Парадокс нашего исследования состоит в том, что оно обнажает слияние в единой проблематике (искусство и тоталитаризм) трех самостоятельных феноменов: еврейства, христианства и радикального авангарда. Все они противопоставляют тоталитарной фальсификации различные аспекты достоверности образа. Вместе с тем именно эта дискуссия о природе образа обеспечивает трем элементам антитоталитарного сопротивления разнородность. Политика последовательного истребления направлена прежде всего против еврейского народа (Шоа), соответственно, еврейство отличает некая особенность, которая требует внимательного рассмотрения.
 
   Проблему этого своеобразия можно разложить на две составляющие. Если в абсурдности и ужасе Холокоста следует признать раскрытие жертвенной природы еврейского народа, мы неизбежно оказываемся перед вопросом: жертвой (или, в изначальном смысле этого слова, свидетелем) чего являются иудеи? Затем, как только это свидетельствование становится понятным, необходимо выяснить, что – помимо невротического узла Гитлера – может обосновать родство между тремя упомянутыми явлениями (еврейством, христианством и радикальностью авангарда), настолько плотно выстраивающимися вокруг этого свидетельствования, что нацистский тоталитаризм объединяет их в едином (хотя и не всегда одинаково смертоносном) порыве ненависти?
   Очевидно, что элементы этой переклички должны быть доступны для верификации посредством искусства, касается ли это христианства или радикальности авангарда.

Жертвой чего является еврейский народ?

   В вопросе такого рода Шоа предстает вторжением неописуемого ужаса в существование еврейского народа, приводящим его к свидетельствованию самой своей смертью. Признанию свидетельской миссии еврейского народа равнозначна уже констатация того, что он вынужден идти на смерть из-за ненависти к его национальной идентичности, из-за особого положения среди других народов. Евреи, соответственно, становятся народом-свидетелем. Поясняют ли как-то этот аспект библейские тексты?
 
   В Писании еврейский народ предстает свидетелем сакральности другого, со всеми вытекающими последствиями. Эта константа берет начало с Авраама – «рыцаря веры», если вспомнить выражение Кьеркегора, – призванного оставить свой род для того, чтобы принять Чужака у дубравы в Мамвре. В Бытии эпизод приема трех странников (филоксения) следует за рассказом о Вавилоне. Две эти темы крайне близки по своей сути. Верность Авраама слову Божьему приводит его навстречу Страннику, и эта встреча становится воплощением обета, раскрытием смысла. Однако обрести этот смысл (и получить от Господа обещание бесчисленного потомства и союза между Богом и его народом) патриарх может, лишь вырвавшись из замкнутости своего клана, из круга своих племенных идолов и уверенности сиюминутного выживания. Позиция Авраама подразумевает статус скитальца, и именно это кочевничество неустанно подчеркивается в тексте Библии: благосклонность Создателя обращена на пастуха Авеля, а не земледельца Каина, родившего Еноха, строителя городов. Вавилон же оказывается обречен, взметнувшись башней к самому небу – но также будучи городом, упоенным совершенством техники (которую библейское письмо связывает с утратой инаковости). Как пишет о Вавилоне рабби Элиезер в ставшем классическим комментарии: «Здесь оплакивали потерянный кирпич, но не потерянного человека». В этих строках видно, что тоталитаризм и его архитектурное продолжение, образно говоря, пьют из одного источника.
   Разрушение ждет и Содом: его виной становится отвержение отличия и времени. Жена Лота не может отвести взгляд от стен родного города, который ей предстоит покинуть. Она также уступает этому опьянению прошлым, этому соблазну обездвиженного времени. Превратившись в соляной столб, она становится воплощением абсолютной стерильности (будучи равна самой себе). Кочевник же неизменно смотрит вперед, и скитальцами были все патриархи: Ной соглашается ступить в ковчег, Авраам оставляет отца и родню, Моисей уходит из Египта. Бог не терпит благости, алтарей с врытыми в землю идолами: его явлениям пристали горние высоты. Рай потерян, Храм разрушен. Сыны Израилевы – народ странников, и земля обетованная меняет свои очертания под следами их шагов, становясь уникальным, не похожим ни на что замыслом, все нескончаемое богатство, все тонкости которого нашему уму охватить не под силу.
 
   Иудейский народ становится народом доверия – безымянного и лишенного какой-либо привязки к образу. Именно эта вне-образная верность наиболее радикально выделяет его на фоне остальных народов. Сформулированный в Десяти заповедях запрет на изображение обусловлен требованием высшего соответствия: Бог предстает Моисею без имени и образа, и именно так человек должен почитать его. В данном случае текст заповедей формулирует как сам запрет, так и его причины (что в Ветхом Завете происходит не всегда).
   У народов и наций, не принадлежащих к колену Авраамову, есть солнце, луна и звезды. Свое знание они могут выстраивать, основываясь на наблюдении за формами природы и созерцании вселенского порядка. Их доступ к божественной мудрости носит косвенный характер: в этом, согласно учению Моисея, их «удел»1. У иудеев есть Пресуществление. Их удел – близость к Богу, включенность в его сферу: Бог есть средоточие иудейского народа. «Я буду вашим Богом, а вы будете Моим народом», – заповедает Создатель. Еврейский народ – народ божественного наследования, хранитель этого наследия, этого Пресуществления и его заповедей.
 
   Еврейский народ предстает также народом героики – но не в смысле отваги, отвечающей скорее греческой модели, а героики как диверсифицированной святости. Важнейшим вкладом иудаизма становится поистине революционный пересмотр Закона и радикальное обновление вопроса морали: языческая этика гармонии преобразуется в этику святости. В соотнесении с Законом Синая человек призван переживать не собственную конечность, а подобие Богу. Неизмеримость Бога интерпретируется в иудаизме не как пространственный феномен, но как глобальный проект. Именно в его рамках и определяется «святость» – принятие божественного подобия.
   Святость также выявляет личностные различия, в свою очередь демонстрирующие один из аспектов божественности. Сама эпопея святости является плодом героики, обусловливающей радикальность личного опыта. Эта эпопея носит временной характер. Она разворачивается в рамках истории, где история – с одной стороны, место свершения личности, а с другой – место, где возможности божественного, представая в последовательном завершении, принимают свой истинный облик, и каждый из таких «слепков» либо сопровождает прогрессивное проявление божественности, или же составляет его сам. Этот процесс подтверждает функцию времени как источника различия – функцию, примером которой, как мы упоминали выше, выступает также рассказ о рассеивании строителей Вавилонской башни.
   Понятие личности в иудаизме способствует диверсификации статичного проекта божественной мудрости. Человеческому, мирскому проекту личность придает героический характер, изобретая новую форму свершения обета. Личная святость вступает тем самым в диалог с божественным (одно из обличий которого помогает раскрыть этот диалог).
   Ветхозаветные патриархи, пророки, великие святые становятся, соответственно, свидетелями этой божественности в одном из возможных проявлений божественной любви. Сама длинная череда этих «рыцарей веры» свидетельствует об их вере в бесконечную трансцендентность и о готовности откликнуться на обращенный к ним особый призыв – как это происходит с Авраамом и Иовом, двумя не-мыслителями (противопоставляющими личное откровение знанию), которые питают размышления Кьеркегора. Асессор Вильгельм, устами которого говорит Кьеркегор – от его лица написано «Гармоническое развитие в человеческой личности…», – доказывает в «Или – или», что зарождение индивида связано с утверждением своей независимости по отношению к родовому, всеобщему. Генезис личности подразумевает отказ от всеобщего и обращение к частному, поскольку «личность является абсолютом, Архимедовой точкой опоры, позволяющей перевернуть мир»2. В данном случае действие, в отличие от концепции Пиндара, носит внутренний характер: отвага героя Полиса оказывается здесь никчемной. Энергия такой личности – иного рода, она вся – в умении слушать и размышлять.
   Анализ понятия святости в том виде, в каком оно встречается в иудаизме, позволяет нам прийти к теории оценки, поскольку зарождается она именно во внутренней, самопознавательной героике. Основы личной героики закладываются в строгости персонального суждения, позволяющего человеку причаститься божественной святости (в плане любви Бога к людям и миру), одновременно принимая вдохновение и случай – в чем нам предстоит убедиться ниже.
   Оценка, или признание индивидом ценности и смысла, тождественна зарождению личности. На противоположном конце шкалы расположено возобладание всеобщего над ценностью. Такое подчинение проявляется, в частности, в тоталитаризме, где ценностная устремленность навязывается группе индивидов единственным распорядителем – сомнительным подражателем пиндарического поэта.

Единство врагов тоталитаризма

   На чем основано это объединение еврейства, христианства и авангардной радикальности вокруг жертвы иудейского народа и его силы свидетельствования? Как еврейство может стать той отправной точкой модерности в искусстве, какой считает его гитлеровский тоталитаризм?
 
   Первым понятием, которое привносит Библия, становится концепт апофазы. Эта безымянность и вне-образность еврейской традиции проходит через века. Образ Бога остается запретным и для христианства, принимающего лишь образ Христа, который почитается как воплощение Слова Божьего. Даже если фраза Иисуса, говорящего Филиппу: «Видевший меня видел Отца»3, позволяет считать закрепленное в традиции изображение лика Христа возможной репрезентацией Бога, само это изображение остается лишь первым приближением к проблеме. Истинный лик Иисуса также закрыт для описания – это лик, открывающийся на горе Фавор (горе Преображения) или после Воскресения, своего рода иконической границы: при первой встрече ученики – Мария Магдалина или Клеопа и Лука на пути в Эммаус – не узнают воскресшего Иисуса.
   Граница образа является границей божественного света, который требует «духовного видения». Эта граница неукоснительно соблюдается в традиции византийско-славянской иконы, предлагающей, по сути, единственный – поскольку он основан на теологической строгости – канонический образ в христианстве. Граница представляет собой увиденное, однако увиденное (попробуем даже утверждать, различенное суждением) невозможно интерпретировать – его можно лишь отобразить. Так, в пророческом видении неизменно выдерживается граница галлюцинации: подкрепляющее ее постоянное различение основывается на строгости суждения пророка и связности раскрытия содержания.
   В свою очередь, абстракция также предстает, с одной стороны, завершением процесса апофатической редукции, а с другой – возможным проявлением практики освобождения репрезентации внешних форм. Мы вернемся к этому ниже.
   Таким образом, во всех этих трех случаях устанавливается дистанция по отношению к образу. Для еврейства, как и для христианства или абстрактной революции – средоточия радикальности авангарда, – образ предстает порогом, за которым открывается иная реальность. Отношение к образу, соответственно, подразумевает удаленность, поскольку она одна делает возможной такую связь с трансцендентным.
 
   Близость иудейского свидетельствования и христианства (или авангардной радикальности) выражается также в ценностном выделении опыта.
   Назидательные книги иудейской традиции (Книга Иова, Премудрости и пр., но также Книги Товита, Юдифи, Есфири и даже Бытия) устанавливают особый статус опыта как настоящей монотеистической «одержимости», противопоставленной (бесстрастной) мудрости язычников. То же ценностное выделение мы находим и в речи Иисуса, особенно в его иносказательных изречениях. Оно утверждает преемственность между материей и духом.
   Авангард доводит эту традицию до ее завершения, придавая ей при помощи понятия внутреннего опыта эвристически-практическую функцию в личном художественном творчестве. Она же служит для исследования сновидений, пограничных состояний или подсознания.
 
   Третий аспект, на котором я бы хотел остановиться, можно было бы обозначить как «провокация смысла».
   В иудейской традиции мы часто встречаемся с пророческим запросом: пророк требует справедливости у Божьего суда, в определенном смысле вынуждая его ответить. Например, Ионафан, обращаясь к своему оруженосцу, называет знак, который должен подтвердить ему Божью волю4, или Гедеон проводит своего рода «перекрестную проверку» шерстью и росой5. Провидец требует знамения – проявления трансцендентности, доступного контролю и верификации. Эта позиция, разумеется, получает свое продолжение в христианстве.
   Однако отклики ее мы найдем и в радикальности авангарда. Провокация смысла осуществляется прежде всего за счет абстракции. Так, у Кандинского ил и Малевича высвободить этот внезапный выброс означаемого призван фигуративный вакуум. По принципу внутренней необходимости освобождение живописи от фигуративного императива должно открыть путь неожиданному, более радикальному присутствию – однако присутствию не внешней формы, а того, что таится за видимостью феноменов.
   Дадаизм особенно часто прибегает к эквивалентам такого пророческого запроса, используя случай и систематическое обращение к «подсознательному». Можно даже сказать, что у Дада случай выступает методическим вызовом трансцендентности.
   Еврейство лежит у истоков того движения, которое позволяет человечеству ускользнуть от племенной6 участи и насилия. Защитой еврейского народа является в большей степени его вера в Бога, нежели сила оружия. От «остальных народов» его отличает статус пророка, который подкрепляется (удостоверяемым) присутствием божества: так, пророк Даниил, брошенный львам, демонстрирует царю Дарию действенность покровительства монотеистического Бога7.
   Вкладом иудейской традиции становится также создание нового регистра существования – мира личности. Различие, разнообразие становится практической демонстрацией свободы. Это подразумевает некоторую девальвацию обыденных поступков человека с их претензией на «основополагающую» и объединяющую роль. Каждый индивид в конечном счете поддерживает глубоко личную и уникальную связь с трансцендентностью.
   Подобное «изобретение» личности воспринимается племенной иллюзией как агрессия; кульминацией этого отторжения становится описываемое Кьеркегором Σνμπαρανεκρωμενοι («Общество сюнапотануменов», желающих умереть вместе); речь идет о своего рода «клубе самоубийц», основанном Антонием и Клеопатрой8. Однако смерть как раз и является тем моментом, который личность – именно как личность – проживает в одиночку, так как собственно в это мгновение и реализуется ее причастность абсолюту. Стремление пережить смерть в коллективе является отрицанием этой причастности и абсолютизацией принадлежности группе. Это реакция отторжения абсолюта, следствие доведенного до крайности, всеобъемлющего племенного характера, результат отказа от трансцендентности.
 
   Итак, необходимо выделить два элемента, отличающие еврейство: иконическую удаленность, связанную с Моисеевым запретом на изображение, и силу Закона как такового. Точно так же основным вкладом иудейской традиции становится механизм утопии, отсылающий к требованию, которое может быть исполнено лишь в эсхатологическом контексте.
   Закон и его ритуалы, филактерии, являются именно элементами ou topos, нездешнести (ср. структуру диаспоры и даже гордость фактом изгнания). Еврейский народ остается народом ожидания, способным опробовать все мыслимые системы мира в подобии бесплотной ментальной фикции, чтобы столкнуть их лицом к лицу со своими реальными потребностями. Эти потребности – эта нехватка – подразумевают принятие неоконченности, динамики прогресса, воплощенной в исходе из Египта – и, контрапунктом, в куске стены, перед которым иудей, да, пожалуй, и все мы, без конца оплакиваем самих себя, примеряясь к той дистанции, что отделяет человечество от трансцендентности.
   Утопия, подобно линзе, собирает в себе отказ от племенной принадлежности, в какой бы форме он ни проявлялся. И хотя еврейский народ состоит из двенадцати племен, иудеи во главе с тремя патриархами-основоположниками, Авраамом, Исааком и Иаковом-Израилем – соответственно, рыцарем веры, рыцарем принятия и рыцарем борьбы9, – становятся народом построения личности. Плодится и распространяется не народ вообще, а именно двенадцать племен – и даже не столько эти двенадцать племен, сколько собственно люди, бесчисленные, точно звезды на небе и песчинки на дне моря. В этой будущности благословляющими и благословенными, согласно тексту Бытия10, становятся все народы земли – поскольку изобретение личности равнозначно изобретению диверсифицированной святости, антиномии племенной однородности.
 
   Взаимоотношения искусства и тоталитаризма в XX в. вскрывают новую проблематику и иные задачи. Эту связь можно было бы назвать этапной: выдохшимися и устаревшими по отношению к человеческой мысли оказываются все механизмы творчества. Мы сталкиваемся с утопической удаленностью – которая, как мы уже видели, отличает художника авангардной радикальности, – и она также сосредоточена на эсхатосе.

Примечания

   1 Втор. 4:19–20.
   2 Kierkegaard S. L’Alternative I. О.С., t. IV, p. 238.
   3 Ин. 14:9.
   4 1 Цар. 14:10.
   5 Суд. 6:36–40.
   6 Не желая вмешиваться в дебаты, которые вызвало использование этого концепта в антропологии, этим понятием я отсылаю к любому объединению, которое исключает различие.
   7 Дан. 6:16–25.
   8 Kierkegaard S. L’Alternative, “Le reflet du tragique ancien dans le tragique moderne”/ O.C., t. III, p. 129 et note p. 414.
   9 Израиль означает «борющийся с Богом». (Прим. перев.)
   10 Быт. 27:17–30.

V
Предназначение авангарда

   Попробуем резюмировать наши выводы.
   Жертвенность еврейского народа обусловливает его статус свидетеля. В таком случае неизмеримое страдание Шоа приобретает смысл, непосредственно связанный с важностью и внутренним значением этого свидетельствования.
   Еврейский народ выступает свидетелем сакральности Другого, открытию которой способствует кочевнический гостеприимный прием. Народ Израиля – это народ скитальцев, держатель обета будущего, хранитель надежды. Это свидетель веры в Того, кто не имеет имени и образа, – веры, основанной на неумаляемой бесконечности трансцендентного. Это, наконец, народ героики – героики внутренней, слушающей и размышляющей. Ответом Израиля Всевышнему становится формирование личности, источника диверсифицированной святости и оценки.
   Личность – средоточие суждения, различения. Процесс оценки (признания индивидом ценности и смысла) совпадает с зарождением личности и противостоит тоталитаризму, который являет собой основанное на решении тирана возобладание всеобщего над этой личной ценностью. Личность становится той архимедовой точкой опоры, которая помогает перевернуть мир.
   Мы выяснили, что иудейская традиция ложится в основу христианства, – и ниже нам предстоит рассмотреть, как ту же роль источника она играет применительно к радикальному авангарду, определяющему скрытую парадигму модерности в искусстве. Эту модерность питают следующие три течения.
   Прежде всего, апофаза, метафизическая граница образа. В отличие от речевого дискурса, который может функционировать автономно, вне зависимости от удостоверяющего опыта, в образе путь метафизики и ее разграничительный порог носят куда более явный характер. Это объясняется тем, что метафизический образ – образ, ведущий нас на порог трансцендентности, – предстает своего рода призыванием означаемого. Опыт встречи с этим означаемым, с содержанием, осуществляется тогда посредством взгляда, видения.
   Ценностное выделение жизненного опыта, чрезвычайно тесно связанное с апофазой, является отличительной чертой еврейства по сравнению с греческой традицией: это открытие тех, кого Кьеркегор именует «не-мыслителями» – как Авраам или Иов – и кто в своем выборе не может полагаться ни на рассуждение, ни на знание.
   С двумя предыдущими элементами во многом перекликается провокация смысла. Она также является точкой сопряжения авраамического страха и трепета с провозглашенным на Синае запретом на именование и изображение. Ее моделью выступает борьба Иакова в Пенуэле и момент получения им от Ангела имени Израиль (когда он «видел Бога лицом к лицу, и сохранилась душа» его)1. Этот эпизод вообще предстает прототипом пророческого запроса патриарха как такового. Патриарх обращается к Всевышнему: он требует ответа и неустанно повторяет это требование. Такая практика запроса-обращения соответствует позиции абстрактной провокации (приостанавливающей процесс фигуративной репрезентации для того, чтобы на поверхность вышел истинный смысл картины мира) или дадаистской практике случая, выступающей вызовом трансцендентности.
   Как мы замечали выше, эти различные аспекты можно свести в одно понятие, группирующее то, что приносит с собой иудейская традиция, и, в частности, объединяющее традицию иконической удаленности и силу закона. Это понятие ou topos, свойственное народу-скитальцу: утопия снова и снова возрождается к жизни бесконечной матрицей, неспособной удовлетвориться деяниями человечества. Утопия – это наука, анализирующая возможности на расстоянии, настоящее горнило оценки, далеко отстоящий, но едва ли не основной вклад иудейской традиции.

Опыт искусства как продолжение логики

   Как можно использовать эти выводы нашего исследования при разборе опыта радикального авангарда?
   Художник, принадлежащий этому авангарду и порывающий с непосредственно предшествующей традицией (Возрождение и классический академизм), ищет означаемое искусства не в формальных изысках, но в духовной трансгрессии пределов, установленных человеческим знанием – например, евклидово-кантианских ограничений, если воспользоваться выражением Флоренского2. В самом деле, обновление формы, вопреки господствующим представлениям, не является основной практикой радикального авангарда (того, что противостоит тоталитаризму): поиск формальной новизны – процедура двойственная, способная как подкрепить научно-технический восторг, боевой пыл или чисто коммерческую стратегию, так и открыть дорогу нежданному содержанию и новому смыслу.
   Необходимо определить, каким образом ou topos (предстающий и иконической удаленностью, и силой закона) перекликается с радикальностью авангарда.
   В первом упомянутом нами аспекте – иконической удаленности – выделена существующая перекличка между утопией и трансцендентностью, что избавляет проект авангардной радикальности от самоповторения и вообще раскрытия Схожего. Эта констатация, в свою очередь, приводит нас – через отказ от фигуративной репрезентации объекта-феномена – к трансгрессии пределов нашего отношения к вещам и, по сути, доступу к ноумену.
   Что же касается силы закона, она – как проект личной героики – подразумевает новую требовательность, которая обновляет условия художественного творчества, ниспровергая эстетическую точку зрения, сосредоточенную исключительно на произведении или его рецепции, и перемещая акцент на внутреннее состояние художника-творца. Это второй момент.
   Рассмотрим теперь подробнее (характерную для авангарда) проблематику исчезновения объекта.
   Ницше приходит к одному из самых важных своих предчувствий в области искусства, размышляя над знаменитым призывом, обращенным Сократу: «Сократ, музицируй»3.
   Когда наука, пишет он, «спешит неудержимо к собственным границам – здесь-то и терпит крушение ее, скрытый в существе логики, оптимизм»; «человек вперяет взор в неуяснимое <…> но логика у этих границ свертывается в кольцо и в конце концов впивается в свой собственный хвост, и тогда прорывается новая форма познания – трагическое познание, которое, чтобы быть вообще выносимым, нуждается в защите и целебном средстве искусства»4.
   В своих заметках Ницше размышляет:
   «Художественно-мистический дефицит у Сократа <…> логика как художественная пригодность: она кусает собственный хвост и оставляет открытым мир мифа. Механизм ниспровержения науки в искусстве: 1) у пределов познания, 2) отталкиваясь от логики… Фигура святого как «освобождение от логики»… В отношении этого таинственного совета, неизменно повторяемого в приближении сна: «Сократ, музицируй», мы не можем избежать вопроса, законно ли вообще представлять музицирующим – иначе говоря, способным на создание произведения искусства – Сократа… человека, открывающего в новом слиянии аполлонического и дионисического принципиально новый художественный мир»5.