— Зачем ты это сделал? — крикнул я.
   — Она как мать, не различишь, пусть ее и берет, а Нурку не отдам! — упрямо ответил он, пряча от меня взгляд.
   Я бросился в сарай, отвязал Нурку-мать. Она по привычке метнулась по двору, но, наткнувшись на след Тиманчика, вдруг оцепенела. Раздутыми . ноздрями втянула воздух, ткнулась носом в след и, уже ничего не различая перед собой, рванулась к выходу, перемахнула через калитку…
   Мы с дедом выскочили на улицу. Тиманчик лежал на пыльной земле, сбитый собакой. А она, ласкаясь, прижималась к нему, лизала его лицо, нежно поскуливая. Тиманчик с минуту не шевелился и не сопротивлялся. Потом поднял ее морду, заглянул в широко открытые глаза, обнял, и так они лежали некоторое время на сухой земле, оба бесконечно счастливые.
   На второй день, рано утром, Тиманчик уходил с Нуркой в далекий путь. Мы собрались проводить его. Ничто уже не могло разлучить эвенка с собакой. Смирился и дед Тихон. Подпирая плечом забор, он нервно жевал кончик бороды и, не отрывая глаз, следил за удаляющимися силуэтами.
   — Ладно, хай поживэ еще с ним, — сказал он, вытирая влажные глаза.


ЗАВЕТ ПРЕДКОВ


   Отбрасываю край полога и, высунувшись, жадно глотаю воздух. Утренняя прохлада освежает лицо. Выбираюсь наружу. Уже день. Яркий солнечный свет слепит глаза. Детвора на ногах. Пастухи готовятся в путь.
   На костре в большом котле варится завтрак — целая медвежья голова и две лапы, принесенные вчера Карарбахом. Павел и Долбачи упаковывают свои постели, складывают вещи.
   — Что нового, Павел? — спрашиваю я. — Была ли связь со штабом?
   — Из штаба хорошие вести. Завтра Елизар Быков выходит от Короткова к Ямбую. Давненько мы с ним не виделись. По случаю такой встречи не грешно и… — Он выразительно щелкнул пальцем по горлу.
   — А есть что?
   Павел не ответил, но по хитрющей ухмылке я догадался, что не иначе как у него припрятан спирт.
   Разговаривая с Павлом, я заметил, что в стороне, прямо на земле, подобрав под себя ноги, прикрытые широкой ситцевой юбкой, сидит Инга, кормит дочь. На ее молодом лице горит румянец, она довольна, спокойна и полна материнского блаженства.
   Чудесным утром встречает природа новорожденную! Сколько блеска, сколько очарования в листопадных кострах, в пурпуре осенних холмов, в звенящей струе ручейка! А эти лиловые утренние тени, прозрачная дымчатая вуаль, сквозь которую все вокруг кажется торжественным и необыкновенным.
   Вокруг Инги собрались все дети стойбища. Они не могут скрыть удивления. Присев на корточки, с любопытством следят за новорожденной, пока она, прильнув к груди матери, захлебывается молоком и чихает. Все ребятишки приходят в восторг, подпрыгивают, как мячики.
   С болью в сердце вспомнилось об Аннушке. Спешу ее проведать.
   На постели больной сидит Сулакикан и, поддерживая левой рукой голову дочурки, поит ее оленьим молоком. Она не замечает меня. Аннушка дышит тяжело, влажные губы ее шевелятся, и только глаза на морщинистом, иссушенном болезнью личике засветились живым огоньком. Это радует, но далеко еще не обнадеживает.
   У ее ног сидит Битык. Мальчишка смотрит немигающими глазами на сестренку, что-то ей щепчет, показывает на пальцах какую-то фигурку.
   Увидев меня, он вскакивает и, пятясь, исчезает из чума.
   Устраиваюсь на его место, беру безвольную ручонку больной, прощупываю пульс. Аннушка ловит мой взгляд черными глазами. И я вижу в них жизнь. Ей-богу, жизнь! Кажется, что еще никогда у меня не было большей радости, чем та, которую подарил мне этот осмысленный, живой взгляд детских глаз! Неужели спасена?!
   Очередной укол Аннушке делала теперь Сулакикан, под моим наблюдением. Женские руки оказались более ловкими, нежели мои. Я передал ей весь запас пенициллина, шприц и все медикаменты.
   У входа меня ожидал Битык. В руках он держал лук, тот самый, который предлагал в обмен на карабин. Он решительно протянул его мне.
   На стоянке с раннего утра командует Лангара. Она появляется всюду. Ее властный голос слышится то у костра, то в чуме или доносится от ручья. Удивляешься, откуда только у этой старухи столько энергии!
   Наступает время завтрака. Лангара почему-то усаживает женщин и детей отдельно. Их еда — вяленое мясо, масло, горячие лепешки и чай.
   А для мужчин, расположившихся у костра, она вытаскивает из котла медвежью голову, лапы и кладет на широкий лист бересты, рядом ставит котел с отваром. Это даже не отвар, а почти чистый медвежий жир. На всех — одна ложка.
   Я не выдерживаю, подхожу к Лангаре.
   — Скажи, почему женщины и дети сегодня едят отдельно?
   — Потому что сейчас мы будем отпугивать дух убитого амакана. Это делают мужчины, хотя можно и женщинам, которые сами ходили на амакана.
   — Не понимаю, о каком духе и о каком медведе ты говоришь?
   — Которого убил Карарбах… Разве не знаешь, что наши обычаи требуют уважать дух амакана, он не должен догадаться, кто убил его. Иначе все время будет сбивать нас с тропы, посылать не туда, куда нужно, и людей и стадо. А ночами будет пугать оленей, покоя никому не даст…
   — Ты тоже веришь этому? — спрашиваю я.
   — Я не верю, — шепотом отвечает Лангара. — Они тоже не верят. — Она кивает головой в сторону женщин и детей. — Но так хочет Карарбах. Он старый люди, постоянно живет в тайге, понимает только ее, другого ничего не видел и не знает. Мы не должны ругать его или отговаривать. Пусть уносит в могилу обычай стариков. И тебе говорю, когда кушать станешь, делай все, как будем делать мы, иначе обидишь Карарбаха.
   Меня тронула Лангара уважительным отношением к глухому старику, и я становлюсь покорным участником древнего обряда отпугивания духа медведя от жилья кочевников.
   Садимся тесно, плечом к плечу, вокруг медвежьей головы. Я стараюсь запомнить до мельчайших подробностей все, что тут совершается, — ведь этот суеверный обряд, как и многие другие, уходит в небытие даже здесь, в глуши лесов.
   Трапезу начинает Лангара. Она зачерпывает из котла полную ложку жира, подносит ко рту. Все молчат.
   — Ку! — кричит старуха, повернувшись в сторону леса, и глотает жир.
   «Ку-у-у!..» — разносит эхо по тайге.
   Затем Лангара долго говорит по-русски, — видимо, в знак уважения к нам.
   — Амакан, — почти ласково обращается она к невидимому собеседнику, — ты думаешь, мы тебя убивали? Не-ет, что ты, и не собирались! Как можно! Мяса у нас полные потки, сам посмотри. Тебя убивали другие люди. Мы его не знаем, чужой. У него своя тропа, он хромой, догоняй его. Ну-ну, скоро догоняй, он так ушел. — Старуха машет рукою в сторону вчерашнего своего следа. — Затем передает ложку сидящему слева сыну Майгу, достает нож, ловко отсекает «щеку» от медвежьей головы, долго жует, Майгу тоже черпает ложкой жир, выпрямляется весь, чтобы Карарбах видел, кричит:
   — Ку!
   Он выпивает жир и начинает что-то быстро говорить по-эвенкийски, энергично жестикулируя. Видимо, он тоже уговаривает медведя уйти от табора, поторапливает его.
   Майгу передает ложку Долбачи, а сам берет из рук Лангары медвежью голову, выбирает кусок полакомее.
   Чувствую, все ждут, когда дойдет очередь до меня.
   Наконец ложка в моих руках. Я пытаюсь во всем подражать пастухам. Зачерпываю из котла и кричу:
   — Ку! Ку!..
   Силюсь проглотить теплый, совершенно не соленый жир. Уж я приноравливаюсь и так и эдак. С большим трудом мне удается сделать один глоток. Для приличия, как и все, аппетитно облизываюсь. А сам чувствую, что вот-вот жир пойдет обратно. Сижу не шевелясь. Потом с досадой говорю, обращаясь к медвежьему духу:
   — Какого дьявола ты тут топчешься, косолапый! Убирайся отсюда, иди догоняй хромого, кто убил тебя.
   — Ты как настоящий эвенк, правильно говоришь, — поддерживает меня Лангара, берет у меня ложку и передает старику.
   А Долбачи уже сует мне медвежью голову и лапу. Я достаю нож, отрезаю кусок мяса, начинаю жевать.
   Карарбах выпрямляет сгорбленную спину. Лицо его сосредоточенно. Старик, как и все, черпает жир из котла. Подносит его дрожащей рукой ко рту, проглатывает.
   — Ку! — хрипло вырывается из его горла. Затем старик что-то бормочет и машет рукою в сторону леса.
   Пожалуй, Карарбах один только и относится к этому древнему обряду со всей серьезностью.
   — Тебе сказать, что говорил он? — спрашивает Лангара.
   — Ну конечно.
   — Карарбах говорит: «Это не люди едят тебя, амакан, ты не думай так, обманешься. Тебя клюют коршуны, вороны. Твою голову и лапы срезал хромой. Пока он близко, догоняй его, потом далеко уйдет, без лап не догонишь. Иди, иди, не оглядывайся…»
   Жизнь человека в тайге всегда была полна всяких опасностей. С тех древнейших времен, когда появились люди в лесах, они вели постоянную и упорную борьбу с медведем. Очень часто их преследовали неудачи. И, пожалуй, даже сейчас самый опасный враг охотника — это медведь. А чем раньше мог эвенк одолеть дикую силу зверя? Лиственничными самострелами, петлями, ловушками или рогатиной. И охотник нередко погибал в этой неравной схватке. Извечный страх перед зверем, особенно у стариков, и породил этот необычный обряд поклонения духу медведя.
   Отпугивание духа амакана закончено. Закончен и наш своеобразный, не очень-то сытный завтрак. Пастухи долго пьют чай, и стойбище приходит в движение.
   Пока ловят оленей, старик бережно собирает все кости, даже самые мелкие, остатки от трапезы. Складывает их в старенький чуман, перевязывает ремешком, относит подальше от огнища и там ставит в развилку толстой березы.
   — Ты что так смотришь? Разве не знаешь, что, по обычаю предков, нельзя бросать кости амакана на земле? — поясняет Лангара. — Амакан подумает, мы их взяли с собой, не отстанет от каравана, неудачу пошлет, а так сразу увидит их на дереве.
   Карарбах срубает небольшой толщины лиственницу, на высоте полутора метров от земли протесывает оставшийся ствол с четырех сторон, кладет на него медвежий череп глазницами на восток и, привязав, украшает его стланиковыми ветками, — дух медведя не должен далеко уходить от своей головы, а это важно, когда стадо находится в пути.
   Олени завьючены, все готовы трогаться в путь. И только Инга с ребенком на руках растерянно стоит у догорающего костра. У нее нет еще опыта, как подготовить новорожденного в путь, ждет, когда кто-то из женщин ей поможет.
   Я подхожу к Инге, приоткрываю край одеяльца: девочка не спит. Смотрит сквозь узенькие щелочки глаз. Личико смуглое, кругленькое.
   — Что смотришь, лючи? Нравится?! — спрашивает мать.
   — Был бы у меня сын, взял бы ее в снохи.
   — А может, она не захочет? — улыбаясь, отвечает в тон мне счастливая Инга.
   — Это может быть. А как же вы ее назвали?
   — Дора.
   — Что это значит по-русски?
   — Родилась, когда был далекий гость.
   — Хорошее имя. Теперь я буду считать себя ее крестным отцом.
   Карарбах принес из перелеска трухлявый, совершенно сухой пень и охапку свежих, душистых еловых веток. Пень он бросил на землю и что-то крикнул Лангаре, а сам присел к маленькой походной люльке, сделанной из тонких лубков, вынянчившей не одного ребенка. Он разорвал хвойный лапник на мелкие веточки и любовно выстлал ими дно люльки.
   «Не жестким ли будет первый путь новорожденной?» — подумал я, следя за работой старика.
   Лангара опустилась на землю рядом с люлькой и привычным ударом о коленку раздробила трухлявый пень, принесенный Карарбахом, на мелкие части, растерла в пыль податливые куски, просеяла сквозь пальцы на подол юбки. Затем, разостлав на земле мягкую хорошо выделанную шкуру кабарги шерстью вверх, она надела на девочку с помощью Инги голубую фланелевую распашонку, чепчик, присыпала древесной трухой потные места у ребенка, уложила его на шкуру. Девочка протестующе закричала, но Лангара, не обращая внимания на ее крик, быстро завернула внучку в одну, затем в другую шкуру, перевязала ремнем и положила в люльку.
   Дальше Инга сама заканчивает все, чтобы ребенок хорошо перенес этот путь, сразу же привык к тайге, к трудностям кочевой жизни. Она отворачивает от лица новорожденной край шкуры — пусть дышит свежим смолистым воздухом, впитывает запахи леса, болот и слышит пощелкивание копыт оленей. Подкладывает под голову маленькую подушку, а под бока — еловый лапник, чтобы не так качало на ходу. Долго смотрит на раскричавшуюся дочь, может быть, благословляя в первый путь по тайге.
   Все собрались у затухающего костра. Стадо скучилось в ожидании пути. Лангара, прищурив глаза, крепко берет меня за руку, говорит, не скрывая тревоги:
   — Ты лучше бы мимо ходил, чем теперь нам думать, живые вы останетесь на Ямбуе или тоже без следа пропадете! Послушай старую Лангару: не ходи туда, зачем тебе мертвые, пойдем с нами — не пожалеешь. У мяса два дня хорошо стоять будем, надо коптить его, жир собирать, шкуры мало-мало делать, кишки, требуху чистить. От убитого зверя ничего нельзя бросать, что годится в пищу. И кровь сушить будем. Ты ел сухари из крови? Нет? Попробуешь. Их сладость язык долго не забывает… Ну как, пойдешь с нами?
   — Спасибо, Лангара, но мы пойдем на Ямбуй, другой дороги у нас нет. Шли бы и вы туда, ведь вам пути не заказаны. Карарбах помог бы нам разыскать пропавших товарищей. Загрю отдам, за него не раз спасибо скажете.
   — Загря — хорошо, для пастухов такая собака шибко дорога, но ты не понимаешь, что говоришь. Зачем тебе Ямбуй, зачем гневить духов, и без того людям не хватает добра, горе как клещ к ним присосалось.
   — Значит, отказываешься от Загри?
   — Да.
   — Тогда прощай, Лангара! Мы будем долго помнить нашу встречу. Пусть ваша тропа не знает больше бед и когда-нибудь встретится с нашей.
   Мы обнимаемся. Соленые от слез губы были горячее материнских.
   Подхожу к Карарбаху. Он, пытаясь улыбнуться, кривит высохшие губы. Тут только я заметил, какой он худой и рослый и как одинок он в своей вечной тишине. На лице старика озабоченность. Его, как и всех, беспокоит наша судьба.
   Карарбах поворачивается к Лангаре, что-то ей долго объясняет. Старуха внимательно слушает, потом переводит.
   — Старик говорит: у эвенков нет закона, чтобы гостя отпускать одного, когда впереди опасность. Надо бы проводить вас. Будь другое место, не этот голец, он пошел бы с вами. А на Ямбуй не пойдет. Зачем гневить духов, они злопамятные, ничего людям не прощают. Не сейчас, так после, а все равно худо сделают.
   — Спроси у него, Лангара, действительно ли он считает духов виновниками несчастий людей? И на Ямбуе пропали люди по их вине?
   Лангара недовольна таким вопросом, но передает его старику. На лице Карарбаха недоумение. Он захватывает в руку реденькую бороденку, задумывается, пристально смотрит мне в глаза, как бы пытаясь угадать, не хочу ли я посмеяться над ним, над его верованием. Потом говорит убежденно, обращаясь прямо ко мне. И тут я замечаю, что он произносит только гласные буквы и совсем забыл труднопроизносимые, вроде шипящих.
   Старуха переводит:
   — Тайга полна злых духов. Это они приносят людям беду. Но там, где человек знает, что к чему: как спастись от стужи, распутать след зверя, как добыть огонь, избавиться от болезни и другое, — зла от духов не бывает. Карарбах толмачит, что им многое известно, чего мы не знаем, почему приходит и уходит зима, почему люди родятся и умирают, как держатся звезды на небе, куда уходит душа покойного — это знают только духи. Никто не в силах бороться с ними, никто! Они сильнее всех нас…
   — Человек все-таки сильнее! Скажи ему… — перебиваю я Лангару.
   У Карарбаха сердито сдвинулись брови. Он ответил резко, не отрывая взгляда от меня.
   — Старик тебе совет говорит: не шибко гордись, даже если станешь сильнее Харги, но этого не будет, — продолжала Лангара. — Сколько бы ты ни бил языком о кремень, огня не добудешь… Старик тоже будет мучиться, думать, как вы там на Ямбуе, и хочет, чтобы наши тропы еще раз сошлись.
   Я беру в ладонь тяжелую, исполосованную шрамами руку старика. Крепко сжимаю.
   — Послушай, Лангара, бросьте кочевать по этим безлюдным, неустроенным пустырям, по болотам и вечно мерзлой земле. Идите со стариком на стойбище. Вы много сделали для своего потомства, не каждому такое под силу. Пора и отдохнуть, вы этого заслужили. Пусть молодежь управляется со стадом. Когда сыновья останутся без вашей опеки, станут такими же оленеводами, как и вы.
   — Оборони бог! — воскликнула старуха, вырывая свою руку и отмахиваясь от меня, как от назойливого паука. Если я отрублю себе руку, это не будет так больно, как бросить аргиш, уйти от стада. Что ты, что ты!.. Когда я один день олень не вижу — голова пустая, как бубен. Она дико глянула на меня, будто я собираюсь лишить ее права кочевать по тайге.
   — Ты хорошо подумай, Лангара, сейчас вы оба здоровы, а если старость сломит вас?
   — Тут в тайге и помирать будем. Соль горькая, однако люди не могут жить без нее. Прощай, лючи! Нам пора.
   Она крепко жмет мне руку и торопливо уходит к оленям.
   Прощаюсь с Карарбахом. Он улыбается.
   Мое внимание опять привлекают его ужасные, старые-престарые, загрубевшие от времени лосевые штаны. На них — латка на латке. Достаю из потки свои запасные брюки, протягиваю старику. Они поношенные, но лучше лосевых.
   И тут происходит неожиданное. Подходит Лангара, отбирает у Карарбаха брюки и с необыкновенной ловкостью натягивает на себя, поверх широких шаровар.
   — Хорошо, спасибо тебе, — невозмутимо говорит она, оглядывая себя со всех сторон.
   — Но ведь это Карарбаху, Лангара…
   — Мне они не плохо, — отвечает она.
   Старик равнодушно смотрит на происходящее. А впрочем, это не удивительно. Все блага на земле, по представлениям эвенков, должны распределяться в зависимости от того, насколько человек в них нуждается. Вот и Лангара считает, что ей брюки нужнее, нежели Карарбаху.
   Меня окружают дети.
   На прощанье даю каждому по куску рафинада. Сахар не всегда бывает у пастухов. Ребята тут же засовывают его в рот. А что же оставить на память новорожденной? Подходящего ничего нет. Вспоминаю, что у меня в потке лежит книга Константина Паустовского «Лесная поэма». Ну что ж, оставлю ее.
   Пишу химическим карандашом на титульном листе: «Доре — маленькой пастушке из рода Карарбаха. Я был тем далеким гостем, в честь которого тебе дали имя. Не покидай свой край, сделай его цветущим и богатым, как того хочет твоя бабушка Лангара».
   Передаю книгу Инге и прошу ее беречь, пока Дора вырастет.
   Караван вытягивается в длинную шеренгу. Как только олень с привьюченной люлькой на спине сделал два-три шага, крик новорожденной прекратился, будто ребенок с нетерпением ждал этой первой минуты начала пути в жизни.
   С появлением на свет новорожденную окружал свежий смолистый запах хвои, дым костра, шум леса, крик тугуток, лай собак, журчание ручейка. Все это пришло к ней с первым ощущением, с началом жизни и, может быть, до смерти будет сопутствовать ей.
   Карарбах выводит оленей из перелеска и, взяв направление на юг, вкось пересекает марь. У него на сворке собачонка. За плечами поняжка. К ней привязан топор, чайник и серая сумка с продуктами.» Старик, видимо, никогда не расстается с этим грузом.


ВОТ И ЯМБУЙ


   Наш путь по-прежнему идет в юго-восточном направлении, мимо болот, холмов, через низкие водоразделы, по печальной тайге.
   С синего неба на наш маленький караван льется яркий свет щедрого солнца. Долбачи, выступая с оленями впереди, шагает уверенно. Ему достаточно с утра взять нужное направление, и уже до конца дня он с него не собьется. Как живая буссоль. С таким проводником легко ходить по тайге, и теперь я уже не думаю, как вначале: «А туда ли мы идем?»
   Загря у меня на поводке. Он идет понуро, не забегает вперед, не натягивает ремешка, не замечает крика вспугнутых караваном, птиц, писка бурундуков, часто попадающихся нам на глаза, и совсем не нюхает, как обычно, воздуха — обиделся. Ох, как не нравится ему, что я веду его на ремешке!
   Нас сопровождает все тот же знакомый пейзаж: кочки по болотам, точно цветочные горшки с поникшим черноголовником, кривые березки по закрайкам марей и лысые от давнишнего пожара бугры. Ни цветов, ни травянистых полян — только россыпи, мхи да лишайники, редко увидишь кустик пырея, и то разве у ручья, или на старой гари заросли ярко-красного кипрея. От этого однообразия путь кажется нескончаемо длинным.
   За перевалом мы наткнулись на плотный туман; снежной лавиной лежал он на дне глубокой пади. Солнце прижимало его к земле, боковые отроги отрезали ему путь к отступлению. Кое-где сквозь пелену торчали голые макушки холмов да вершины одиноких лиственниц. Мы вошли в серый непроницаемый сумрак, в сырую тишину. Шаги каравана заглохли.
   За широкой марью виднеется плотная синева высокоствольного леса. Он спустился со склонов гор, пытаясь отобрать у нагорья свободную землю, но наткнулся на неуступчивые мари, на бугры вечной мерзлоты и встал над ними стеною, так ни на шаг и не продвинувшись дальше.
   Вскоре с чувством невольной робости мы вступили в настоящую первобытную тайгу. И как только оказались под сводом могучих деревьев, как только почувствовали запах прели, папоротников, коры и влажных мхов, все облегченно вздохнули. После стольких дней пути по марям тайга бесконечно обрадовала нас.
   Нас окружают молчаливые лесные дебри, чащи малолетних деревьев, поднявшихся над могилой упавших великанов, и длинные седые космы лишайников, свисающие гирляндами с еловых сучьев. Яркие полосы солнечных лучей, пробившись сквозь кровлю деревьев, рассеивают плотный сумрак, и лес, окутанный этим серебристым светом, кажется еще более величественным.
   Долбачи прокладывает путь. Молодые деревья как бы расступаются перед ним — так ловко он владеет пальмою, прорубая чащу. То тут, то там изредка вспорхнет вспугнутая нами птица или зацокает белка.
   Всюду — густая поросль. Совсем молодые деревья растут чрезвычайно плотно, постарше — несколько разреженнее, а еще постарше — более редко. Здесь деревья принуждены вступать в жестокую борьбу друг с другом за место, за почву, за солнце.
   Вот тонкая, стройная лиственница, как будто одолевшая в борьбе всех соседей. На ее высоком, гладком стволе ни единой веточки, только одна макушка зеленая. Все пошло в рост — любой ценой надо было достигнуть кровли леса, пробиться к солнцу. Но старшие деревья, чьи кроны образуют свод, не очень-то гостеприимны к своему потомству, они никого не пропускают выше. И эту стройную лиственницу тоже ждет удел сверстниц: вряд ли ей справиться с могучей кровлей, закрывшей небо.
   Лес кончился. За ним опять лысая земля.
   На востоке, за макушками деревьев, в помутневшем воздухе растворились далекие холмы. Ветерок нет-нет да и набросит оттуда запах дыма.
   — Тайга горит, — говорит Долбачи, останавливаясь и нюхая воздух.
   — Далеко? — спрашиваю я.
   — С перевалов, однако, увидим.
   — Кто же мог поджечь ее?
   — Люди тут нету. Однако сама гори. Огонь много лет может прятаться под марью, даже не узнаешь, что он там живет. Потом, когда долго нет дождя, сам выходит наружу, зажигает тайгу. Это, однако, такой пожар.
   Через час из-за отрога, на который мы взбираемся, показывается облако плотного черного дыма, заслоняет солнце, окутывает землю густым мраком. На фоне синего неба оно кажется зловещим. Прорвавшийся внезапно ветер принес едкий запас гари. Воздух отяжелел. Стало трудно дышать. Послышался отчаянный рев зверя.
   Долбачи торопится, сворачивает вправо, косогором выводит караван на перевал. Впереди широкая падь, охваченная пожаром. Ветер яростно раздувает огонь, гудит в вышине, отбрасывая в небо багряное пламя. По земле бушует огонь. Казалось бы, тут ему нечем поживиться, но гляньте, как он скачет гигантскими прыжками по ельнику, пожирает стланик, дупляные лиственницы, ягель, все живое. И, убегая дальше, оставляет позади в дыму обугленную землю да небо, усеянное черными лоскутами, как обугленными птицами. Мимо в паническом страхе проносятся уцелевшие выводки рябчиков, прыгают обезумевшие белки, отчаянно кричит куропатка, сзывая отставших цыплят.
   Слева в горячем пламени бьется молодой коршун, не может одолеть высоты. Его подхватывает ветер, бросает в одну, в другую сторону, давит вниз, ломает крылья, и он черным комком падает на пылающий лес.
   Огонь обходит нас с трех сторон, окутывает дымом. Долбачи разрывает связку оленей на три части, нам с Павлом дает по четыре оленя, и мы, не отставая друг от друга, прорываемся через опаленную пожаром зону. Уходим дальше по отрогу и затем уже сворачиваем влево, идем своим курсом на юго-восток.
   Лесные пожары — конец лета. До зимы остаются считанные дни. Скоро наступит время долгих ночей, снежных буранов, белого безмолвия. Успеем ли мы добраться до Ямбуйского гольца, раскрыть его тайну и, наконец, выбраться в жилые места?
   Снова бесконечное холмистое нагорье. Мы то поднимались на высокие водоразделы, и нам открывались дымчатые дали, слитые с жиденьким небом, то нас поглощали темные глубокие пади, затянутые старыми гарями, то снова перед нами выстилались мшистые пространства топких зыбунов.