Старый Свет Judenmude – уставшим от евреев, вопрошающего народа. Гитлер блестяще передает то же чувство, восклицая:
   «Еврей постоянно сидит внутри нас – однако его куда проще одолеть во плоти, нежели в этой ипостаси терзающего нас незримого демона. Еврей считался врагом в Римской империи, он был врагом еще и для египтян, и вавилонян. Однако смертельную войну первым объявляю ему я»5.
   В своем тотальном вызове Всевышнему Гитлер был просто обязан обратиться против избранного Им народа – евреев. Он, Гитлер, должен сам утвердиться (и прежде всего в своих собственных глазах) в роли Избранного. Логика этого утверждения приводит Гитлера к стремлению уничтожить истинный народ Избранных с тем, чтобы занять его место благодаря шаткому концепту немецкой расы, героем-спасителем которой он себя мнит. Он нападает на еврейскую традицию и христианство, основоположником которого был Еврей Иисус. Все это Гитлер довольно подробно разъясняет своим приближенным:
   «Провидение предуготовило мне стать великим освободителем человечества. Я снимаю с человека ярмо причины, стремящейся стать своим собственным следствием, целью своего же существования; я освобождаю его от унижающей химеры, которую принято называть моральным сознанием, и от требований личной свободы, вынести которую способен мало кто из смертных… Христианскому учению о примате личного сознания и персональной ответственности я противопоставляю освободительную доктрину ничтожности индивида и его растворения в очевидном бессмертии нации. Я отменяю догму, согласно которой искуплению людей служат страдания и смерть какого-то божественного Спасителя, и предлагаю новый догмат «подмены деяний»: искупление всех и каждого достигается не страданием, а самой жизнью, поступками нового законодателя-фюрера, который намерен снять с плеч людей непосильную для них ношу свободы»6.
   Гитлер отвергает христианство, поскольку хочет обратить ход истории и вернуться к язычеству, которое он считает единственно совместимым с духовностью немецкого народа. Он тешит себя мыслью о том, что ему удалось создать новую религию:
   «Пасха отныне станет символом не Воскресения Христа, а вечного обновления нашего народа… люди… заменят свой Крест нашей свастикой. Вместо того чтобы поклоняться крови своего былого Спасителя, они станут прославлять чистую кровь нашего народа; свою облатку они сделают священным символом плодов нашей немецкой земли и братского единения нашего народа… в храмах будет служиться наш собственный культ»7.
   Устами Гитлера точно вещает дьявол. В своем немыслимом кривлянии он «изображает» Бога. В Библии народ Авраама становится избранным, когда патриарх принимает Трех странников (в образе которых является ему Создатель). Этому странноприимству – филоксении – Гитлер противопоставляет ненависть и боязнь чужаков, ксенофобию. Народ принимающий он хочет заменить расой отторжения – при том, что реально эта раса не существует. Гитлер и сам признает это в своих откровениях Раушнингу (который в прошлом был конезаводчиком):
   «Разумеется, я знаю ничуть не хуже всех ваших интеллектуалов, всех этих кладезей мудрости, что рас в научном смысле слова не существует. Но вы как аграрий и заводчик – вы-то обязаны придерживаться понятия расы, без нее никакое разведение животных попросту невозможно. Так что ж! Мне как политику тоже нужно понятие, которое позволило бы мне перевернуть установленный в этом мире порядок, противопоставить историзму разрушение истории»8.
   Лживость основополагающего утверждения нацизма признается здесь в рамках проекта, который постулируется не как задача на будущее, но как уже создающаяся в данный момент реальность, которую необходимо предохранить от воздействия враждебного мира, стремящегося усомниться в ней, повредить ил и обезобразить ее. Гитлер признает, что с биологической точки зрения немецкая раса – это химера. Меж тем он намерен эту расу создать. Соответственно, ему нужен образ, который можно будет выдать за эту реальность и который станет тем самым моделью для ее материального воплощения, ее филогенетической конкретизации – например, возбуждая «правильное» сексуальное влечение, направленное на селекцию чистой немецкой расы. Для этого он должен устранить те естественные силы, которые управляют эволюцией человечества: этой цели служат осмеяние и взаимная подмена разнородных реалий. Собственно, весь проект Гитлера скрывает за собой общее стремление анимализации человека, призванное загладить неприспособленность всего этого замысла к законам биологии – поскольку животный образ здесь больше, чем просто метафора. Он подкрепляет разделение рас, представая как бы констатацией очевидного. Если немцев можно сравнить с лошадьми, то другие расы, в особенности евреи, станут крысами, вшами, обезьянами и т. д. Комментарии к репродукциям в каталоге «дегенеративного искусства» неустанно повторяют мысль о том, что под воздействием разнородности особь деградирует к расам, животный характер которых отмечается с презрением или насмешкой (например, гориллам).
   Доказательством вырождения становится существование патологических деформаций – параллелей к разложению модели, заданной основополагающим утверждением нацизма.
   Один из теоретиков нацизма, Шульце-Наумбург, автор работы под названием Kunst und Russe («Искусство и раса»), приводит в этой книге высказывание Леонардо да Винчи, отмечавшего, что «любая особенность картины отражает своеобразие самого ее автора», вплоть до того, что «большинство лиц походят на художника»9. Так, Леонардо пишет:
   «Я много размышлял о причинах такого изъяна, и, как мне кажется, следует полагать, что душа, руководящая и управляющая телом, обусловливает также и наше суждение еще до того, как мы осознали его как свое; это она по своему усмотрению сформировала лицо человека – с носом длинным, коротким или вздернутым, – и точно так же определила его рост и сложение; и суждение это столь властно, что оно движет рукой художника, принуждая его копировать себя самого, поскольку душе кажется, что в том и есть истинная манера рисовать иного человека, а тот, кто поступает иначе, ошибается. И если душа находит кого-то, кто похож на то тело, что она создала себе, то радуется виду его и в него влюбляется; вот почему многие влюбляются и берут себе жен, каковые на них походят, и часто дети, от них рождающиеся, на своих родителей похожи»10.
   Здесь, как и в тяготении к гомогенности новой немецкой расы, очевидно стремление упразднить иное в пользу тождественного. Идеологией расы становится отказ от инаковостп, принимающий характер зеркального отражения, напоминающего об апокалиптической теме Вавилонской блудницы, которую погубило любование собственным лицом (ср. гобелены Апокалипсиса в замке Анжер). Этот зеркальный эффект типичен для нацистского менталитета, эндогамный характер которого сближает его с мышлением идолопоклонническим. Идолопоклонство вообще по натуре своей эндогамно: так, не случайно фараоны женились на женщинах из своего рода. Эндогамия останавливает время. Расовый отбор, также будучи эндогамным, ищет сходство, а не различие: это культура аналогии, источник идолопоклонства. Сравнение со стремлением получить лучшего коня, которое использует Гитлер, выдает его, невольно отсылая к знаменитому китайскому афоризму, который проливает свет на отношение к тождественному и иному. Лe Цзы рассказывает историю знатока лошадей Бо Лэ, который, проведя всю свою жизнь в услужении у князя Му, повелителя Цзинь, рекомендует в качестве замены своего друга Цзю Фангао, способного продолжить поиск «сверх-коня», который начал уже обремененный годами Бо Лэ. Через какое-то время Цзю Фангао докладывает князю, что искомая лошадь найдена. Это гнедая кобыла, и сейчас ею владеет такой-то дворянин. Князь приказывает послать за лошадью, но на месте выясняется, что это черный жеребец. Повелитель вызывает к себе Бо Лэ и упрекает его: «Решительно, твой друг ничего не смыслит в лошадях». Однако старый служитель, узнав, что его преемник спутал черного жеребца с гнедой кобылой, с восхищением восклицает: «Невероятно! Тогда он стоит десяти тысяч таких, как я: в своей способности постигнуть сущность он достигает таких глубин, когда все внешние различия просто ничтожны!»11
   В этой поразительной истории примечательна готовность принять иное, предстающая прямой противоположностью редуцирующей концепции тоталитаризма. Животность больше не обесценивается, напротив, возвышаясь до уровня индивидуальности. Экстраординарные достоинства лошади, скрытые от невооруженного глаза, требуют видения, которое проникало бы сквозь привычные внешние характеристики. Эта способность опускать внешние детали выявляет высший уровень взгляда, который освобождается от посредственности обыденного зрения и достигает сущности благодаря видению духовному. Князь этой особенности не осознает, но старый знаток, истинный мудрец, немедленно ее обнаруживает и тотчас же объявляет о ней. Сверх-лошадь более не принадлежит к расе – она является личностью. Ее исключительность выглядит насмешкой над видимостью. Для того чтобы отметить эту незаурядность, необходимо забыть о видимом. Поиск сверх-коня для Цзю Фангао равнозначен поиску и принятию отличия, необычности, Другого – как принципиально иного. Отличия суть видимость, и встреча происходит за ее пределами.
 
   Нацизм же основывается на эндогамии и отвержении отличия. Однако основополагающим может стать лишь принятие, но никак не отрицание – прежде всего потому, что завоевание будущего предполагает различие, экзогамию. Посягнуть на смешение рас значит посягнуть непосредственно на время, за такое смешение ответственное. Мой партнер – иной, а не я сам. Любое рождение привносит в это уравнение нового индивида, в котором заключены все надежды человечества. Именно по этой причине в Евангелии нет прощения искусителям малолетних: они закрывают для них будущее, искажают время, заражая его своим загниванием и разрушая Иное в самом прекрасном его обете – обете детства.
   Отвержение Гитлером чужака одновременно выступает отказом от времени, несущего с собой разнообразие – и прогресс. Гитлер безошибочно определил своего истинного врага, заявив уже в 1938 году, на Нюрнбергском конгрессе (5–7 сентября 1938 года): «Образ жизни немцев зафиксирован со всей определенностью на ближайшее тысячелетие».

Фальсификация

   Тоталитаризм и художественное творчеств индивида разделяет глубокое, радикальное противоречие. В случае Гитлера это противоречие достигает своего высшего проявления. Как лидер секты считает себя единственным ее настоящим последователем, так и Гитлер мнит себя единственным художником. Путь на вершину он прокладывает себе, возводя в абсолютную ценность эстетику вкуса, скорее даже эстетику возвышенного. В Третьем рейхе каждый, и в особенности художник, обязан работать в направлении, заданном фюрером, и отвечать его желаниям. Соответственно, художник должен отказаться от самостоятельности своего решения; Гитлер же становится тем богом-художником в одном лице, о котором мечтали еще в эпоху Возрождения. Лишь он способен представить произведение во всей его совокупности и включить его в нужную перспективу, поскольку ему одному ведома общая идея, это творение одушевляющая. Аналогичную трансформацию – и в то же самое время – переживает Сталин. Гиммлер утверждал: «Фюрер всегда прав, идет ли речь о вечернем платье, конструкции бункера или прокладке автодороги государственного значения»12.
   Erlebnis, жизненный опыт гитлеризма, является симулякром внутреннего опыта, над которым Гитлер открыто потешается. Он девальвирует само слово «опыт», заменяя его смысл образом устрашения, создаваемым при помощи суггестивных метафор. Так происходит, например, с жертвами нелепой попытки переворота 9 ноября 1923 года (так называемого мюнхенского «пивного путча»). Посвящая им «Майн кампф», Гитлер пишет, что они пали, «до конца сохранив веру в возрождение своего народа». Используя слово, которое в библейской традиции обозначает возвращение умершего к жизни, он извращает его смысл. Эту метафору Гитлер затем увековечивает в монументальном архитектурном ансамбле – двух Храмах Героям (Ehrentempel), созданных по совместному проекту его самого и архитектора Людвига Трооста и установленных на Кенигсплатц в Мюнхене. В каждом из этих святилищ в бронзовом саркофаге спят по восемь из 16 жертв провалившегося путча. 9 ноября 1935 года перед этими гробами, выкликнув имя каждого из павших и услышав в ответ: «Здесь!», которое отчеканил хор гитлерюгенда, Гитлер провозглашает:
   «Для нас они не погибли. Эти храмы – не гробницы, а вечный почетный караул. Они охраняют покой Германии, они – стражи нашего народа, покоящиеся здесь как истинные мученики нашего движения».
   Платон учит, что «тирания невозможна без фальсификации слова»13. Источником насилия в данном случае является не физическая сила – оно творится языком и против языка. В наше время, которое Вальтер Беньямпн называл эпохой технической воспроизводимости произведения искусства, тирания современной гиперболизированной разновидности тоталитаризма подразумевает, помимо фальсификации языка, еще и искажение визуального образа. Помочь нам точнее определить механизм этой изобразительной фальсификации может (и должно) исследование того визуального образа, что сопровождает тоталитарную систему. В процессе того же определения, от противного – в зиянии, – проступает и идея истинности образа.
   Что выявляет фальсификация образа? С одной стороны, его собственную непрочность: я имею в виду слабую философскую роль образа в «современном» обществе (применительно к образу понятие современности относит наш вывод вплоть до Возрождения) – но в то же время, как ни парадоксально, свое колоссальное воздействие на коллективное сознание в качестве пережитого опыта. Даже тот поддельный опыт, который она впрыскивает в существование всех и каждого, позволяет комплексу фальсифицированных тоталитарных образов выступать цементом исторического строительства тоталитаризма.
 
   Открытый конфликт тоталитаризма и авангарда предстает, соответственно, борьбой между софистами от образа и ригористами в искусстве. Авангард стремится вернуть искусству способность раскрывать то или иное содержание не только посредством пережитого опыта, но и внутри него. Это можно сделать, лишь высвободив образ из тисков словесной модели и дав полную свободу той практике изобразительной майевтики, которой мы могли бы владеть сейчас, не вмешайся в ее развитие платоновская девальвация образа, которая в значительной степени осуществляется и по сей день.
   Это обесценивание, формулируемое философией, усиливается современным процессом фальсификации образа в области массовых коммуникаций – составляющей мира коммерции и развлечения, – а воплощением его в равной степени могут служить как модель, предложенная Хайдеггером, так и модель сюрреалистическая. Именно это обесценивание ответственно за ту легкость, с которой наша эпоха обращала – и обращает поныне – образную силу пережитого опыта на пользу власти или жалкой коммерческой выгоды. Униженное, обесчещенное и порабощенное таким образом искусство превращается в послушный инструмент тоталитаризма или угнетающего господства техники (это еще одна значительная опасность нашего времени), а тот специфический подход к реальности, выразителем которого оно выступало, затмевается стратегией возобладания над другим.
   Анализ наводящих тоску художественных и архитектурных свершений тоталитаризма позволяет нам осознать необходимость крайне строгого подхода к критерию истинности образа – вступая в действие (как в случае с радикальным авангардом, которому противостояли различные тоталитарные режимы), он немедленно разоблачает фальшивость дискурса, определявшего появление этих творений на свет. Прекрасной иллюстрацией тому служит пример с Храмами Героев: механизмы устрашения выдают себя сами, а избыточный характер моделей и их бесцветная повсеместность пресекают любое проявление энтузиазма.
   Примечательно, что сами художники Рейха, даже выстраивая свои произведения в соответствии со всеми официальными канонами жанра, не могли быть полностью уверены в том, что фюрер одобрит их работу. Фальсификацию как раз отличает то, что она лишает художественное и архитектурное творчество всякой внутренней связности. Канон больше не предмет консенсуса, а личное решение одного человека. Эта же отличительная черта характеризует и сталинское искусство социалистического реализма, когда художники, прикладывая все усилия для выполнения директив партии, превознося до небес вождя и следуя установленной им линии, могли лишь ожидать капризов тирана, который один был в силах вынести свое одобрение или отвергнуть работу по причинам необъяснимым и необъясняемым, сравнимым в этом с теми, что направляли его политику и приводили порой к поступкам, напрямую вредившим тому ил и иному его замыслу.
 
   Попробуем теперь резюмировать эти наблюдения с тем, чтобы пристальнее всмотреться в их следствия. Раздробление общества; формирование единой партии, базой которой выступает идеология, становящаяся официальной истиной Государства; использование пропаганды для распространения тоталитарного идеологического утверждения и практика террора с целью уничтожения любого инакомыслия и вообще инаковости – вот истинное определение тоталитаризма.
   В нацизме Fuhrerprinzip является признанной формой сакрализации основополагающего утверждения, как если бы Гитлер был одержим божественным fiat14. Сакрализация тоталитарного утверждения призвана заполнить зияние, наблюдаемое между этим высказыванием и реальностью, заслонить собой тот факт, что все сказанное не становится реальностью тотчас же, в самый момент произнесения, в отличие от fiat, который реальность непосредственно создает. В земном мире высказывание диктатора и воплощение замысла, который предшествовал его произнесению, разделяет игра времени и различия. Логика террора основывается на том, что тоталитарному высказыванию нужно сохранять силу убеждения: соответственно, террор направлен против различия и его изобретательной силы, противоречащих тоталитарному утверждению. Оно же само ратует за повсеместное распространение схожего, однако борется прежде всего не столько за что-то, сколько против: против неумолимого примера fiat, изрекаемого Создателем и в свою очередь создающим реальность – модели, с которой ему никогда не сравняться.
   Два врага, которых нацистский тоталитаризм называет в каталоге дегенеративного искусства – Еврей и художник-авангардист, – на самом деле суть один. Нацизм стремится к статусу нормативной эстетики, регулирующим критерием которой должны стать художественное чутье и визионерский гений Гитлера, намеренного создать мир абсолютной красоты по своим меркам и согласно логике своих проектов будущего человечества.
   Эта эстетика раскрывается по законам сценографии убеждения: та же, в свою очередь, формирует воображаемую реальность, которая перенимает околдовывающую природу симулякра. Кандинский уже замечал15, что театр обладает примечательной способностью мобилизовать все виды искусства, сплавляя их в своей собственной динамике. Сам Кандинский мечтал использовать ее для того, чтобы донести до зрителя опыт пророческих видений, подобных видению Святого Иоанна в Апокалипсисе. Это его намерение идеально вписывается в средневековую традицию христианских мистерий, служивших источником для икон, с тем лишь отличием, что Кандинский рассчитывает использовать для своей репрезентации формальные средства искусства, то есть ресурсы абстракции, а не фигуративности.
   Однако там, где Кандинский обращается к грезе и столь частому в Библии фактору непредвиденного – описанный апостолом опыт которого он стремится воссоздать с апофатической скупостью живописной абстракции, – гитлеризм лишь выставляет свои доведенные до крайности племенные инстинкты, систематизируя их в речах, подобных трансу шамана, распространяя бред войны и разрушения, апологию насилия и смерти в своих ритуалах, достойных цирковых аттракционов, или сценах коллективной заклинательной истерии.
   Эта эстетика порождает затем архитектуру устрашения – архитектуру гигантскую, фараоническую, целый «монументальный стиль жизни» (вспомним Розенберга), вписывающийся в общий проект возвращения к греко-египетскому язычеству. «Закон руин» доказывает, что для гитлеровского тоталитаризма важнейшая часть любого замысла заключена в формальном зрелище, видимости и что архитектурное воплощение этого замысла способно скрыть фальсификацию истории при условии, что ее следы, руины, будут искусно приукрашены.
   Это характерная стратегия лжи, в которой можно усмотреть признание провала тоталитарных притязаний на равенство с божественным изречением. Как объяснял Декарт, гипотеза божественной лжи несостоятельна уже потому, что лгать означает говорить нечто отличное от того, что есть, – тогда как слово Божье провозглашает вечные истины, и, соответственно, Бог как создатель вечных истин не может лгать нам, поскольку сущее и есть то, что он говорит. Никогда тоталитарному диктатору не удастся сравняться с этой моделью – объектом его неизбывной ревности.
   В то же время, как мы могли заметить, важным устремлением нацистской архитектуры является контроль, обездвижение, включение разрушительного времени в основополагающую мощь утверждения (когда предусматривается прежде всего стадия руины). Таким образом, архитектура обнаруживает свою суть как репрезентация, проявление самой логики утверждения. Одной из характеристик тоталитарной архитектуры и тоталитарного побуждения в архитектуре станет соответственно именно эта логическая преемственность, бесстрастно-предсказуемый характер всей конструкции. Архитектура, служащая иллюстрацией дискурса или идеологии, обрекает себя на внешний формализм. Она навсегда останется пустой.
   Куда более непосредственно внутренняя сущность гитлеровской эстетики раскрывается в области живописи и ваяния: помимо убеждения и устрашения ее целью становится крестовый поход за формальную норму. Искажения перспективы и формы для тоталитаризма невыносимы: они ставят под сомнение выношенный им идеальный образ мира как превознесения модели совершенства, связанной с конкретными народом, землей и расой, стремящимися превзойти все остальные. Это самая настоящая племенная схема, отказывающая чужаку в каком бы то ни было праве на красоту и не останавливающаяся перед его анимализацией.
   В глазах Гитлера греческий идеал совпадает с германским духом. Речь для него вдет о том, чтобы восстановить этот идеал и защитить его от внешних посягательств. Пластические искусства продолжают высказывание в поиске постоянной формы, которая, как и в архитектуре, есть лишь внешнее проявление логики. Мы оказываемся в процессе обратного уподобления: теперь уже не люди благодаря своей святости постепенно возвеличиваются до подобия Богу, по образу которого они были созданы, а наоборот. Образ божеств формируется, исходя из людских иллюзий, канонов красоты определенной социальной группы, герои которой получают божественный статус. Эти фигуры божества, определяемые отныне по описаниям героев, с которыми идентифицирует себя названная группа, или же по аналогии, отталкиваясь от представления тех функций, которые им можно было бы присвоить, устрашающих или благодетельных (какими их можно видеть в греко-египетском пантеоне), эти божественные фигуры оказываются подчинены общему замыслу, Необходимости. Они включены в процесс необходимого проявления консенсуса, исключающего любую непредвиденность.

Примечания

   1 Rosenberg A. Revolution in der bildenen Kunst? Munich, Eher Verlag, 1934. Приведенные далее цитаты заимствованы из этого текста.
   2 Ср.: Petit Ch. Le Corbusier par lui-même. P., 1965, p. 74.
   3 Rauschning H. Hitler m’a dit. P., Somogy, 1979, p. 256.
   4 Speer A. Au coeur du Troisième Reich. P., Fayard, 1971, p. 81–82.
   5 Rauschning H, op. cit., p. 264.
   6 Ibid., p. 252–253.
   7 Ibid., p. 60–61.
   8 Ibid., p. 258.
   9 Schultze-Naumburg P. Kunst und Rasse, p. 21–22, отсылая к Леонардо: ср. Vinci L. de. La Peinture. P., 1964, p. 185–186.
   10 Ibid.
   11 Lie Zi, VIII, 15.
   12Himmler H. Discours secrets, p. 46.
   13 Ricoeur P. Histoire et véritel. P., Seuil, 1964, p. 258.
   14 Да будет {лат.) (Fiat lux! – Да будет свет!)
   15 Известно, что Кандинский оставил после себя множество сценографических проектов и текстов, посвященных сценическому синтезу. Ср. наш анализ в: Sers Ph. Kandinsky, Philosophie de l’abstraction: l’image métaphysique. Genève, Skira, 1995, p. 114, sq.