокрой равниной, дальний горизонт и наш путь по болоту. Мы пошли смелее.
Загря тянется на поводке, ему неловко идти по узким проходам, между кочек. Отпускаю его, так легче и мне. Кобель прорывается вперед и, окатив нас холодными брызгами, исчезает во тьме.
Еще какое-то время шлепаем по болоту. И наконец выбираемся на сухую землю. Нас встречают корявые дебри перелесков. Карарбах одной рукой закрывает лицо, другой посохом, как слепой, ощупывает в чаще путь. Меня за его спиной не хватают ни сучья, ни деревья, ни хлесткие ветки кустарников. Внезапно из темноты навстречу нам пробивается сигнальный свет. Старик останавливается и, устало склонившись на посох, отдыхает, долго смотрит на мигающий огонек.
Это Загря сообщил о нашем приближении. Цыбин зажег факел, показывает путь, зовет нас.
Ветер в тучах шевелит темноту. Иногда он яростно падает на перелесок, лохматит деревья и, срывая листья приземистых берез, бросает их в утробу ночи.
Карарбах грузным шагом полез по чаще. Ночью теряется понятие о расстоянии. А огонек то вспыхнет, будто рядом, то вдруг стыдливо замигает, отступит, уйдет в пространство, и ты еще сильнее почувствуешь всю тяжесть своего уставшего тела.
Я обгоняю старика. Огонек дрожит одинокой звездой, как бы в перевернутом небе. Иду, отбиваясь от сучьев и веток, а сам думаю: ведь это не последняя тропа, не последняя усталость и еще неизвестно, какую каверзу готовит нам Ямбуй.
— У-гу-гу… — доносится человеческий голос.
Еще сотни метров, и мы выходим к костру, скрытому за поворотом. Нас радостно встречает Загря, ведет на стоянку.
Какой великолепный ночлег ждет нас на этом сухом клочке земли! Уже разостлан пахучий хвойный лапник, заготовлен ворох дров. На легком огне висит синий эмалированный чайник. Поодаль от раскаленных углей лежат горячие лепешки. Котомки, ружья повешены на сучьях ели.
— Слава богу, — с душевным облегчением вырывается у Цыбина. — Вы знаете, что людоед следил за вами от мыска и уже готовился напасть, когда мы подали сигнал вам? Хорошо, что в этот момент появился Загря.
— Куда же он ушел? — спрашиваю я, расправляя онемевшие плечи.
— К Реканде, нашей тропкой… Боюсь, как бы он не нашкодил в лагере.
— Что вы, они предупреждены, приказано всю ночь дежурить и держать большой костер.
— Проспят, дьяволята! — перебивает меня Цыбин. — Я пойду с Долбачи к ним.
— Ни в коем случае! В темноте вы слепые, а он зрячий, сами придете ему в пасть.
Цыбин подается немного ко мне, говорит шепотом:
— А нападет на сонный лагерь, что наделает? Говорю, проспят! Разрешите, вдвоем не страшно.
— Не будем торговаться. Я знаю: Павел не, проспит.
Карарбах внимательно следит за Цыбиным, затем просит Долбачи объяснить ему, какую новость Цыбин рассказывал мне. Узнав, что Цыбин хочет идти ночью в лагерь, старик строго глянул на него темно-лиловыми при свете костра глазами, покачал головой.
Освобождаемся от тяжести на плечах, от беспокойных мыслей, присаживаемся к костру, Вот и заслуженный отдых!
О ЧЕМ ДУМАЕТ СТАРЫЙ ЭВЕНК
Тепло заползает под одежду, растворяет усталость, отнимает ноги, руки. Ни о чем не хочется думать в эти блаженные минуты покоя. Ради них можно было еще и еще идти по корявым перелескам, месить ногами черную воду болот.
Цыбин открывает ножом Две банки мясных консервов, пристраивает их к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставит ее перед собою, достает из котомки огрызок сахару, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в огонь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку.
Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком-то необыкновенном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер или о встрече со смертью… Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка.
— Собака голова прячет, холод чует. Однако к снегу, — обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба.
В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами.
Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые» губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра.
Не вспомнилось ли ему прошлое, недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии с звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей
— все это было в жизни старика… Нет, я не жалею его, я по-настоящему ему завидую!
Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли.
Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку
— чай остыл!
Он разрывает сцепленные пальцы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахару, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких-то дум, принесенных сюда на стоянку.
Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость.
Угрожая кому-то ружьем, Карарбах крикнул что-то непонятное.
— Кому он угрожает? — спросил я Долбачи.
— Я тоже плохо понимаю. Однако он так сказал: «Я убью его!»
— Кого его?
Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь.
Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь вдаль.
Я легонько взял Карарбаха за руку, усадил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, кусок лепешки, и мы молча стали ужинать.
С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где-то в темноте поет дождевой водой ручеек — ночная музыка глухих, далеких перелесков.
Карарбах начал что-то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой… Долбачи пересел ко мне, стал переводить.
— Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана?
— Могу! — ответил я, не подумав.
— Ходить надо обязательно с котелком.
— Почему?
— Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает: когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить.
— Скажи Карарбаху, что я согласен.
— Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место, — Долбачи хватает себя рукой за затылок, — и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику — это хорошо знай.
— Не понимаю, — перебиваю я проводника. — Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны?
Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя.
— Ты все равно что сова днем: глаза есть, а не видишь, — переводит Долбачи. — Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так, — проводник махнул обеими руками справа налево. — Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо.
— Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха.
Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами.
— Сейчас никто не скажет, что даст утро.
— А что будет делать завтра Карарбах?
— Старик тоже хочет идти на голец, — сказал Долбачи.
Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки.
Я отхожу от костра, смотрю на небо — никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его.
На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов, — последний запах перед снегопадом.
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже.
Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка.
Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов?
Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги.
Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою… Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента… Прыжок, второй — человек не успевает обернуться, как ржавые «лыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не видеть расправы…
Издалека донесся выстрел.
— Наши стреляют, — встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался. — Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!..
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее — и глазам не верю: у дошки обрезана пола — не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика — и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй.
— Ночью три раза стреляли на таборе, — докладывает Долбачи, — однако беда, там людоед был!
— Может, по волкам стреляли? — спросил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее, и для чего ему сейчас, по мокрому, унты?
Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи.
— Он в этих унтах пойдет искать амакана.
— У него же на ногах еще крепкие, лосевые.
— Лосевые, что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих, — он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу, — можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где-то за туманом, за далью гор — утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птицы… В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку с сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чаю. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно.
— Значит, идете? — спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
— Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
— Не так страшен черт, как его малюют, — говорю я. — Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне — куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох.
— Ну что ж, ни пуха, ни пера! — говорит Цыбин, громко прихлебывая чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей.
Эта охота была необходима, как источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело
— охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большого самообладания.
Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя.
Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым.
Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий.
Идем со стариком умываться.
Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глаза влево. Смотрю туда — на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка — птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают?
Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе. Вот оно что — гусей в воздухе караулит смерть. Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось.
Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей.
Вода холодная, леденистая, обжигает лицо.
Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра.
У дальних болот, на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии — кувшинки, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
— Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, — говорю я Цыбину. — Чует сердце что-то неладное.
— Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.
Цыбин открывает ножом Две банки мясных консервов, пристраивает их к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставит ее перед собою, достает из котомки огрызок сахару, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в огонь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку.
Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком-то необыкновенном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер или о встрече со смертью… Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка.
— Собака голова прячет, холод чует. Однако к снегу, — обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба.
В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами.
Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые» губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра.
Не вспомнилось ли ему прошлое, недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии с звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей
— все это было в жизни старика… Нет, я не жалею его, я по-настоящему ему завидую!
Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли.
Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку
— чай остыл!
Он разрывает сцепленные пальцы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахару, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких-то дум, принесенных сюда на стоянку.
Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость.
Угрожая кому-то ружьем, Карарбах крикнул что-то непонятное.
— Кому он угрожает? — спросил я Долбачи.
— Я тоже плохо понимаю. Однако он так сказал: «Я убью его!»
— Кого его?
Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь.
Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь вдаль.
Я легонько взял Карарбаха за руку, усадил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, кусок лепешки, и мы молча стали ужинать.
С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где-то в темноте поет дождевой водой ручеек — ночная музыка глухих, далеких перелесков.
Карарбах начал что-то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой… Долбачи пересел ко мне, стал переводить.
— Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана?
— Могу! — ответил я, не подумав.
— Ходить надо обязательно с котелком.
— Почему?
— Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает: когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить.
— Скажи Карарбаху, что я согласен.
— Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место, — Долбачи хватает себя рукой за затылок, — и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику — это хорошо знай.
— Не понимаю, — перебиваю я проводника. — Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны?
Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя.
— Ты все равно что сова днем: глаза есть, а не видишь, — переводит Долбачи. — Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так, — проводник махнул обеими руками справа налево. — Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо.
— Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха.
Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами.
— Сейчас никто не скажет, что даст утро.
— А что будет делать завтра Карарбах?
— Старик тоже хочет идти на голец, — сказал Долбачи.
Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки.
Я отхожу от костра, смотрю на небо — никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его.
На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов, — последний запах перед снегопадом.
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже.
Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка.
Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов?
Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги.
Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою… Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента… Прыжок, второй — человек не успевает обернуться, как ржавые «лыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не видеть расправы…
Издалека донесся выстрел.
— Наши стреляют, — встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался. — Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!..
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее — и глазам не верю: у дошки обрезана пола — не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика — и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй.
— Ночью три раза стреляли на таборе, — докладывает Долбачи, — однако беда, там людоед был!
— Может, по волкам стреляли? — спросил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее, и для чего ему сейчас, по мокрому, унты?
Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи.
— Он в этих унтах пойдет искать амакана.
— У него же на ногах еще крепкие, лосевые.
— Лосевые, что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих, — он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу, — можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где-то за туманом, за далью гор — утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птицы… В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку с сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чаю. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно.
— Значит, идете? — спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
— Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
— Не так страшен черт, как его малюют, — говорю я. — Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне — куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох.
— Ну что ж, ни пуха, ни пера! — говорит Цыбин, громко прихлебывая чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей.
Эта охота была необходима, как источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело
— охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большого самообладания.
Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя.
Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым.
Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий.
Идем со стариком умываться.
Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глаза влево. Смотрю туда — на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка — птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают?
Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе. Вот оно что — гусей в воздухе караулит смерть. Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось.
Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей.
Вода холодная, леденистая, обжигает лицо.
Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра.
У дальних болот, на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии — кувшинки, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
— Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, — говорю я Цыбину. — Чует сердце что-то неладное.
— Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.