- Кто там шумит? Спать не дают! Вы другим спать мешаете.
   - Спать никто не хочет, - раздались десятки голосов.
   - Разве мало устали? - спросил генерал.
   - Никак нет, ваше превосходительство. Мы еще не обедали, да и закусить нечем. Нам лучше до места идти.
   Где это место, представлявшееся солдатам чем-то вроде страны обетованной, этого они и сами не знали.
   Впрочем, ждать долго не пришлось. Меншиков разослал офицеров и казаков с приказанием не останавливаться, а идти к Каче. Вышла путаница, так как многие уже перешли Качу и вообразили, что им велел идти назад.
   Это приказание очень дурно подействовало на солдат. Многие решили, что река, которую они перешли, была вовсе не Кача, а какая-то другая. Некоторые стали говорить, что их ведут навстречу неприятелю. Впрочем, возбуждение вскоре улеглось, когда после продолжительного спотыкания о коренья и цепляния за кусты солдаты наконец выбрались на дорогу и узнали, что велено идти теперь к Бельбеку.
   Близ реки Бельбек мелькнули огни, и при свете их можно было видеть буйволов, верблюдов и волов, везших два громадных корабельных орудия и повозки со снарядами. Эти бомбические орудия{74} сначала были брошены на произвол судьбы, и лейтенанту едва удалось собрать людей, которые помогли снять их с места.
   Обозы были спасены только тем, что Хрущов со своим Волынским полком продержался на высотах между Ал мой и Качей до глубокой ночи. Некоторых из своих людей он едва собрал, так как они в числе прочих разбрелись по хуторам и, найдя вино, перепились. Крики погонщиков были приняты неприятелем за возгласы нашей армии: союзники думали, что наши войска расположились в садах, что было справедливо лишь относительно наших мародеров, а главная масса армии спешила частью на Инкерманские высоты, частью - в Севастополь на Северную сторону.
   В Севастополе давно уже шли приготовления.
   Около Северной пристани находились шлюпки, приготовленные для перевозки раненых к пристаням Южной бухты. У Южной бухты стояли люди с носилками. Дорога от бухты на гору, в госпиталь и в казармы, нарочно приготовленные для раненых, была освещена.
   Всю ночь по этой дороге тянулись мрачные тени. Солдаты и матросы несли на носилках раненых, то молчаливых, то глухо стонавших, то издававших пронзительные вопли. Казалось, конца не предвидится этому печальному шествию.
   Весть о нашем поражении быстро облетела весь город.
   XXVIII
   В тот самый день, когда на берегах Алмы происходила великая драма и решалась судьба десятков тысяч людей, в отдаленном домике отставного капитана Спицына, над Килен-балкою, разыгрывалась маленькая, никому не заметная драма, происходившая в душе Лели Спицыной.
   С того самого дня, когда войска наши собирались выступить на алминскую позицию, Леля чувствовала, что в ней происходит серьезный внутренний перелом, но еще не отдавала себе полного отчета о своем душевном состоянии. Смутно сознавала она, что готовящиеся грозные события близко касаются самого сокровенного уголка ее души, что ее тревожит не война вообще, не отвлеченное представление о крови, о ранах, о страданиях, но мысль об одном, и только об одном человеке, который вместе с другими отправился в поход против неприятеля, откуда, быть может, ему суждено совсем не вернуться или вернуться раненым, страдающим, искалеченным, как тот несчастный матрос, которого Леля видела после боя парохода "Владимир" с турецким пароходом...
   Сначала Леле стыдно было самой, себя. Она всегда избегала этого "петербургского фата", как его называл капитан, этого неудавшегося Евгения Онегина, как она сама прозвала графа Татищева. Иногда ей был положительно противен его аристократизм. Она не любила его даже за то, что он чересчур богат, Лелю оскорбляли его великосветские комплименты, которые казались ей пошлостями. "Он совсем некрасив, хотя много думает о своей физиономии", говорила себе Леля, вспоминая его смугловатое лицо, его блестящие ровные зубы, тщательно отточенные ногти и маленькие аристократические руки. Впрочем, и вспоминать не было надобности, так как Леля несколько раз в день разглядывала миниатюрный акварельный портрет, подаренный ей графом Татищевым перед днем выступления в поход. Граф пришел проститься с нею и на прощание просил не поминать его лихом, если его убьют. Леля, слушая эти слова, старалась принять самый равнодушный вид, но портрет почти выхватила из его рук, а когда граф скрылся за садовой калиткой, она покрыла стекло портрета поцелуями.
   - Нет, я не люблю его, я не могу любить петербургского аристократика, миллионера, графа... Да если бы и любила, я никогда бы не вышла за него замуж! Я не хочу, чтобы думали, что я вышла замуж из-за денег или для того, чтобы сделаться графиней. И кроме того, разве он способен серьезно полюбить?
   Так рассуждала Леля, сидя в своей любимой беседке и для виду читая книгу; мысли ее были далеки от чтения.
   Глухой звук отдаленного пушечного выстрела сначала не обратил на себя ее внимания: к пушечной стрельбе жители Севастополя давно уже привыкли. Но звук повторился, потом послышалось еще несколько подобных звуков, они становились все чаще и явственнее. Не было более сомнения, что где-то происходит сильная и весьма учащенная канонада. Леля встрепенулась, как птичка, когда ее спугнут ружейным выстрелом. Она выбежала из беседки и побежала к отцу.
   Капитан сидел в кабинете в весьма вольном костюме и при входе дочери только слегка запахнул свой халат. Он пристально рассматривал большую карту окрестностей Севастополя.
   - Слышишь, папа, кажется, стреляют?
   - Не стреляют, а палят из пушек, - поправил капитан. - Сейчас видно, Леля, что на тебя дурно повлияло твое якшанье с разными армейскими офицериками. Это только в армии из пушек "стреляют", а у нас во флоте, слава Богу, еще таких глупостей не говорят. Ты, пожалуй, забудешь говорить по-русски. Стреляют из пушек! Ха, ха, ха! Это все равно, как если бы я сказал, что катер спускают с грот-марса.
   Леля не слушала всей этой тирады, она нервно дергала конец своей косынки.
   - Где это происходит пальба, как ты думаешь, папа?
   - Неужели не можешь разобрать? Понятно, где-нибудь близ Лукулла или на Алме. Судя по звуку, это, кажется, корабельные орудия...
   - Значит, пальба с неприятельского флота, папа?
   - Уж, конечно, не с нашего. Что за вопрос? Вероятно, англо-французы радуются своему благополучному десанту. Ну да недолго им. радоваться! Удивляюсь, отчего Корнилов или кто другой не пошлет к ним ночью брандеров. Можно бы хорошо проучить этих нахалов и отбить у них охоту защищать поклонников Магомета.
   Но Леля не дослушала и этих слов и убежала в сад.
   Неотвязная мысль о графе стала теперь еще более мучительною.
   "Я поеду туда, на Алму", - мелькнула мысль у Лели.
   Леля жила до сих пор так уединенно, была так непрактична, так мало знала жизнь и людей, что вещь, в сущности не трудная к исполнению, показалась ей совершенно несбыточною. Благодаря отшельнической жизни капитана Леля даже почти не была знакома с окрестностями Севастополя и если каталась далеко, то по морю, поездка же за каких-нибудь двадцать - двадцать пять верст на Алму казалась ей целым подвигом. Как поехать, как отыскать графа? - обо всем этом она не имела ни малейшего представления и, кроме того, хотя ей было стыдно в этом сознаться, просто побаивалась отца. Ведь папа так не любит графа, и что он скажет, если узнает, что дочь убежала отыскивать графа на поле сражения? И пустят ли ее к нему? Да он что подумает о ней? Леля решилась оставить эту мысль, но мучения ее удвоились. Каждый новый пушечный выстрел отзывался болью в ее сердце.
   О своем родственнике Лихачеве она даже ни разу не вспомнила, хотя и не знала, ушел ли он в поход, и только слышала, что какие-то морские батальоны были вызваны Меншиковым. Мысли ее так были заняты одним человеком, что для других, даже близких, не находилось места.
   Пальба усиливалась, потом стали доноситься и ружейные залпы. Леля чувствовала потребность уйти, бежать куда-нибудь. Ей казалось, что везде она будет ближе к нему, чем здесь, над этой проклятой Килен-балкой. Она быстро собралась, надела шляпу, мантилью и, сказав отцу, что едет в город за покупками, велела Ивану заложить бричку и покатила по новой саперной дороге, мимо Малахова кургана и морского госпиталя. У госпиталя суетились матросы и служители, приготовляя носилки. У Лели сжалось сердце, когда она увидела это зрелище. Велев Ивану ехать домой и приехать за нею часам к четырем, Леля села в двойку (небольшая лодка), и дюжий матрос перевез ее на тот берег через бухту. В бухте Леля не увидела ничего особенного: привычный глаз ее заметил, однако, что три парохода, стоявшие накануне у Константиновской батареи, вошли в бухту.
   "Для чего б это?" - подумала она.
   Приехав в город, Леля сначала решила заехать к Минденам, но передумала и поспешила на площадку библиотеки. Здесь она увидела знакомого флотского офицера - благодаря Лихачеву Леля завела много новых знакомств, - который сообщил ей, что телеграф с Лукулла дал сигнал: "На Алме происходит сражение".
   Сердце забилось у Лели учащенно, и ей казалось, что она слышит его биение.
   По привычке Леля смотрела вдаль, на море, которое на этом расстоянии казалось темно-лазурного цвета. Но на море ничего не было видно, кроме кораблей. Отдаленная пальба не умолкала, хотя иногда становилась глуше и как бы перемещалась с места на место, подобно раскатам далекого грома.
   XXIX
   Генеральша Минден все еще была в глубоком трауре и при всяком удобном случае вспоминала о "дорогом покойнике", но на самом деле давно уже утешилась и думала лишь о том, как бы получше пристроить младших дочерей. Особенно торопиться не следовало, так как "негласная", а в сущности гласная, пенсия, назначенная генеральше, вполне обеспечивала ее и дочерей. Но все же не мешало подумать об их судьбе.
   Многие уже выехали из Севастополя, но генеральша была не трусливого десятка и, надеясь, что по случаю военного времени в Севастополь соберется много военных, в том числе и блестящих петербургских гвардейцев, медлила отъездом. Одно ее беспокоило - это слухи о том, что вскоре во всех частных квартирах будет размещено множество военных. Хорошо, если попадется интересный офицер, а то вдруг навяжут ей какого-нибудь бурбона, не выпускающего изо рта трубки с Жуковым табаком и пьющего водку графинами. Луиза Карловна была аккуратна до щепетильности и боялась, что в ее доме все перевернут вверх дном, перепортят ей мебель, прожгут папиросами ковры и, чего Боже сохрани, сделают что-нибудь дурное ее любимой собачке Бибишке.
   Одна из дочерей ее, Лиза, порядочная трусиха, уговаривала мать поскорее уехать. Саша, наоборот, желала остаться и по целым дням сидела за щипанием корпии: она уже нащипала два больших ящичка.
   - Удивляюсь, душка, твоему терпению, - говорила ей Лиза, - я бы не была в состоянии.
   - А ведь ты можешь часами играть гаммы и повторять один и тот же пассаж! .Вот у меня на это не хватило бы терпения.
   - Что это так давно не был у нас господин Лихачев? - спросила Лиза. Неужели уже не пускают на берег? Признаюсь, Саша, что мне уже скучно за ним. А тебе как? Ты, кажется, об нем совсем забыла.
   Саша покраснела.
   - Я тебя просила, не злоупотребляй моим доверием к тебе. Я тебе вручила свою тайну не затем, чтобы ты надо мною смеялась.
   - Саша, душечка, не сердись, разве я смеюсь над тобою? Я, напротив, тебе вполне сочувствую. Сознайся, ведь ты грустишь по нем?
   - Не грущу, а так, иногда мне кажется, что он совсем мальчик... Он так молод сердцем, я столько уже пережила со дня смерти папа.
   - Тише, maman идет.
   Вошла Луиза Карловна.
   - Лиза, Саша, из вас никто не слышал выстрелов? Дарья божится, что где-то стреляют.
   - Дарья всегда пугает всех, - сказала Лиза, уже немного струсившая при этом известии. - Может быть, где-нибудь и стреляют... Нет, в самом деле, maman, слышите, где-то стреляют! И как часто... Саша, идем в сад, там слышнее... Боже, как страшно.
   - Господи, как тебе не стыдно быть такой трусихой, - сказала храбрая генеральша которая всегда говорила по-русски, но не могла обойтись без некоторых немецких выражений. - Ведь ты с детства лет (генеральша всегда говорила с детства лет, а не просто с детства) привыкла слышать стрельбу. Так просто хочется немного пожеманиться?..
   - Неужели вы не боитесь, татап?
   - Я ничего в мире не боюсь... Лучше поговорим о деле. Я намерена сегодня ехать к адмиральше Станюкович, к мадам Кумани, к мадемуазель Анджелике и другим дамам здешнего бомонда. Надо затеять что-нибудь в пользу несчастных раненых.
   - Каких раненых, мама?! - испуганно спросила Лиза.
   - Какая ты глупая! Ведь все говорят, что на днях будет сражение, конечно, будут и раненые. Когда вы бегали с Сашей за покупками, здесь был Григорий Бутаков{75} и успел передать мне, что морские казармы уже превращены в настоящий госпиталь в ожидании раненых.
   - Боже, неужели одного госпиталя не хватит? - спросила Лиза. - Какой ужас! Саша, вот и твоя корпия пойдет в дело! Дай, и я буду щипать, может быть, принесу хоть какую-нибудь пользу, хотя это страшно скучная работа! А вот перевязывать раны, этого, maman, я бы никогда не решилась. Я не могу видеть самого пустого ожога или нарыва...
   - Какие нежности, как мы воспитаны! - сказала Луиза Карловна. Стыдись, Лиза! Вот я вчера нарочно ходила в госпиталь смотреть на операцию...
   - Ах, maman, не рассказывайте... У меня сейчас начинают ноги болеть, когда я слышу о ранах, - сказала Лиза.
   - А я в этом случае похожа на маму, - сказала Саша, - я ничего не боюсь.
   - Не говори, душка, не испытавши... Ах, Боже, опять стреляют! Даже окна задрожали! Maman, право, я боюсь.
   - Перестань нервничать! - прикрикнула мать. - Я готова. Иду прежде всего к мадам Кумани, потом к мадемуазель Анджелике...
   - Ах, эта противная старая дева! - сказала Лиза. - Она мне напоминает наших институтских классных дам.
   - Лиза, да перестанешь ли ты говорить глупости, - с досадой сказала Луиза Карловна, - ты знаешь, что и твоя мать служила в институте. Мне неприятны такие отзывы. Вот лучше позаботься об обеде, распорядись сама до моего возвращения.
   Луиза Карловна надела чепец, взяла зонтик и мешочек с работой (без работы она никуда не ходила) и вышла из дому. Сестры, вместо того чтобы толковать с Дарьей об обеде, ушли, обнявшись, в сад. Грозные звуки отдаленных выстрелов все усиливались.
   Леля недолго стояла на площадке библиотеки. Время тянулось бесконечно долго для нее. Она сошла в сад, потом поехала к Минденам, где застала только девиц. Лиза Минден по-прежнему трусила и уже несколько раз плакала со страху. .Саша думала о том, сколько будет несчастных семейств после сражения, как кстати пригодится заготовленная ею корпия.
   Леле хотелось узнать, не слышали ли сестры что-нибудь о графе Татищеве, но язык у нее не поворачивался. Ей было стыдно даже заикнуться о графе, которого она на днях сама бранила, сказав в разговоре с Минден, что ненавидит графа и считает его пустым фатом. Лиза не соглашалась с этим, утверждая, наоборот, что граф вполне светский кавалер и очень любезен.
   Наконец Леля не выдержала и сказала:
   - Как вы думаете, Сашенька, кому в сражении опаснее: артиллеристам или пехоте? Ваш папа был генерал, вы, вероятно, знаете.
   - Право, не знаю... Покойный папа много говорил ничего лучше о сражениях, но я мало помню... Я была так глупа, так мало ценила покойного папу, а он говорил так много интересного.
   Слова "покойный папа" Саша всегда произносила с особенным чувством.
   - Я это так спросила, - сказала Леля и прибавила небрежным тоном: Видите ли, сЬёге апйе, меня это интересует, потому что граф Татищев, ваш хороший знакомый, при мне всегда хвастал, что очень хладнокровен и что хладнокровие особенно необходимо артиллеристу. Я ему говорила, что и пехотинцу, и моряку точно так же надо быть хладнокровным.
   - Ну, нет, - сказала Лиза, - артиллеристу страшнее всего... Я бы ни за что не была артиллеристом. Я не могу без ужаса подумать, как бы я стояла подле пушки, когда она стреляет!
   - А я, - сказала Леля, - представьте, когда еще была маленькая, не боялась... Папа брал меня иногда на корабль к знакомым капитанам... Я слышала пальбу с корабля из больших орудий и слышите, как опять стали палить?
   - Не напоминайте, - сказала Лиза, рассказывайте!- Я уже плакала!
   - Вот и мой кузен Лихачев, быть может, там, - сказала Леля, пристально взглянув на Сашу, но та и глазком не моргнула, а только как будто нахмурилась.
   "Хорошо же она его любит! - подумала Леля. - Нет, я не такая! Эта Саша какая-то рыба. Я вот и не влюблена в графа, так только, а больше о нем беспокоюсь, чем Саша о своем женихе!"
   Леля действительно чувствовала, что ее бьет лихорадка. Нет, это невыносимо! Надо куда-нибудь ехать, от кого-нибудь узнать! Леля наскоро простилась с Минденами и отправилась к рейду, а оттуда - на Северную. Здесь жил знакомый ее отца, офицер ластового экипажа, человек уже пожилой, вдовец, по фамилии Пашутин. У Пашутина была восьмилетняя дочурка Маня, которой Леля зимою давала уроки, то есть учила ее читать. Пашутин был в страшном беспокойстве и сказал Леле, что сражение происходит несомненно близ Ал мы и что батарея, в которой служил Татищев, отправлена туда. У Лели слезы выступили на глазах, она вдруг стала лихорадочно весела, бегала и резвилась с маленькой Маней и неестественно смеялась. Пашутин едва уговорил ее съесть творогу со сливками, так как домой она не поспеет к обеду. Домой Леля приехала, когда уже совсем стемнело. Пальба давно прекратилась.
   Ночью узнали в Севастополе о нашем поражении. В десять часов вечера прибыли одними из первых Корнилов с Грейгом. Корнилов направил посыльных во все концы города и, хотя чувствовал себя совсем разбитым от усталости, сел писать, а Грейга снарядил в Петербург. Корнилов разослал повестки всем флагманам и капитанам, приглашая их назавтра утром на военный совет, как будто он был начальником всех морских сил Севастополя...
   Особенно сильное впечатление произвела записка Корнилова, полученная в морском клубе, где собралось по случаю праздника и в ожидании известий с поля битвы довольно большое общество, состоявшее из служащих и отставных моряков, армейцев и нескольких штатских. Получив известие, поразившее всех как удар грома, моряки тотчас собрались на сходку. Многие заговорили разом, подняли шум, стали спорить и рассуждать, что предпринять. Вдруг посреди этого шума ц гама раздались крики: "Господа, генерал Кирьяков!" Все устремились к вошедшему Кирьякову. Его осаждали вопросами, он не успевал отвечать.
   - Помилуйте, господа, во всем виноват светлейший, - говорил он, зная, что моряки и без того не любят Меншикова. - Я, например, докладывал светлейшему перед боем, что тарутинцев нельзя ставить в яме; он из упрямства велел сделать по-своему. Начали летать снаряды; мои тарутинцы в самом начале боя отступили повыше, что уже произвело дурное впечатление на других солдат. А дело было жаркое! Подо мною убили трех лошадей, я приехал на четвертой. Если бы светлейший сразу послушался меня и укрепил наш левый фланг, я бы не дал господину Броке обойти нас.
   Кирьяков хвастал немилосердно, но вдруг раздался мягкий, добродушный голос Павла Степановича Нахимова, который устремил "на генерала свои голубые глаза.
   - А скажите нам, где же вы оставили наши войска-с? Разве все уже полки благополучно прибыли в Севастополь-с?
   Кирьяков смутился.
   - Думаю, они уже на Северной, - сказал он. - Я сделал свое дело, довел их до Качи, как мне сказал светлейший, а там уж дорога известна...
   - Странно, очень странно-с, - сказал Нахимов. - Жаль, что у нас генералы больше думают о себе-с, чем о солдате. Для многих из них солдаты не люди, а лишь орудие личного честолюбия. А я бы на вашем месте, Василий Яковлевич, бросил эти рассказы-с да поехал посмотреть, что делают солдаты. Это немного поважнее того-с, сколько под кем лошадей убито. Живы, целехоньки вы, и слава Богу-с.
   Кирьяков совсем смутился и прикусил язык. Вообще он заметил, что его хвастовство не произвело на моряков того впечатления, которого он ожидал. С досады он заказал себе ужин и выпил две бутылки крымской кислятины под названием лучшего лафита.
   На следующее утро севастопольские дамы, точно по уговору, надели вместо праздничных платьев траурные и поехали встречать нашу разбитую армию. Кареты, коляски и простые брички ехали со всех концов города, на главных улицах - Екатерининской и Морской - было заметное движение. Дамы с дочерьми и без дочерей, с лакеями, с горничными и без всякой прислуги, везли с собою коробки и корзины с разными съестными припасами, с фруктами и с винами. Букетов и предположенных вчера для победителей лавровых венков не было. Луиза Карловна с Сашей, так как Лиза наотрез отказалась ехать, были одни из прибывших раньше всех.
   В числе прибывших очень рано была одна, по-видимому, небогатая женщина атлетического телосложения, похожая скорее на выбритого матроса, чем на даму. Ей было лет сорок, говорила она самым густым контральто. Ее некрасивое, покрытое бородавками лицо дышало бесконечным добродушием. Это была известная всему Севастополю повивальная бабка. Ирина Петровна Фохт, несмотря на немецкую фамилию, на самом деле коренная москвичка: немцами были, быть может, ее предки при Петре Великом. Ирина Петровна приехала с Корабельной слободки, где жила в домишке, принадлежавшем отставному матросу. Она везла с собой не фрукты и вина, а съестные припасы, пригодные для угощения солдат.
   На привале, за Северной стороной Севастополя, виднелись войска, уже распределенные в порядке: по полкам, батальонам и ротам. На возвышенности были, между прочим, тарутинцы, внизу был жалкий остаток славного Владимирского полка, к нему еще прибывали некоторые неизвестно откуда взявшиеся товарищи.
   Дамы стали угощать офицеров... Всюду шли оживленные разговоры и расспросы; у многих были знакомые, но угощали, конечно, и незнакомых.
   Ирина Петровна скоро узнала, что владимирцы пострадали больше всех, и, отобрав несколько легко раненных, оставшихся в строю солдатиков, начала угощать их с дозволения начальства, причем любовно глядела на них и расспрашивала их обо всем, как родная мать. Одна из приехавших дам, известная своим благочестием, также хотела показать, что не гнушается солдатами, и расспрашивала фельдфебеля:
   - Как же вы, голубчик, хоронили товарищей?
   - Всякая рота своих хоронила... Привезли в фурах, выкопали ямы и похоронили... Шанцевого струмента не было, так мы, барыня, тесаками рыли. Просто из сил выбились! Грунт твердый, везде камень, хоть плачь! Никак его всего не зароешь... Ну, мы подумали, подумали, все равно гуртом хоронить: свалили человек десять и сверху только землей обсыпали! А в других ротах и того не сделали: ноги зароют, а голову так оставляют.
   - Боже мой! Да ведь это ужасно! Это не по-христиански! Ах какие несчастные!
   - Что делать, ваше благородие... Такое дело...
   - И ты тоже так хоронил?
   - Точно так.
   - Да ведь грех, это ужасно, как позволили! - восклицала дама.
   Сестра богатого негоцианта гречанка (не первой, впрочем, молодости) Анджелика занялась исключительно молоденькими подпрапорщиками. Один из них, с подвязанной, слегка оцарапанною щекою, сильно злоупотреблял ее любезностью и съел такое количество тартинок и фруктов, что можно было подумать, будто он видит все эти вещи в первый и в последний раз в жизни.
   Угостив офицеров, многие дамы оставили им свои адреса и даже прислугу, которой было приказано провожать героев, желающих пообедать у той или другой из севастопольских патриоток. Само собою разумеется, что и герои, и простые смертные обрадовались этому приглашению.
   Известный армейский поэт подпрапорщик Тарутинского полка Иванов 2-й, красивый, пухлый юноша, получил даже несколько приглашений, о чем самодовольно говорил поручику Пискареву:
   - Меня, брат, теперь на части рвут здешние красавицы.
   - Ну уж и красавицы! Да и попал ты контрабандой, затесавшись посреди офицеров Владимирского полка. Пригласили его какие-то старые маримонды, есть чем хвалиться!
   - Врешь, не маримонды. Эта, как ее... Анджелика действительно старая рожа, но зато мадам Чижова - прелесть! Надо за ней приударить.
   Иванов 2-й поцеловал кончики своих пальцев.
   - Желаю успеха, - сказал поручик, вздохнув. - А ты не знаешь, что это за барышня приехала в светлом платье одна, без мамаши, на извозчичьей бричке, повертелась, посмотрела и уехала назад в город.
   - Не знаю, первый раз вижу. Барышня прехорошенькая. Верно, удрала тайком от мамаши, а потом встретила какую-нибудь знакомую даму, испугалась и на попятный. А видно, хотелось барышне!
   Барышня в светлом платье, резко выделявшемся посреди траурных нарядов других девиц и дам, была Леля Спицына. Она не спала всю ночь, узнав об исходе сражения от слуги, которого капитан нарочно посылал за сведениями. Рано утром она отправилась в город и направилась прямо к дому, где была квартира графа Татищева. Граф занимал теперь только две маленькие комнаты, остальные были заняты другими офицерами. Графа, конечно, Леля не застала дома и узнала от камердинера Матвея, что он еще не возвращался с похода. Старик сам был в смертельном страхе за своего барина, и Леля сразу полюбила его за это. Матвею Леля сказала, что она дальняя родственница графа; о квартире Татищева она давно выспросила у своего кузена Лихачева, как будто мимоходом, и уже не раз ходила подле этого дома, тревожно поглядывая на окна и на балкон.
   Не добившись ничего о судьбе графа, Леля зато узнала от Матвея, что все севастопольские дамы едут на Северную встречать наши войска. Она тотчас взяла извозчика-татарина и поехала, постоянно понукая возницу. Та же история повторилась с матросом, который перевез ее на ту сторону. Леля не догадалась нанять извозчика на все расстояние и ехать кругом рейда, через мост на Черной речке. На Северной нигде не было извозчика, и она была уже в отчаянии, но, на счастье, ей попалась крестьянская бричка, и Леля упросила мужика ехать с нею в лагерь. Приехав весьма поздно, когда почти все экипажи уже разъезжались, Леля долго искала глазами графа, но, кроме казачьей батареи, нигде не видела артиллерии. Она была готова заплакать, но все еще колебалась: спросить или не спросить? - как вдруг увидела Луизу Карловну с Сашей.