Страница:
На следующий день он ушел в лес, где в течение осени и лета жили, не приходя в деревню, углежоги — мужики, как правило, пропащие, к крестьянскому труду не пригодные, любящие заглянуть на дно кружки, потому в селе не привечаемые.
С этого дня в глазах не только детворы, но и крестьян стала замечать я уважение ко мне, смешанное со страхом.
И тогда я поняла истинную силу власти — страх. Когда я сообщила о своем открытии графу, от ответил:
— Мне кажется, девчонка, ты стала чересчур буквально понимать то, чему я тебя учу. Страх — это важно. Но, думается мне, с возрастом ты поймешь, что есть силы более мощные, чем страх перед властью и силой.
— Синьора, вы убедились в правоте слов своего отца? Как ты смеешь? — притворилась я возмущенной.
— Госпожа, я рискую навлечь вашу немилость, — продолжил тем временем мавр, кланяясь мне до земли, — но я думаю, что отец ваш прав.
— Что же вы с ним считаете посильнее страха? — спросила я. — Дружба? Любовь? Все это продается и покупается. Я была этому свидетельницей, мавр. И не один раз…
— Есть сила много большая, — улыбнулся мавр, распрямив спину. — Вы сами знаете ее.
— Ну? — потребовала я.
— Безразличие, — ответил мавр, и согнулся в поклоне еще раз.
Я знала такой ответ. И не удивилась ему.
Но мне вдруг стало очень подозрительно то, что мавр после такого ответа не посмотрел мне в глаза, а постарался спрятать взгляд за поклоном. Это могло означать многое, но самое опасное — это то, что мавр мог знать не только всю историю, но и ее продолжение, то самое продолжение, которое я могу доверить лишь этой вот рукописи, но никак не болтливому языку современника…
А еще меня мучили странные сладкие сны, в которых знакомые мужчины приходили ко мне совсем обнаженными, ложились рядом, ласкали меня и вот уже почти что достигали вожделенных мест, как вдруг просыпалась я в холодном поту и долго лежала потом, пяля глаза в черный потолок.
Однажды граф, показывая мне особый фехтовальный прием, очень больно ткнул затупленной шпагой в грудь.
Я охнула и упала на траву, ибо схватка в тот раз была не в зале, а на хорошо прогретой солнцем лужайке в саду внутри замка.
Граф в пылу схватки подскочил ко мне и, пнув ногой под зад, приказал встать.
Я подчинилась. Но, стоя уже в позе, не смогла удержаться от боли и, слегка скривив лицо, попробовала свободной рукой потереть ушибленное пинком место.
Только тут до графа дошло, что фехтует он с женщиной, с девочкой, с почти ребенком, которого он, как оказалось, очень любит. Разразившись проклятиями на себя, он переломил шпагу о колено и, отшвырнув обломки, бросился ко мне. Разорвал на мне мужскую рубаху — и обнаружил огромный кровоподтек на том месте, где девичья моя еще не оформившаяся до конца грудь уходила под ключицу.
— Дитя мое! — простонал он. И вдруг стал целовать больное место со страстью любовника, добившегося желанной ночи.
Голова моя закружилась. Кровь бросилась к голове и к ногам, сердце сжалось, и я, теряя сознание, рухнула покорным телом к нему в объятия…
Очнулась от воды, которую граф плеснул мне в лицо, набрав ладонями из ближайшей лужи. Пока я осознавала это и приподнималась на локте, он повторил эту операции дважды.
— Кажется, я зря трачу время, — сказал граф, помогая мне встать. — В тебе слишком много от самки.
— Я — женщина, — возразила я.
— Уже? — удивился он.
— Нет, — испугалась я. — В смысле — девушка.
То, что он мог подумать, будто бы я уже могла быть с мужчиной, меня почему-то так испугало, что я чуть было не бухнулась в обморок.
— Тогда придется заняться тобой и ночью. — заявил граф.
И в устах это прозвучало, как приговор.
Однако в первую ночь он так и не пришел.
Я, дура, вечером на редкость тщательно подмылась, легла пораньше, оставила приоткрытой дверь, натянула одеяло до подбородка и даже дышать стала затаенно, будто зверь на охоте.
Время длилось долго, отзываясь крысиными повизгиваниями за потайной дверью, шорохом крыльев летучих мышей в коридоре, уханьем сычика на чердаке, пением какого-то пьяного крестьянина, заблудившегося, должно быть, возле замка и никак вместе с нужной нотой не находившего тропинки. Пьяный кружил где-то в районе Девичьей башни, то удаляясь, то приближаясь к замку, насилуя окрестности одной и той же строфой старинной похабной песни, рассказывающей о бочаре, о его жене и о том, что он в первую брачную ночь принял за новую бочку.
Недавно я пыталась вспомнить и записать слова той песенки — и не смогла. Спросила у стариков крестьян, но и они, тоже помня о подобной песне, так и не сумели воспроизвести тот остроумный перебор слов, благодаря которому было ясно все, но ничего не было названо своим именем. Все это позволяет догадываться, что автор не мог быть кем-то из простонародья. Либо то была залетная песня из Флоренции, известной своим распутством, либо из Франции, либо сочинена кем-то из моих предков, а то и самим отцом.
Тогда же песня эта тревожила меня еще сильнее, злила, заставляла думать о том, о чем я сама себе думать наяву не разрешала — о якобы пришедшему в мою комнату графе, о его сильных и властных руках, о его горячем и беспощадном теле…
Видения проносились одно за другим, тревожа плоть и мочаля душу. Образ графа постепенно переставал быть именно его образом, он деформировался, превращался в нечто огромное и большое, жаркое и сладкое, вонзающееся сразу во все тело, во все поры, распирающее внутренние органы мои, страшное и сладкое одновременно. Я то проваливалась в бездну, холодея от ужаса и ожидания смерти, то становилась вдруг совсем уж легкой, бестелесной, уносясь вместе с обрывками музыки туда, где нет уже ничего материального. И лишь тяжесть в кистях и коленях удерживали меня на том месте, что уже давно перестало быть постелью, что колебало меня всю, как ребенка в колыбели, и не то качало, не то плыло вместе со мной куда-то далеко, во мне неведомое…
И вдруг разом обрушилась на меня ночь, стылая влага замка сковала суставы, запахи пыли и шорохи крыльев летучих мышей заслонили от сознания весь остальной мир…
Я не то проваливалась в полуобморочное состояние, не то просыпалась, мелко дрожа. Желудок подкатывал к горлу, во рту пересохло, сладкая боль расплывалась в бедрах и струилась между ног к коленям.
Я ждала и ждала графа, уже не страшась его прихода, а надеясь лишь, что если придет он, то грех кровосмешения падет только на него, ибо я свое уже перестрадала, а он — и более сильный, и более старший, и более умный — пусть отвечает за свое.
При этом я молила Деву Марию, чтобы он все-таки пришел, чтобы навалился всей своей тяжестью на мое тело и разрушил тот кошмар, что окружал меня всю ночь. Я ждала его сразу, всего целиком, полного живительного огня, еще не зная толком что и как могло произойти, но, как мне казалось, неизбежного, ужасного и чудесного одновременно…
Под утро, очнувшись в очередной раз, я почувствовала, что тело мое мокро, а постель столь влажна, что понятно стало, почему мне в небытии показалось, что я плаваю.
Встала, переодела рубаху, в которой спала, на свежую, перевернула одеяло и матрас, забилась, свернувшись в клубочек, внутрь холодной до ужаса постели, и с полной отчетливостью поняла, что его не будет. Увидела в окне Венеру на светлеющем небосклоне — и, тяжело вздохнув, уснула.
Разбуженная, я чувствовала себя очень вялой, с трудом понимала за завтраком, что говорит граф, невпопад отвечала и, сославшись на плохое самочувствие, отправилась в Девичью башню.
Граф после случая с кухаркой относился ко мне во время месячных бережно, старался в такие дни не тревожить, в лабораторию и на луг со шпагой не приглашал. Оставлял в такие дни одну, а сам отправлялся либо на охоту, либо мотался по дворам крестьян с проверками: что украдено с его полей, у кого какие недоимки и так далее.
Я же, оставшись одна, попыталась трезво обдумать произошедшее…
Во-первых, нежелание графа прийти ко мне ночью следовало признать, как оскорбление. Ибо пренебрег он не только телом моим, но девичеством — тем самым достоянием, что для мужчин превыше золота. Во-вторых, если уж плоть моя так жаждет мужской ласки, то пользоваться ей дать я могу лишь члену рода Аламанти. В-третьих, надо отомстить…
Я мысленно перебрала всех мужчин, окружающих меня, и поняла, что никому из них не позволю дотронуться до меня с вожделением. Даже думая об этом, я сжимала нож.
И, тем не менее, следовало найти такого человека, что был бы не очень противен мне и одновременно крайне неприятен графу. Пусть томится мыслью, что отдал меня в любовницы мерзавцу. Только так могу я выполнить все три собой же придуманных условия…
Подумала — и тотчас поняла, что подобным человеком может быть лишь Антонио. Поруганный, униженный, но красивый и благородный кузнец Антонио, человек с бесстрашным сердцем, светлой головой и искренне любящий во мне именно женское естество.
Сказано — сделано. Переодевшись в удобное платье, я шмыгнула в потайной ход, на широкой ступени свернула налево и пошла по длинному подземному коридору, уходящему ощутимо вниз и вправо. Свечи я с собой не взяла, ибо и так знала, что ход этот идет без ответвлений до самого оврага в лесу.
Там, отвалив с виду большой, но на самом деле легкий камень, я выбралась на белый свет под корнями огромной ели. Отсюда до землянок углежогов было никак не более часа пути.
Но я решила прежде свернуть в сторону и посетить Волчий лог.
Почему я так поступила? Может, тому причиной были запахи, разом нахлынувшие на меня и напомнившие о тех часах, которые провела я в том самом логу в ночь накануне столь важных изменений в моей жизни? Вспомнились и бой с волчицей, и тепло тельца волчонка под боком… или просто решила прежде, чем встретиться с Антонио, надо увидеть то место, где он меня нашел после битвы, делом доказав, что из всех людей на свете лишь он один по-настоящему любит меня?
Я не знаю ответов на эти вопросы. Скорее всего, мое желание посетить Волчий лог объяснялось всем этим вместе, но не осознанно, а каким-то внутренним чувством, которое, я знаю, у нас — у женщин — много сильнее, чем у мужчин, ибо у них оно просыпается лишь в минуты опасности, а внутри нас существует всегда.
Словом, я свернула в сторону Волчьего лога, и пошла, твердо ступая по траве, ибо и земля эта, и лес, и даже небо над ним было собственностью Аламанти, а я являлась наследницей этой великой и многоправной семьи. Тропинка отсюда, конечно, не шла, но я и так знала, что от оврага следует идти к западу.
Колкий подлесок щекотал голые ноги, мелкие веточки впивались в отвыкшие от босяцкой жизни подошвы, солнечные лучики, пробиваясь сквозь кроны деревьев, слепили глаза. Дышалось легко, хотелось петь от ощущения свободы и волн счастья, накатывавших на меня, заставляющих забыть и о страхах прошедшей ночи, и о мести, и обо всем плохом.
Чего уж потом я не видела в своей жизни: и пустыни Африки, и джунгли Амазонии, и моря и океаны, и дивные острова, но ничего красивее нашего леса так и не встретила. Тот день я помню с той отчетливостью, с какой помнят свои детские годы дряхлые старики: и то, как ветер раскачивал верхушки сосен, отчего стоял легкий гул в вышине, и то, как заячья капустка, вылезшая из-под еловых корней, держала в своих серединках по капельке росы, и даже дробный стук дятла (как он то приближался, то отдалялся) мне слышится и посейчас. Пишу эти строки — и не могу сдержать слез умиления, хотя скоро будет уже год, как я опять живу дома и разделяют меня с этим лесом уже не тысячи миль, а всего лишь несколько сот шагов — выйди только из замка, пробеги через поле и очутишься в детстве…
Сорок лет — срок для леса ничтожный. И страшно лишь то, что я уже не та, не те уже и поступь моя, и мой взгляд, когда-то умевший одновременно заметить и сгнившее дерево, и лишайник, и мох, которые когда-то делали в моих глазах лес только более привлекательным и чудесным, а теперь вызывают раздражение и желание наказать лесника за неряшливость.
Но тогда это был все еще лес моего детства. Лес, полный гоблинов и эльфов, наполненный звуками таинственными и необъяснимыми, лес, в котором все принадлежало и подчинялось только мне, существовало только для того, чтобы удовлетворять мою жажду счастья.
И даже Волчий лог, куда я дошла так быстро и так незаметно для себя, что даже вскрикнула от страха, когда оказалась на краю распадка, выглядел не мрачно, а так торжественно, что мне на мгновение показалось, что я из леса разом попала в собор — до того величественно звучала здешняя тишина, напоенная запахами луговых трав, рассыпанных в многоцветье по всей низине, как на полу, стиснутая отвесными стенами сначала коричневого от глиноземья оврага, потом пересеченными ядрено-зеленой полосой дерна и уже вздымавшимися плотно сомкнутыми кронами елей, вонзающихся в кудрявые облака острыми пиками своих неукротимых вершин.
Я встала на краю лога, очарованная и околдованная этим местом. Я забыла в тот момент, что не только была однажды здесь, но сражалась возле этого самого ручья не на жизнь — на смерть со зверем диким и беспощадным. Стояла и наслаждалась нерукотворным собором очень долго, пока какой-то звук, едва слышный и нестрашный, которому я в тот момент и значения-то не придала, не вывел меня из оцепенения и не заставил сделать шаг вперед и осторожно ступить вниз…
… кубарем покатилась вниз, больно рассекая кожу и торчащие из глинозема коренья, биясь о камни, слыша, как трещит и рвется на мне платье. Ударившись головой о что-то лежащее на дне, я потеряла сознание.
Очнулась от того, что кто-то шершавой рукой гладил мое лицо. От ладони пахло дымом и потом. Резко дернула головой, открыла глаза.
Антонио.
Я даже не смогла удивиться этому. На какое-то мгновение мне показалось, что все повторяется опять: я стала на год младше и вновь вывалилась из Волчьего логова, а Антонио продолжает меня спасать…
Потом я вспомнила, что теперь я — синьора, что живу я в замке, а он — простой деревенский кузнец… Нет — углежог, которого я заслала на все лето в лес. Вспомнился граф, его невыполненная угроза прийти ко мне ночью… как я решила отомстить ему уходом к углежогу…
Антонио…
Я должна была улыбнуться ему, ибо лицо его, дотоле встревоженное, вдруг разгладилось, и он ласково прошептал:
— София! Девочка моя!..
Я приподняла подбородок, подставляя губы для поцелуя.
Он сразу понял меня и, весь напрягшись, стал медленно опускать свое лицо к моему. И рука его, дотоле лишь лежавшая рядом с моим телом, тронула мое плечо, проскользнула пальцами сквозь прореху в рукаве, нырнули под мышку, дразня плоть мою легкой внутренней дрожью, которую он и не пытался унять, ибо губы наши уже соприкоснулись и огненно-влажный язык его тронул стык моих ланит.
Глухое рокотание сбоку заставило меня сжаться. Я сразу узнала голос волка, но впервые в звуке голоса его мне послышалось что-то ужасное.
«Надо прекратить!» — мелькнуло в моем сознании.
Но Антонио не понял этого. Он, как и все мужчины, обнимающие женщин, жил не разумом, а естеством. И потому вторая рука его уже легла мне на бедро, а первая в поисках шнуровки заскользила от плеча к груди, треща рвущимся шелком и больно корябая мне кожу шершавой ладонью.
Я словно проснулась. Сразу ощутила тяжесть в своих чреслах, вонь смеси лука с самогонным перегаром, бьющими из его рта в мой нос, каплю чужой слюны в уголках своих губ.
И тогда я закричала. Закричала дико, по-звериному, надсадным воем своим выражая и боль, и протест, и мольбу о помощи. А руки мои при этом молотили его по огромным, вздымающимся надо мной под самые облака бокам, ноги бессильно трепыхались по траве, выискивая точку опоры, чтобы сбросить, свалить с себя это рвущееся внутрь меня животное.
Ему бы опомниться, отпустить меня — и пусть даже извиниться и, отвернув морду в сторону, дать понять, что не желал сделать мне больно, не хотел испугать.
Но он молча сжимал мое тело, вдавливал меня в мокрую траву и как-то уже чересчур по-хищному хрипел при этом, наслаждаясь ощущением моих нагих ног, между колен которых проник уже его кулак и с силой раздвигал в стороны.
Боль и ненависть к Антонио были столь сильны и невыносимы, что я потеряла сознание. Но перед тем, как глаза мои закрылись и душа моя нырнула в темноту, я увидела над головой Антонио волчью морду и застывший вокруг лиловой пасти костяной оскал зубов…
Сколько раз я слышала от женщин, как насиловали их, и сколько раз порывалась рассказать об этом случае с собой… но всякий раз замолкала, не могла разжать губ. Не от стыда, нет… от чувства мерзости и тошноты, накатывающих на меня с такой силой, что меня порой выворачивало от первых же слов…
Мой топороносый никогда бы не позволил себе совершить подобное. Он был из другого теста…
1566 год от Рождества Христова. Второй раз я увидела его в замке Леопольдо Медичи, стоящим в толпе придворных, как равный с ними. Был он одет в темно-фиолетовый камзол с в меру большим белым жабо и в такой же темно-фиолетовой испанской шапочке с красиво уложенным белым пером какой-то заморской птицы, перехваченным переливающей жемчугами заколкой. Затянутые в белые чулки ноги его были безукоризненно ровные, красивые, как у античных скульптур из коллекции синьора Мозаретти, подарившего за ночь любви со мной мужу моему целый погреб различных вин и прекрасные две немецкие давильни с выточенными из можжевельника винтами и каменными стоками, по которым бежит, пенясь и благоухая, виноградный сок.
Я поднималась, опираясь на руку Жака, по широкой мраморной лестнице, на которой, как водится теперь, не лежало длинных ковров, о которые спотыкаются современные дамы. Я шла степенно, но каблуки мои, нарочно подбитые маленькими подковками, звонко звякали, отражаясь эхом от каменных стен, которые еще не успели завесить гобеленами. Потому лица всех мужчин — и моего топороносого тоже — обернулись в нашу сторону, едва только я вступила на вторую ступень.
Все они заулыбались нам, стали махать руками, кто-то что-то произнес приветливое.
Но я не слышала никого, не видела. Я не отрывала глаз от мужчины, который был так смел, что едва не расстегнул гульфик на улице передо мной. Этот человек искренне желал меня, я это точно знала. Но теперь ко мне медленно приближалось лицо надменное, чужое, без капли интереса в глазах.
«Они — двойняшки, — поняла я. — Иначе быть не может. Не бывает одинакового уродства. Красавчиков, похожих друг на друга, — полно. А чтобы два таких человека, с такими носами и одного возраста… Нет такого не бывает».
И мне сразу стал скучен этот человек. Потому, когда мы поднялись по всем сорока четырем ступенькам и меня подвели к этому, оказавшемуся хозяином дома синьору, я даже не протянула руку ему для поцелуя, а лишь кивнула и прикрыла нижнюю часть лица веером — модный в тот сезон жест среди римской аристократии. Этим я как бы говорила Леопольде Медичи, что себе я не хозяйка, могу и уступить, но только с позволения супруга, не по повелению сердца.
Света от ряда свечей, воткнутых вдоль всей площадки, на которой хозяин принимал гостей, было немного, но я все же заметила ироническую улыбку, которая тронула лицо Леопольде Потому сложила веер и поднесла его кончик к носу. Этот жест означал, что вход в душу мою и в тело закрыт для него.
Тогда он улыбнулся еще откровенней и низко поклонился мне, словно говоря, что с моим мнением считается и посягать на мою честь не будет.
Добрые рыцарские времена! Как давно было это, как скучно жить без всего этого сейчас!..
1560 год от Рождества Христова. Очнулась я с ощущением легкости в теле. Пахло мокрой травой и сладкой кровью. Чье-то дыхание справа от моей головы было частым и не походило на человеческое.
«Волк!» — поняла я, и повернула голову в сторону дыхания.
Желтые глаза зверя смотрели прямо в меня. На серых волосах брыдл ярко блестели капли крови. За спиной волка стояли огромные лохматые ноги гоблина…
ГЛАВА ПЯТАЯ,
— Молодой человек! Вы что-то потеряли?
Тот оглянулся, ойкнул при виде прозрачного, трепыхающегося между полом и потолком старика, пустился бежать вдоль по коридору совсем так же, как это сделал бы при виде призрака живой человек.
Дедушка из всего этого заключил, что малыш скончался недавно и поспешил перекрыть новенькому дорогу с тем, чтобы тот, проскочив сквозь старика, понял, что же произошло с ним самим.
Но юноша при виде обогнавшего его привидения сиганул в окно. Хорошо, что был вечер, небо заволокло тучами, да и попал он во внутренний двор, прямо в гущу устраивающихся на ночь свиней, а то бы на солнце растаял и сгинул. Вот тут-то новое привидение и увидело, как одна из свиней с безразличным выражением морды сунула сквозь его лицо свое рыло, уткнулась в долбленую колоду с пойлом и стала чавкать, ничуть не заботясь о том, что острое ухо ее торчало прямо из глаза мальчишки.
Испуг юного привидения был столь силен, что он взлетел до самой стрехи Девичьей башни, там запутался в сопревшей соломе и, зарывшись в ней, долго плакал.
Когда же юноша оторвал голову от щелястых досок, то увидел рядом с собой две дюжины прозрачных мужчин и женщин в старинных прозрачных одеждах.
— Кто… вы? — спросил мальчик.
— Как и ты, — услышал в ответ. — Не обретшие покоя.
— Я… я умер?
Привидение молча закивали. Им всем был ведом ужас первого прозрения. Чувства, которые испытывало это юное существо, их не трогали, пришли они сюда вовсе не для того, чтобы успокаивать его, а лишь из любопытства: кто он, откуда взялся? Ведь никто в этом замке в последние месяцы не умирал. Призракам того времени ведь было еще не свойственно покидать место своей кончины и шататься из замка в замок, как это делают нынешние привидения.
— К… когда? — спросил между тем мальчик. Все привидения посмотрели почему-то на дядюшку Никколо.
Тот солидно откашлялся, потом, почесав клочковатую бороду, строго спросил мальчика:
— Кто ты? Назови свое имя.
Мальчик назвался.
Никто из привидений не слышал ни имени такого, ни фамилии.
Тогда он назвался пажом синьора Витторио Аламанти по имени Джованни — и только тогда дядюшка Никколо вспомнил про случай сорокалетней давности со спрятавшимся в тайнике похотливым юношей, и про то, что я еще вчера приказала открыть тайник в стене Девичьей башни, дабы достали слуги оттуда кости моего тринадцатилетнего возлюбленного и похоронили их.
— Стало быть, синьор Витторио приказал заделать камни вокруг тайной двери с такой тщательностью, что не только воздух не проник туда, но самый дух твой не сумел покинуть своего саркофага, — торжественно объявил старик, ибо в обществе привидений он вел себя совсем иначе, нежели в моем. — И лишь приказ синьоры Софии взломать дверь и найти труп позволил духу невинно убиенного отрока обрести свободу. И душа его первым делом бросилась на поиски возлюбленной.
Дядюшка Никколо сообщил о своем открытии почтенному собранию духов, и предложил всем вместе припомнить, кто и с кем совокуплялся пятьдесят лет тому назад (точнее пятьдесят четыре года и тринадцать месяцев), дабы точно знать: текла кровь Аламанти в жилах пажа либо он чужого рода-племени в этом замке.
Оказалось, что паж вполне мог быть сыном моего родного дяди Анжело, который как раз пятьдесят пять лет и один месяц тому назад затащил в постель жену какого-то городского дворянина, в течение двух недель наслаждался ее телом, а потом вернул мужу с кошелем золотых цехинов в придачу. Дворянин не вынес оскорбления, стал много пить вина, а спустя год встретил моего дядюшку по дороге из харчевни и всадил доброму Анжело целый заряд рубленой картечи в брюхо. Дядя скончался на месте, а дворянин исчез из нашего герцогства навсегда. Отец же взял себе пажа у вдовой дворянки — это помнили все. Или почти все…
Стало быть, как я теперь понимаю, отец мой был вовсе не таким уж негодяем и злыднем, каким он представлялся при его жизни. Хватило же щедроты души у него на то, чтобы разыскать поруганную его братом женщину, приютить ее ребенка, предоставив ему возможность жить на положении почти родственника в нашем доме. Быть может, даже был у отца тайный умысел приобщить племянника к таинству сокровенных знаний семьи Аламанти. Но по каким-то причинам мальчик ему не подошел, а тут как раз попалась ему на глаза я — прямой, так сказать потомок его личный — и отец предпочел меня… Теперь об этом я могу лишь догадываться.
С этого дня в глазах не только детворы, но и крестьян стала замечать я уважение ко мне, смешанное со страхом.
И тогда я поняла истинную силу власти — страх. Когда я сообщила о своем открытии графу, от ответил:
— Мне кажется, девчонка, ты стала чересчур буквально понимать то, чему я тебя учу. Страх — это важно. Но, думается мне, с возрастом ты поймешь, что есть силы более мощные, чем страх перед властью и силой.
5
1601 год от Рождества Христова. Недавно я рассказала мавру часть этой истории, повторив слова графа о страхе. Лекарь спросил меня:— Синьора, вы убедились в правоте слов своего отца? Как ты смеешь? — притворилась я возмущенной.
— Госпожа, я рискую навлечь вашу немилость, — продолжил тем временем мавр, кланяясь мне до земли, — но я думаю, что отец ваш прав.
— Что же вы с ним считаете посильнее страха? — спросила я. — Дружба? Любовь? Все это продается и покупается. Я была этому свидетельницей, мавр. И не один раз…
— Есть сила много большая, — улыбнулся мавр, распрямив спину. — Вы сами знаете ее.
— Ну? — потребовала я.
— Безразличие, — ответил мавр, и согнулся в поклоне еще раз.
Я знала такой ответ. И не удивилась ему.
Но мне вдруг стало очень подозрительно то, что мавр после такого ответа не посмотрел мне в глаза, а постарался спрятать взгляд за поклоном. Это могло означать многое, но самое опасное — это то, что мавр мог знать не только всю историю, но и ее продолжение, то самое продолжение, которое я могу доверить лишь этой вот рукописи, но никак не болтливому языку современника…
6
1560 год от Рождества Христова. Ведь я действительно отнеслась в то время с совершенным безразличием к судьбе Антонио. Более того — я забыла о его существовании. Все мои помыслы были теперь поглощены учебой в подземной мастерской и фехтованием. Я так увлеклась этими занятиями, что даже во сне смешивала всякие вещества, получала другие, дралась на саблях и шпагах, повторяла законы движения тел в пространстве, вела философские диспуты с какими-то неведомыми мне людьми, врывающимися в мои сновидения столь бесцеремонно, что казалось, что это — не мои сны, а их жизнь.А еще меня мучили странные сладкие сны, в которых знакомые мужчины приходили ко мне совсем обнаженными, ложились рядом, ласкали меня и вот уже почти что достигали вожделенных мест, как вдруг просыпалась я в холодном поту и долго лежала потом, пяля глаза в черный потолок.
Однажды граф, показывая мне особый фехтовальный прием, очень больно ткнул затупленной шпагой в грудь.
Я охнула и упала на траву, ибо схватка в тот раз была не в зале, а на хорошо прогретой солнцем лужайке в саду внутри замка.
Граф в пылу схватки подскочил ко мне и, пнув ногой под зад, приказал встать.
Я подчинилась. Но, стоя уже в позе, не смогла удержаться от боли и, слегка скривив лицо, попробовала свободной рукой потереть ушибленное пинком место.
Только тут до графа дошло, что фехтует он с женщиной, с девочкой, с почти ребенком, которого он, как оказалось, очень любит. Разразившись проклятиями на себя, он переломил шпагу о колено и, отшвырнув обломки, бросился ко мне. Разорвал на мне мужскую рубаху — и обнаружил огромный кровоподтек на том месте, где девичья моя еще не оформившаяся до конца грудь уходила под ключицу.
— Дитя мое! — простонал он. И вдруг стал целовать больное место со страстью любовника, добившегося желанной ночи.
Голова моя закружилась. Кровь бросилась к голове и к ногам, сердце сжалось, и я, теряя сознание, рухнула покорным телом к нему в объятия…
Очнулась от воды, которую граф плеснул мне в лицо, набрав ладонями из ближайшей лужи. Пока я осознавала это и приподнималась на локте, он повторил эту операции дважды.
— Кажется, я зря трачу время, — сказал граф, помогая мне встать. — В тебе слишком много от самки.
— Я — женщина, — возразила я.
— Уже? — удивился он.
— Нет, — испугалась я. — В смысле — девушка.
То, что он мог подумать, будто бы я уже могла быть с мужчиной, меня почему-то так испугало, что я чуть было не бухнулась в обморок.
— Тогда придется заняться тобой и ночью. — заявил граф.
И в устах это прозвучало, как приговор.
Однако в первую ночь он так и не пришел.
Я, дура, вечером на редкость тщательно подмылась, легла пораньше, оставила приоткрытой дверь, натянула одеяло до подбородка и даже дышать стала затаенно, будто зверь на охоте.
Время длилось долго, отзываясь крысиными повизгиваниями за потайной дверью, шорохом крыльев летучих мышей в коридоре, уханьем сычика на чердаке, пением какого-то пьяного крестьянина, заблудившегося, должно быть, возле замка и никак вместе с нужной нотой не находившего тропинки. Пьяный кружил где-то в районе Девичьей башни, то удаляясь, то приближаясь к замку, насилуя окрестности одной и той же строфой старинной похабной песни, рассказывающей о бочаре, о его жене и о том, что он в первую брачную ночь принял за новую бочку.
Недавно я пыталась вспомнить и записать слова той песенки — и не смогла. Спросила у стариков крестьян, но и они, тоже помня о подобной песне, так и не сумели воспроизвести тот остроумный перебор слов, благодаря которому было ясно все, но ничего не было названо своим именем. Все это позволяет догадываться, что автор не мог быть кем-то из простонародья. Либо то была залетная песня из Флоренции, известной своим распутством, либо из Франции, либо сочинена кем-то из моих предков, а то и самим отцом.
Тогда же песня эта тревожила меня еще сильнее, злила, заставляла думать о том, о чем я сама себе думать наяву не разрешала — о якобы пришедшему в мою комнату графе, о его сильных и властных руках, о его горячем и беспощадном теле…
Видения проносились одно за другим, тревожа плоть и мочаля душу. Образ графа постепенно переставал быть именно его образом, он деформировался, превращался в нечто огромное и большое, жаркое и сладкое, вонзающееся сразу во все тело, во все поры, распирающее внутренние органы мои, страшное и сладкое одновременно. Я то проваливалась в бездну, холодея от ужаса и ожидания смерти, то становилась вдруг совсем уж легкой, бестелесной, уносясь вместе с обрывками музыки туда, где нет уже ничего материального. И лишь тяжесть в кистях и коленях удерживали меня на том месте, что уже давно перестало быть постелью, что колебало меня всю, как ребенка в колыбели, и не то качало, не то плыло вместе со мной куда-то далеко, во мне неведомое…
И вдруг разом обрушилась на меня ночь, стылая влага замка сковала суставы, запахи пыли и шорохи крыльев летучих мышей заслонили от сознания весь остальной мир…
Я не то проваливалась в полуобморочное состояние, не то просыпалась, мелко дрожа. Желудок подкатывал к горлу, во рту пересохло, сладкая боль расплывалась в бедрах и струилась между ног к коленям.
Я ждала и ждала графа, уже не страшась его прихода, а надеясь лишь, что если придет он, то грех кровосмешения падет только на него, ибо я свое уже перестрадала, а он — и более сильный, и более старший, и более умный — пусть отвечает за свое.
При этом я молила Деву Марию, чтобы он все-таки пришел, чтобы навалился всей своей тяжестью на мое тело и разрушил тот кошмар, что окружал меня всю ночь. Я ждала его сразу, всего целиком, полного живительного огня, еще не зная толком что и как могло произойти, но, как мне казалось, неизбежного, ужасного и чудесного одновременно…
Под утро, очнувшись в очередной раз, я почувствовала, что тело мое мокро, а постель столь влажна, что понятно стало, почему мне в небытии показалось, что я плаваю.
Встала, переодела рубаху, в которой спала, на свежую, перевернула одеяло и матрас, забилась, свернувшись в клубочек, внутрь холодной до ужаса постели, и с полной отчетливостью поняла, что его не будет. Увидела в окне Венеру на светлеющем небосклоне — и, тяжело вздохнув, уснула.
Разбуженная, я чувствовала себя очень вялой, с трудом понимала за завтраком, что говорит граф, невпопад отвечала и, сославшись на плохое самочувствие, отправилась в Девичью башню.
Граф после случая с кухаркой относился ко мне во время месячных бережно, старался в такие дни не тревожить, в лабораторию и на луг со шпагой не приглашал. Оставлял в такие дни одну, а сам отправлялся либо на охоту, либо мотался по дворам крестьян с проверками: что украдено с его полей, у кого какие недоимки и так далее.
Я же, оставшись одна, попыталась трезво обдумать произошедшее…
Во-первых, нежелание графа прийти ко мне ночью следовало признать, как оскорбление. Ибо пренебрег он не только телом моим, но девичеством — тем самым достоянием, что для мужчин превыше золота. Во-вторых, если уж плоть моя так жаждет мужской ласки, то пользоваться ей дать я могу лишь члену рода Аламанти. В-третьих, надо отомстить…
Я мысленно перебрала всех мужчин, окружающих меня, и поняла, что никому из них не позволю дотронуться до меня с вожделением. Даже думая об этом, я сжимала нож.
И, тем не менее, следовало найти такого человека, что был бы не очень противен мне и одновременно крайне неприятен графу. Пусть томится мыслью, что отдал меня в любовницы мерзавцу. Только так могу я выполнить все три собой же придуманных условия…
Подумала — и тотчас поняла, что подобным человеком может быть лишь Антонио. Поруганный, униженный, но красивый и благородный кузнец Антонио, человек с бесстрашным сердцем, светлой головой и искренне любящий во мне именно женское естество.
Сказано — сделано. Переодевшись в удобное платье, я шмыгнула в потайной ход, на широкой ступени свернула налево и пошла по длинному подземному коридору, уходящему ощутимо вниз и вправо. Свечи я с собой не взяла, ибо и так знала, что ход этот идет без ответвлений до самого оврага в лесу.
Там, отвалив с виду большой, но на самом деле легкий камень, я выбралась на белый свет под корнями огромной ели. Отсюда до землянок углежогов было никак не более часа пути.
Но я решила прежде свернуть в сторону и посетить Волчий лог.
Почему я так поступила? Может, тому причиной были запахи, разом нахлынувшие на меня и напомнившие о тех часах, которые провела я в том самом логу в ночь накануне столь важных изменений в моей жизни? Вспомнились и бой с волчицей, и тепло тельца волчонка под боком… или просто решила прежде, чем встретиться с Антонио, надо увидеть то место, где он меня нашел после битвы, делом доказав, что из всех людей на свете лишь он один по-настоящему любит меня?
Я не знаю ответов на эти вопросы. Скорее всего, мое желание посетить Волчий лог объяснялось всем этим вместе, но не осознанно, а каким-то внутренним чувством, которое, я знаю, у нас — у женщин — много сильнее, чем у мужчин, ибо у них оно просыпается лишь в минуты опасности, а внутри нас существует всегда.
Словом, я свернула в сторону Волчьего лога, и пошла, твердо ступая по траве, ибо и земля эта, и лес, и даже небо над ним было собственностью Аламанти, а я являлась наследницей этой великой и многоправной семьи. Тропинка отсюда, конечно, не шла, но я и так знала, что от оврага следует идти к западу.
Колкий подлесок щекотал голые ноги, мелкие веточки впивались в отвыкшие от босяцкой жизни подошвы, солнечные лучики, пробиваясь сквозь кроны деревьев, слепили глаза. Дышалось легко, хотелось петь от ощущения свободы и волн счастья, накатывавших на меня, заставляющих забыть и о страхах прошедшей ночи, и о мести, и обо всем плохом.
Чего уж потом я не видела в своей жизни: и пустыни Африки, и джунгли Амазонии, и моря и океаны, и дивные острова, но ничего красивее нашего леса так и не встретила. Тот день я помню с той отчетливостью, с какой помнят свои детские годы дряхлые старики: и то, как ветер раскачивал верхушки сосен, отчего стоял легкий гул в вышине, и то, как заячья капустка, вылезшая из-под еловых корней, держала в своих серединках по капельке росы, и даже дробный стук дятла (как он то приближался, то отдалялся) мне слышится и посейчас. Пишу эти строки — и не могу сдержать слез умиления, хотя скоро будет уже год, как я опять живу дома и разделяют меня с этим лесом уже не тысячи миль, а всего лишь несколько сот шагов — выйди только из замка, пробеги через поле и очутишься в детстве…
Сорок лет — срок для леса ничтожный. И страшно лишь то, что я уже не та, не те уже и поступь моя, и мой взгляд, когда-то умевший одновременно заметить и сгнившее дерево, и лишайник, и мох, которые когда-то делали в моих глазах лес только более привлекательным и чудесным, а теперь вызывают раздражение и желание наказать лесника за неряшливость.
Но тогда это был все еще лес моего детства. Лес, полный гоблинов и эльфов, наполненный звуками таинственными и необъяснимыми, лес, в котором все принадлежало и подчинялось только мне, существовало только для того, чтобы удовлетворять мою жажду счастья.
И даже Волчий лог, куда я дошла так быстро и так незаметно для себя, что даже вскрикнула от страха, когда оказалась на краю распадка, выглядел не мрачно, а так торжественно, что мне на мгновение показалось, что я из леса разом попала в собор — до того величественно звучала здешняя тишина, напоенная запахами луговых трав, рассыпанных в многоцветье по всей низине, как на полу, стиснутая отвесными стенами сначала коричневого от глиноземья оврага, потом пересеченными ядрено-зеленой полосой дерна и уже вздымавшимися плотно сомкнутыми кронами елей, вонзающихся в кудрявые облака острыми пиками своих неукротимых вершин.
Я встала на краю лога, очарованная и околдованная этим местом. Я забыла в тот момент, что не только была однажды здесь, но сражалась возле этого самого ручья не на жизнь — на смерть со зверем диким и беспощадным. Стояла и наслаждалась нерукотворным собором очень долго, пока какой-то звук, едва слышный и нестрашный, которому я в тот момент и значения-то не придала, не вывел меня из оцепенения и не заставил сделать шаг вперед и осторожно ступить вниз…
7
— София! — раздался голос сзади. Обернулась — и…… кубарем покатилась вниз, больно рассекая кожу и торчащие из глинозема коренья, биясь о камни, слыша, как трещит и рвется на мне платье. Ударившись головой о что-то лежащее на дне, я потеряла сознание.
Очнулась от того, что кто-то шершавой рукой гладил мое лицо. От ладони пахло дымом и потом. Резко дернула головой, открыла глаза.
Антонио.
Я даже не смогла удивиться этому. На какое-то мгновение мне показалось, что все повторяется опять: я стала на год младше и вновь вывалилась из Волчьего логова, а Антонио продолжает меня спасать…
Потом я вспомнила, что теперь я — синьора, что живу я в замке, а он — простой деревенский кузнец… Нет — углежог, которого я заслала на все лето в лес. Вспомнился граф, его невыполненная угроза прийти ко мне ночью… как я решила отомстить ему уходом к углежогу…
Антонио…
Я должна была улыбнуться ему, ибо лицо его, дотоле встревоженное, вдруг разгладилось, и он ласково прошептал:
— София! Девочка моя!..
Я приподняла подбородок, подставляя губы для поцелуя.
Он сразу понял меня и, весь напрягшись, стал медленно опускать свое лицо к моему. И рука его, дотоле лишь лежавшая рядом с моим телом, тронула мое плечо, проскользнула пальцами сквозь прореху в рукаве, нырнули под мышку, дразня плоть мою легкой внутренней дрожью, которую он и не пытался унять, ибо губы наши уже соприкоснулись и огненно-влажный язык его тронул стык моих ланит.
Глухое рокотание сбоку заставило меня сжаться. Я сразу узнала голос волка, но впервые в звуке голоса его мне послышалось что-то ужасное.
«Надо прекратить!» — мелькнуло в моем сознании.
Но Антонио не понял этого. Он, как и все мужчины, обнимающие женщин, жил не разумом, а естеством. И потому вторая рука его уже легла мне на бедро, а первая в поисках шнуровки заскользила от плеча к груди, треща рвущимся шелком и больно корябая мне кожу шершавой ладонью.
Я словно проснулась. Сразу ощутила тяжесть в своих чреслах, вонь смеси лука с самогонным перегаром, бьющими из его рта в мой нос, каплю чужой слюны в уголках своих губ.
И тогда я закричала. Закричала дико, по-звериному, надсадным воем своим выражая и боль, и протест, и мольбу о помощи. А руки мои при этом молотили его по огромным, вздымающимся надо мной под самые облака бокам, ноги бессильно трепыхались по траве, выискивая точку опоры, чтобы сбросить, свалить с себя это рвущееся внутрь меня животное.
Ему бы опомниться, отпустить меня — и пусть даже извиниться и, отвернув морду в сторону, дать понять, что не желал сделать мне больно, не хотел испугать.
Но он молча сжимал мое тело, вдавливал меня в мокрую траву и как-то уже чересчур по-хищному хрипел при этом, наслаждаясь ощущением моих нагих ног, между колен которых проник уже его кулак и с силой раздвигал в стороны.
Боль и ненависть к Антонио были столь сильны и невыносимы, что я потеряла сознание. Но перед тем, как глаза мои закрылись и душа моя нырнула в темноту, я увидела над головой Антонио волчью морду и застывший вокруг лиловой пасти костяной оскал зубов…
8
Фу, как противно вспоминать об этом!..Сколько раз я слышала от женщин, как насиловали их, и сколько раз порывалась рассказать об этом случае с собой… но всякий раз замолкала, не могла разжать губ. Не от стыда, нет… от чувства мерзости и тошноты, накатывающих на меня с такой силой, что меня порой выворачивало от первых же слов…
Мой топороносый никогда бы не позволил себе совершить подобное. Он был из другого теста…
1566 год от Рождества Христова. Второй раз я увидела его в замке Леопольдо Медичи, стоящим в толпе придворных, как равный с ними. Был он одет в темно-фиолетовый камзол с в меру большим белым жабо и в такой же темно-фиолетовой испанской шапочке с красиво уложенным белым пером какой-то заморской птицы, перехваченным переливающей жемчугами заколкой. Затянутые в белые чулки ноги его были безукоризненно ровные, красивые, как у античных скульптур из коллекции синьора Мозаретти, подарившего за ночь любви со мной мужу моему целый погреб различных вин и прекрасные две немецкие давильни с выточенными из можжевельника винтами и каменными стоками, по которым бежит, пенясь и благоухая, виноградный сок.
Я поднималась, опираясь на руку Жака, по широкой мраморной лестнице, на которой, как водится теперь, не лежало длинных ковров, о которые спотыкаются современные дамы. Я шла степенно, но каблуки мои, нарочно подбитые маленькими подковками, звонко звякали, отражаясь эхом от каменных стен, которые еще не успели завесить гобеленами. Потому лица всех мужчин — и моего топороносого тоже — обернулись в нашу сторону, едва только я вступила на вторую ступень.
Все они заулыбались нам, стали махать руками, кто-то что-то произнес приветливое.
Но я не слышала никого, не видела. Я не отрывала глаз от мужчины, который был так смел, что едва не расстегнул гульфик на улице передо мной. Этот человек искренне желал меня, я это точно знала. Но теперь ко мне медленно приближалось лицо надменное, чужое, без капли интереса в глазах.
«Они — двойняшки, — поняла я. — Иначе быть не может. Не бывает одинакового уродства. Красавчиков, похожих друг на друга, — полно. А чтобы два таких человека, с такими носами и одного возраста… Нет такого не бывает».
И мне сразу стал скучен этот человек. Потому, когда мы поднялись по всем сорока четырем ступенькам и меня подвели к этому, оказавшемуся хозяином дома синьору, я даже не протянула руку ему для поцелуя, а лишь кивнула и прикрыла нижнюю часть лица веером — модный в тот сезон жест среди римской аристократии. Этим я как бы говорила Леопольде Медичи, что себе я не хозяйка, могу и уступить, но только с позволения супруга, не по повелению сердца.
Света от ряда свечей, воткнутых вдоль всей площадки, на которой хозяин принимал гостей, было немного, но я все же заметила ироническую улыбку, которая тронула лицо Леопольде Потому сложила веер и поднесла его кончик к носу. Этот жест означал, что вход в душу мою и в тело закрыт для него.
Тогда он улыбнулся еще откровенней и низко поклонился мне, словно говоря, что с моим мнением считается и посягать на мою честь не будет.
Добрые рыцарские времена! Как давно было это, как скучно жить без всего этого сейчас!..
9
1560 год от Рождества Христова. Очнулась я с ощущением легкости в теле. Пахло мокрой травой и сладкой кровью. Чье-то дыхание справа от моей головы было частым и не походило на человеческое.
«Волк!» — поняла я, и повернула голову в сторону дыхания.
Желтые глаза зверя смотрели прямо в меня. На серых волосах брыдл ярко блестели капли крови. За спиной волка стояли огромные лохматые ноги гоблина…
ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой старая София встречается неожиданно со своей первой любовью а молодая получает из рук Лесного Царя дар
1
1601 год от Рождества Христова. В замке появилось новое привидение. Дядюшка Никколо обнаружил его шныряющим по Девичьей башне в такой тревоге и истерике, что старик не сразу решился заговорить с новичком, некоторое время следил за ним, пытаясь вспомнить, что за душа приблудилась в наших родовых стенах, да так и не вспомнил никого и ляпнул наобум:— Молодой человек! Вы что-то потеряли?
Тот оглянулся, ойкнул при виде прозрачного, трепыхающегося между полом и потолком старика, пустился бежать вдоль по коридору совсем так же, как это сделал бы при виде призрака живой человек.
Дедушка из всего этого заключил, что малыш скончался недавно и поспешил перекрыть новенькому дорогу с тем, чтобы тот, проскочив сквозь старика, понял, что же произошло с ним самим.
Но юноша при виде обогнавшего его привидения сиганул в окно. Хорошо, что был вечер, небо заволокло тучами, да и попал он во внутренний двор, прямо в гущу устраивающихся на ночь свиней, а то бы на солнце растаял и сгинул. Вот тут-то новое привидение и увидело, как одна из свиней с безразличным выражением морды сунула сквозь его лицо свое рыло, уткнулась в долбленую колоду с пойлом и стала чавкать, ничуть не заботясь о том, что острое ухо ее торчало прямо из глаза мальчишки.
Испуг юного привидения был столь силен, что он взлетел до самой стрехи Девичьей башни, там запутался в сопревшей соломе и, зарывшись в ней, долго плакал.
Когда же юноша оторвал голову от щелястых досок, то увидел рядом с собой две дюжины прозрачных мужчин и женщин в старинных прозрачных одеждах.
— Кто… вы? — спросил мальчик.
— Как и ты, — услышал в ответ. — Не обретшие покоя.
— Я… я умер?
Привидение молча закивали. Им всем был ведом ужас первого прозрения. Чувства, которые испытывало это юное существо, их не трогали, пришли они сюда вовсе не для того, чтобы успокаивать его, а лишь из любопытства: кто он, откуда взялся? Ведь никто в этом замке в последние месяцы не умирал. Призракам того времени ведь было еще не свойственно покидать место своей кончины и шататься из замка в замок, как это делают нынешние привидения.
— К… когда? — спросил между тем мальчик. Все привидения посмотрели почему-то на дядюшку Никколо.
Тот солидно откашлялся, потом, почесав клочковатую бороду, строго спросил мальчика:
— Кто ты? Назови свое имя.
Мальчик назвался.
Никто из привидений не слышал ни имени такого, ни фамилии.
Тогда он назвался пажом синьора Витторио Аламанти по имени Джованни — и только тогда дядюшка Никколо вспомнил про случай сорокалетней давности со спрятавшимся в тайнике похотливым юношей, и про то, что я еще вчера приказала открыть тайник в стене Девичьей башни, дабы достали слуги оттуда кости моего тринадцатилетнего возлюбленного и похоронили их.
— Стало быть, синьор Витторио приказал заделать камни вокруг тайной двери с такой тщательностью, что не только воздух не проник туда, но самый дух твой не сумел покинуть своего саркофага, — торжественно объявил старик, ибо в обществе привидений он вел себя совсем иначе, нежели в моем. — И лишь приказ синьоры Софии взломать дверь и найти труп позволил духу невинно убиенного отрока обрести свободу. И душа его первым делом бросилась на поиски возлюбленной.
Дядюшка Никколо сообщил о своем открытии почтенному собранию духов, и предложил всем вместе припомнить, кто и с кем совокуплялся пятьдесят лет тому назад (точнее пятьдесят четыре года и тринадцать месяцев), дабы точно знать: текла кровь Аламанти в жилах пажа либо он чужого рода-племени в этом замке.
Оказалось, что паж вполне мог быть сыном моего родного дяди Анжело, который как раз пятьдесят пять лет и один месяц тому назад затащил в постель жену какого-то городского дворянина, в течение двух недель наслаждался ее телом, а потом вернул мужу с кошелем золотых цехинов в придачу. Дворянин не вынес оскорбления, стал много пить вина, а спустя год встретил моего дядюшку по дороге из харчевни и всадил доброму Анжело целый заряд рубленой картечи в брюхо. Дядя скончался на месте, а дворянин исчез из нашего герцогства навсегда. Отец же взял себе пажа у вдовой дворянки — это помнили все. Или почти все…
Стало быть, как я теперь понимаю, отец мой был вовсе не таким уж негодяем и злыднем, каким он представлялся при его жизни. Хватило же щедроты души у него на то, чтобы разыскать поруганную его братом женщину, приютить ее ребенка, предоставив ему возможность жить на положении почти родственника в нашем доме. Быть может, даже был у отца тайный умысел приобщить племянника к таинству сокровенных знаний семьи Аламанти. Но по каким-то причинам мальчик ему не подошел, а тут как раз попалась ему на глаза я — прямой, так сказать потомок его личный — и отец предпочел меня… Теперь об этом я могу лишь догадываться.