– Нет! – признался Ивенский честно.
   – Заказ! – Кнупперс назидательно поднял кверху сухонький пальчик. – Государственной, я бы даже сказал стратегической важности заказ! Большие миллионы на кону! И кому он достался, как вы думаете?
   – Понурову? – выдохнул Удальцев, не сдержавшись.
   – Именно, и-мен-но ему! Наверняка, не без протекции одной из этих салонных куриц с их левретками и побрякушками! – теперь в голосе мага звучала откровенная ненависть.
   – А что за заказ, вы не могли бы уточнить? – спросил пристав тихо.
   Кнупперс сокрушённо развёл руками, от его злобы, кажется, не осталось и следа.
   – Увы, милый юноша. Моя должность подразумевает некоторые ограничения в распространении сведений официального характера. На вашем месте я обратился бы за разъяснениями в Министерство путей сообщения.[6]
   – Хорошо, – кивнул Роман Григорьевич. – Тогда не подскажете ли, теперь, когда Понуров мёртв, кому будет передан заказ? Кто больше остальных может рассчитывать его получить?
   Стефан Теодорович отчего-то улыбнулся мягко, будто вопрос его умилил.
   – Что ж, это ни для кого не секрет. Основных претендентов трое: предводитель нашего общества, гроссмейстер Раздымов, профессор Дронницкий, и ваш покорный слуга! Каждому из нас Аскольда Аскольдыч оказал большую, огро-омную услугу, скончамшись. Желаете арестовать всех сразу, или начнёте с меня?
   – Ну, что вы, любезнейший Стефан Теодорович! – Ивенский растянул губы в притворной улыбке, она нелегко ему далась. – Что-то подсказывает мне: даже если бы подобная идея по юношескому недомыслию вдруг пришла бы нам в голову, мы вряд ли смогли бы её осуществить.
   Маг улыбнулся в ответ, и если бы на дворе было лето, то все столичные мухи непременно передохли бы от этой его улыбки.
   – Вы чрезвычайно проницательный молодой человек, милейший Роман Григорьевич! Чрезвыча-айно проницательный. Что, впрочем, не уберегло вас… гм… неважно. Итак, разрешите откланяться, дела, дела… – он поднялся с банкетки, давая понять, что разговор завершён, и присутствие гостей боле нежелательно.
   – Ах, какой же неприятный субъект этот господин Кнупперс! – от души выпалил Тит Ардалионович, полной грудью вдыхая пыльный морозный воздух. Так жарко было натоплено в Собрании, что ему едва дурно не сделалось к концу визита. Или это общество злого мага так нехорошо на него повлияло? Хотел достать платок, обтереть лицо – не нашёл в кармане, обронил, что ли?
   – Ужасный тип! – согласился Роман Григорьевич. – Смотрит так, что мороз по коже! Кажется, вот-вот превратишься в жабу или другого какого гада… Как думаете, Удальцев, я правильно поступил, что не стал расспрашивать его о пропавшем предмете? Сначала собирался, но потом как-то раздумал…
   – Несомненно! Ведь он попадает в число подозреваемых, – ответил Тит Ардалионович, зардевшись аки красна девица – вопрос начальника польстил ему чрезвычайно. – Но что же мы станем делать теперь? Отправимся в Министерство путей сообщения? – Роман Григорьевич Ивенский, второй сыскной пристав Управления полиции, уже мнился ему человеком едва ли не всесильным.
   – Нет! – рассмеялся тот в ответ. – В министерстве с нами точно не станут разговаривать, потребуют сделать официальный запрос, долгие месяцы уйдут на служебную переписку. Поступим иначе. Скажите, Удальцев, вы в состоянии вытерпеть ещё одну беседу о здоровье моей любимой тётушки, Аграфены Романовны?
 
   Поутру Удальцев непременно отметил бы для себя красоту, богатство и особую элегантность этого серого дома с модным курдонером[7] на углу Большой и Нижней Пресни, но теперь он устал, и ему было всё равно. Роман Григорьевич дорогой тоже выглядел утомлённым, сидел, полуприкрыв в глаза, болезненно морщился на кочках и ухабах – как ни мягок был ход трофейной кареты, Россия есть Россия, езды без тряски не бывает. Путь показался долгим, даже кучер Фрол возроптал по старой памяти о тех временах, когда «молодой барин были ещё дитём».
   – Роман Григорьевич, милостивец! Ну, нешто так можно – почитай, весь день по городу разъезжаем-кружим без отдыху! На вас уж лица нет! Папенька ваш забранит меня, скажет, укатал! Что ему отвечать прикажете?
   – Ответишь, по делу государственной важности катал, – рассмеялся Йвенский добродушно. – Да не печалься, это последний адрес.
   …Хозяин элегантного дома принял поздних гостей не просто любезно, а с сердечным радушием, и о здоровье тётушки выспрашивал особенно долго. Оно и не удивительно. В свои тридцать шесть лет Аграфена Романовна, во-первых, сохранила всю красоту юности, во-вторых, некоторое время назад очень удачно (с точки зрения заинтересованных лиц) овдовела. На днях она как раз сняла траур, и с удивлением обнаружила, что вновь превратилась в желанную невесту, каковой последний раз чувствовала себя лет двадцать тому назад, прежде чем была выдана замуж за князя Петра Ивановича Блохинского, человека богатого чрезвычайно, но уже очень пожилого и скучного. Грешно признаваться, но она не слишком горько оплакивала его уход… Но вернёмся к хозяину дома, Модесту Владимировичу Алексееву, товарищу министра путей сообщения.[8] Уж он-то князя Блохинского не оплакивал вовсе, напротив, сплясать был готов на его могиле, потому что двадцать лет назад, будучи простым чиновником, полюбил юную красавицу Аграфену так, что никого другого не желал видеть подле себя все эти годы, так и жил холостяком. И вот теперь у него вновь появилась надежда на счастье, притом куда менее призрачная, нежели раньше. Ведь за двадцать лет и он сам многого в жизни достиг, и Аграфена Романовна сделалась женщиной самостоятельной, теперь уж никто не мог навязать ей чужую волю. В том, какова будет собственная воля Аграфены Романовны, он почти не сомневался, ведь она и прежде отвечала ему взаимностью. А потому на заехавшего с визитом Романа Григорьевича смотрел уже как на племянника. Чем тот и не преминул воспользоваться.
   …– А что, Модест Владимирович, – услышал вдруг Удальцев, первую часть беседы добросовестно пропустивший мимо ушей, – дошло до меня известие о неприятном инциденте, касающемся секретного прожекта вашего ведомства…
   – Ка-ак? Уже?! – неприятно поразился Алексеев. – Быстро, однако же, расходятся слухи по Москов-граду! Хотя, что это я? – он рассмеялся с облегчением. – Совсем запамятовал, по какому ведомству проходите вы! Признаться, вы здорово удивили нас всех, когда пошли на полицейскую службу!..
   …Да, он всех их тогда удивил, включая родного отца. В году триста семидесятом от сотворения мира победоносно кончилась война с британско-франко-турецкой коалицией. Вернувшись с полей сражений, Роман Григорьевич ещё успел отучиться два года в пажеском корпусе, и вышел оттуда шестнадцатилетним офицером. Ждала его блестящая военная карьера, но он вдруг объявил отцу, что желает поступать в университет по юридической линии. Не то чтобы Григорий Романович такое решение одобрял, но и возражать не осмелился, зная непреклонный характер любимого сына. Три года тот отучился успешно, потом надоело. «Негоже бросать начатое дело, не доведши его до конца», – осудил папенька, ну, Роман Григорьевич взял да и сдал за последние курсы экстерном. А потом сообщил бедному папеньке, чем именно намерен заниматься дальше. Тот, разумеется, в ужас пришёл.
   – Милый мой, разве ты дурак или инвалид, чтобы подвизаться в полиции?! Подумай, какое будущее уготовано тебе в армии!
   Но милый его Ромочка только поморщился от досады:
   – Ах, папенька, вот оттого и нет у нас порядка в стране, что служат в полиции одни лишь дураки да инвалиды! И разве я виноват, что мне всё скучно? Какой прок мне от вашей армии, когда войны теперь нет, и новая, видно, не скоро приключится? На Кавказе и то необычайное затишье… Зато уж разбойники у нас долго не переведутся, достанет, чем себя развлечь.
   Что ж, пришлось генералу Ивенскому со странным выбором сына смириться. Но дело его он долго не желал воспринимать всерьёз. Для генерала жизнью была армия, всё остальное он считал баловством. Только когда при облаве на страшную разбойничью шайку Чудина Белоглазого (на самом деле, никакой он был не чудин, обыкновенный чухонец, только очень злой), бесчинствовавшего в столичных предместьях, сынок его получил такой удар ножом меж рёбер, что три недели провёл между жизнью и смертью, папенька проникся большим уважением к его нелёгкой службе. Всё-таки был он боевой офицер, и цену пролитой крови знал. Знал и то, как трудно бывает порой человеку, привычному к войне, научиться жить в мирное время. Он умел понять сына, и перестал его осуждать. Однако, для вех прочих из круга его знакомых, поступок Романа Григорьевича был странен и ничем не объясним. Что ж, он давно привык к удивлённым взглядам и шёпоту за спиной…
   – Ах, Модест Владимирович, такой уж у меня случился каприз! Но вы ведь расскажете нам подробнее о вашем прожекте? Это так впечатляюще…
   – Правда?! – простодушно просиял Алексеев. – Начало вышло не совсем удачным: эта нелепая трагедия с магом… Но замысел сам по себе грандиозен, не так ли? Портал Москов-град – Северная Пальмира![9] – он широко развёл руками, будто собирался прямо сейчас, в собственной гостиной упомянутый портал разверзнуть.
   – Портал! – эхом откликнулся Удальцев, вновь не сдержавшись.
   – Именно! Это вам не в коляске по ухабам трястись (тут Роман Григорьевич едва сдержал улыбку: невысокое же мнение имеет товарищ министра о вверенных ему путях сообщения!), не ночь в душном вагоне! Это шаг – и вы уже за сотни вёрст! Не дольше нескольких минут станет занимать путешествие из столицы в столицу! – он обвёл слушателей взглядом, явно ожидая восторгов.
   – Потрясающе! – вполне искренне, как показалось Удальцеву, вскричал Роман Григорьевич. – Воистину, строительство это станет событием века! Какой масштаб, какие возможности открываются… Но скажите, Модест Владимирович, разве покойный Понуров – та фигура, которой под силу было бы обслуживать столь сложную и затратную магическую систему? Я слышал о нём не самые лестные отзывы…
   Алексеев в ответ небрежно взмахнул рукой перед носом, будто сгоняя надоедливую муху.
   – Ах, да кто его разберёт, этого Понурова! Нам его рекомендовали как человека опытного, чья-то супруга, кажется, рекомендовала… Да. А каков он на деле, узнать не довелось, скончался, сами знаете. Ну, это не беда, мало ли чародеев на Руси. Не стала бы кончина его дурным предзнаменованием – вот что меня тревожит.
   Не станет, великодушно заверил Ивенский будущего дядюшку. Ведь контракт с ним ещё не был подписан, верно? Ну, значит, он – лицо постороннее, и знамением служить никак не может, мир его праху… На том скоро и распрощались.
 
   В карете Тит Ардалионович смог, наконец, дать волю чувствам.
   – Невероятно! – восхищался он. – Портал из столицу в столицу! Шаг – и вы на месте! Неужели такое возможно? Право, в удивительное время мы живём! Каких грандиозных… – ему очень понравилось это слово – …высот достигла современная магическая наука! Не случайно наш век принято называть просвещённым!
   Ивенский слушал юного подчинённого не перебивая, но поглядывал на него с грустной снисходительностью – так взирают на наивных отроков прожившие жизнь старцы.
   – Ах, полноте вам, Тит Ардалионович, – разговор был не служебный, краткости не требовал, – какой там пресвященный век! Так, пробиваются кое-где ростки прогресса – у нас в столицах, ну, может быть ещё в Хазанге, в Варшаве и Харькове… А вокруг что? Лес дремучий, да с такой злой нежитью, что в Европе ещё до Наполеона повывелась. Только что змеи не летают, города не жгут! А люди каковы! В провинции народ тёмный, в деревнях – и того хуже, не то что грамоты не знает – не умеет разобрать, что на картине нарисовано. Знаете, один папенькин приятель – большой лошадник. Вот раз заказал он живописцу полотно с изображением лучшего своего жеребца. И такой удачной вышла картина, что на радостях показал он её своему конюху, в жеребце том души не чаявшему. Конюх смотрел, смотрел, так и сяк вертел, и на оборот заглядывал, а потом вдруг и говорит «Ах, барин, сколь же искусно ваша маменька, Анна Леопольдовна, намалёвана!»[10] Удивлены? То-то! А вы говорите, просвещённый век!
   – Неужто правда? – раздался вдруг голос с козел. – Неужто не отличил болван барыни своей от жеребца? Вот какая оказия!.. Роман Григорьевич, а вы папеньке сказали бы! Ведь наша Шалая – тоже животина не из последних, сколько премий брала, и ишшо возьмёт, ей-ей. Раз заведено теперича с коней патреты делать, где бы и нам живописца пригласить, а? Уж я, будьте покойны, Шалую ни с кем не спутаю: ни с Григорьем Романычем, ни с вами, барин, ни даже с сударыней нашей Аграфеной Романовной, как в гости прибудет! Не сомневайтесь!
   – Хорошо, Фрол, я непременно передам папеньке, – с убийственной серьёзностью обещал Ивенский кучеру.
   А Тита Ардалионовича вдруг увлекла тема нежити, да так, что и будущим порталом восторгаться позабыл.
   – А что, ваше… Роман Григорьевич, разве в Европе совсем её не осталось?
   – Кого? – не понял тот.
   – Нежити лесной?
   – Это смотря где, – на этот раз Ивенский, истины ради, не стал обобщать. – Лесов у них мало стало. А где растут – там и нежить водится, конечно. Но всё же не столько, сколько у нас, и в города он не лезет… Вчера, представьте, видел в Пекин-городе коловерш! Сразу три сидели на заборе, шипели!
   – А чей дом? – полюбопытствовал Удальцев.
   – Игнаткина, купца.
   – Выходит, купец тот нечист на руку, неправедно дела ведёт! – радостно объявил младший надзиратель. – Нянька моя – сама родом с реки Непрядвы, и мать её знахаркой была – рассказывала: у честного человека коловерши никогда не заведутся, только у вора! Ну, или у колдуна ещё. Раз Игнаткин не колдун, значит обязательно вор!
   – Напомните завтра, чтобы приказал проверить его, – велел Роман Григорьевич. – Кто бы мог подумать, что и от нежити может быть польза!
   …Дорога была длинной, тема увлекательной, и скоро узнал Тит Ардалионович, что и в Европе хватает своей напасти, а главное, оттуда она к нам идёт. Те же оборотни, к примеру – ведь не было их прежде. Водился в иной деревне колдун-перевёртыш – совсем другое дело. Никого он не грыз, в свою породу не обращал, так, озоровал понемногу, но управа на него всегда была. А волки-оборотни явились из земель германских и расплодились в северных губерниях. И на юге положение не лучше: стонет от упырей-кровопийц Бессарабия, а это ведь трансильванская зараза, не наша. А уж за Уралом что творится! Но тут на других грешить не приходится, всё, что ни уводится – своё, посконное…
   Так за разговором не заметил Тит Ардалионович, как подъехали к кремовому особняку в три этажа, поздней постройки – с окнами красивыми и такими широкими, что любой змей не только лапу – целую голову просунет; хорошо, что они на Москве перевелись.
   – Ну, что же вы, Удальцев? Идёмте? – позвал Роман Григорьевич.
   – Куда, ваше высокоблагородие? – не понял тот. Вроде бы, не собирались больше по адресам…
   – Как?! – Роман Григорьевич удачно изобразил удивление. – Разве вы сегодня не у нас ужинаете?
   – Я? У вас?!
   – Вот именно! Не сомневайтесь, у нас очень хороший повар, из пленных французов, уроженец самой Лютеции. Отец платит ему жалование, как наёмному слуге, и тот из благодарности готовит так, что ума можно лишиться. Вам непременно понравится!
   – Да я не… Как-то неловко… – запаниковал Удальцев, никогда прежде у генералов не ужинавший. Но начальство уже влекло его за руку, а с начальством не поспоришь.
   Обстановка в доме генерала от инфантерии Ивенского была дорогой, но выглядела немного казённо – не хватало женской руки, чтобы создать уют. Впрочем, обще впечатление скрашивало обилие зелени – генерал любил комнатные цветы и отдавал этому увлечению всё свободное время, что ему порой выдавалось. Имелись в его хозяйстве финиковые пальмы в кадках – высокие, с листьями, собранными веером, и пальмы банановые[11] с листьями широкими, как язык крылатого змея, и гладкими, как шёлк, и цитрусовые деревца, сплошь увешанные маленькими оранжевыми плодами. В гостиной цвели магнолии и древовидные камелии, перила парадной лестницы оплёл исландский плющ. Вдоль стен были расставлены жардиньерки с фиалками всех расцветок, на холодных подоконниках красовались белые, розовые и алые цикламены и уже начинали распускаться душистые гиацинты. На одном из окон в широкой плошке зрела настоящая земляника. По стенам чудесными бабочками порхали орхидеи – это было неземное зрелище. Тит Ардалионович не стал скрывать, да и не смог бы скрыть искреннего своего восхищения, чем сразу же снискал благорасположение хозяина дома и заслужил экскурсию в оранжерею, полную таких диковинок, каким не искушённый в ботанике Удальцев и названия не знал – все они цвели и пахли, по скептическому, но от этого не менее точному выражению Романа Григорьевича «совершенно одуряюще». Кроме того, в оранжерее жили певчие жабы, ящерицы, черепахи, настоящие живые бабочки, несколько крошечных заморских птиц в ярком оперении и – чудо из чудес – пара крупных, как утки, китайских бииняо! Тело этих удивительных птиц покрывали красные и зелёные перья, и у каждой было по одному глазу, по одному крылу и одной ноге. Видя удивление гостя, генерал охотно пояснил, что обе птицы вовсе не увечны – таким их создала магия, они могут жить только парой, поддерживая друг друга, за это в Поднебесной их почитают как символ счастливого супружества… Увы, самому Григорию Романовичу обладание этим символом семейного счастья пока не принесло…
   Кроме описанного выше собрания растительных и животных диковин, имелась в доме генерала Ивенского обширная коллекция картин батального жанра. Принадлежали он кисти известнейших живописцев России и Европы, стоили, вероятно, целое состояние, но выглядели довольно кроваво.
   – Папенька их не любит, – пояснил Роман Григорьевич, – но держит для приличия. А то как же – дом боевого генерала, и вдруг без батальных сцен?
   За осмотром дома последовал обещанный ужин, оказавшийся восхитительным. Удальцев, выросший в семье скромного достатка, ни одного их поданных блюд прежде не едал, и даже названий им не знал, но, опасаясь показаться диковатым, не решился спросить, тем более, что кроме него самого, за столом оказалось ещё несколько визитёров, все из числа больших военных чинов. Тит Ардалионович поначалу чувствовал себя очень стеснёно в их обществе, но ему стало чуть легче после того, как полковник Маринский весьма лестно отозвался о его отце, советнике Удальцеве. (В годы войны Ардалион Данилович ведал поставками продовольствия для бессарабского фронта, и, по словам полковника, снабжение было налажено как никогда безупречно и честно, тогда как на других фронтах разворовывали едва не половину, заставляя солдат голодать.)
   Когда же трапеза была окончена, обнаружилось, что за окнами тёмная ночь, и Удальцеву даже думать нечего возвращаться домой на Капища, если только он не желает угостить тамошних оборотней французскими деликатесами, содержащимися внутри его желудка. Его оставили ночевать в комнате для гостей, и если честно, он недолго отнекивался, исключительно приличия ради – меньше всего на свете ему хотелось в тот час выходить из тёплой гостиной на мороз, а собственное съёмное жилище представлялось теперь особенно убогим и безобразным. «Тоже, что ли, пальму завести?» – подумал он перед сном, но, не отыскав места, чтобы пристроить кадку, остановился на фиалке в горшке.
 
   Ночью случилось долгожданное – выпал снег, завалил всё кругом белыми шапками. Москов-град проснулся свежим и праздничным, ушла осенняя тоска. Даже торговки горячими бубликами кричали на углах особенно лихо, даже вороны каркали весело. На службу ехали уже в санях – и-эх, с ветерком! Сани не занесло, не перевернуло, из чего Роман Григорьевич утвердился во мнении, что чёрная полоса его жизни осталась-таки позади.
   У входа в Отделение привычно толпился народ – значит, вышел кто-то из хворавших, раз дежурный не разогнал. От толпы пахло странно и приятно – не то свежей зеленью, не то душистым сеном.
   – Что это за запах? – удивился Удальцев.
   – Истод! – ответил Роман Григорьевич весело.
   – Истод? – не понял юный, не знающий жизни надзиратель.
   – Истод. Травка такая. Мелкие лавочники любят натирать ею ладони, чтобы, как они выражаются «деньги липли». Примитивная городская магия… Не знаете, отчего доносчики чаще всего встречаются среди мелких лавочников?
   Этого Удальцев не знал, да Роман Григорьевич и не ждал ответа, для него вопрос был чисто риторическим.
   Едва они вошли в кабинет, за Романом Григорьевичем явился дежурный:
   – Извольте к господину первому приставу, ваше высокоблагородие!
   – Максим Семёнович поправился? – обрадовался Ивенский, и вместе с тем ощутил укол совести: не догадался лично навестить болящего, ограничился тем, что отправил письменный доклад по новому делу!
   – Так точно-с, здоровы, бодры и желают видеть вас незамедлительно!
   Начальника своего, первого сыскного пристава Окаймленного – такая вот хитрая фамилия досталась любезнейшему Максиму Семёновичу – в управлении уважали за спокойный нрав, пусть не блестящий, но цепкий ум и воистину отеческую заботу о подчинённых. Роман Григорьевич особенно ощутил её на себе в тот памятный день, когда возвращался он с облавы на шайку Чудина Белоглазого с пером, как говорят уголовные, в боку. Он полулежал в пролётке, то и дело сползая куда-то набок, было ему больно и тошно, очень хотелось помереть, а Максим Семёнович сидел рядом, придерживал его за плечи и какими то пустыми, ничего не значащими разговорами помереть мешал. Так это было на самом деле, или нет, но второй пристав Ивенский был убеждён: не случись тогда рядом с ним Максима Семёновича – не было бы его теперь в живых. С тех пор он считал себя его должником.
   …– Роман Григорьевич! – не оставив подчинённому времени доложиться по форме, воскликнул первый пристав при виде вошедшего. – Рад вас видеть! Вы, я смотрю, в партикулярном? Взяли дело убиенного мага… как бишь его… – у Максима Семеновича была плоховатая память на имена, чтобы это не мешало работе, он всегда носил с собой особый блокнот, – Понурова! – он нашёл нужную запись прежде, чем Ивенский успел подсказать.
   – Да, ваше высокоблагородие, взял, – отчего-то насторожился второй пристав, тон начальника показался ему необычно напряжённым. И точно!
   – Напрасно! – вдруг от души выпалил Максим Семёнович.
   – Отчего же, Максим Семенович?! – Ивенский от такого заявления даже опешил; собственно, он обязан был это дело взять, и иначе поступить никак не мог. Чем же начальство недовольно?
   – Ах, да я не о том, что напрасно взяли, а о том, что напрасно оно случилось, и нам досталось, напрасно! Пусть бы кто другой им занимался! Дурно пахнет это дело, вот что я вам скажу, милый мой Роман Григорьевич. Большой бедой может обернуться. Уж поверьте, я такие вещи нюхом чую!
   Да, действительно, было у первого пристава Окаймлённого необычное свойство предвидеть служебные неприятности, это все знали, и в его способностях не сомневались. Поэтому и Роман Григорьевич не стал отговариваться, дескать, пустое, дело как дело. Спросил только:
   – Да кому же ещё им заниматься, как не нам? Тут целиком наша юрисдикция.
   Но у начальника уж наготове был ответ.
   – Особой Канцелярии,[12] вот кому! Вот помяните моё слово, мы с ними ещё столкнёмся, не обойдётся без них. Непростое это дело, ох, непростое. Уж меня вчера, не взирая на простуду, по нему вызывали… – он многозначительно указал пальцем в потолок, что должно было означать его превосходительство, господина обер-полицмейстера Люггерта. – Вызывали, да. Спросили, осведомлён ли – ну, тут я, спасибо докладу вашему, был во всеоружии. О вас лично выспрашивали: кто таков, хорошо ли служите… Уж я им про папеньку вашего упомянул, не обессудьте. Знаю, что не любите этого, да только надежнее, если известно им будет, какого вы рода, кто за вами стоит. А то ведь у нас, если ты не в чинах, да без связей, как: был человек – нету человека, ищи-свищи! Не хочу вас пугать, но дурное это дело, право, дурное! Лучше бы его и не было совсем.
   – Так ведь уже завели, никуда не денешься, – возразил Ивенский, не то что напуганный – не умел он пугаться, то ли по характеру, то ли по молодости лет – а, скажем так, заинтригованный. – Просто так закрыть тоже не можем… И потом, ведь интересно, Максим Семенович! Не каждый день у нас магов убивают, а? Я пойду работать?