Страница:
Вдруг на небе сверкнула огненная полоса, и несколько погодя послышался слабый звук.
- Смотри, Коля, бомба, - сказал старший Глебов брату. - Теперь они и по ночам стреляют, и даже более ночью, чем днем.
Спустились в лощину. Вот наконец и севастопольская станция - каменный дом с большими закоптелыми окнами. Собственно, под станцию была отведена одна только комната. Братья вошли туда, чтобы подождать денщика, ехавшего с вещами. В комнате царил полнейший хаос. В одном углу была ссыпана груда овса, в другом стояла кровать смотрителя; посредине вместо стола лежала доска на двух камнях. Всюду стояли и лежали ружья и полусабли. У печки сидели на постовых тюках и на мешках с овсом офицеры в шинелях, в фуражках и в папахах.
Дождавшись денщика, братья поспешили к пристани, так как после семи часов вечера не дозволялось переправляться через Главную бухту. Еще несколько огненных полос появилось на небе; младший Глебов теперь понимал их значение.
Переправившись, они отправились в казармы за Николаевскую батарею.
- Я бы хотел сейчас пойти посмотреть на бастионы, - сказал младший брат, едва успев войти в крохотную комнату, где помещался старший Глебов.
- Утро, брат, вечера мудренее, и без проводника тебя пустить нельзя: заблудишься или попадешь черт знает куда... Завтра пойдем вместе, я покажу тебе наш знаменитый четвертый бастион. Теперь там каждый день бывает очень жарко. Если меня задержат дела службы, попроси кого-либо из моряков. Предупреждаю: там сначала тебе будет несколько жутко, потом привыкнешь...
В двадцатых числах декабря в Севастополе началась зима. Был туманный, холодный день. С утра шел дождь пополам со снегом и крупою, на улицах была невообразимая грязь.
Душевное настроение Лели было мрачно, как эта суровая погода. Леля дошла до того состояния, когда начинает исчезать различие между днем и ночью, между бодрствованием и сном. Но ночам ее мучила бессонница, днем она грезила наяву. Она перестала различать часы. Дни и ночи тянулись бесконечно долго, с мучительным однообразием, не принося с собою ничего нового.
С графом она не виделась уже более недели. Но не эта разлука была главной причиной ее душевных мук. Нет, она чувствовала, что в жизни ее наступит в скором времени нечто более серьезное, более роковое, нежели самая любовь к графу. Она сознавала, что в ее организме совершается какой-то перелом, таинственная внутренняя работа; и это сознание терзало ее, не давало ей ни минуты покоя.
Леля была в таком состоянии, что переставала иногда понимать все, происходящее вокруг нее. Иногда ей казалось, что все окружающие ее люди не люди, а какие-то куклы, автоматы, которые двигаются и говорят без всякого смысла и цели. Сама Леля также превратилась в живого автомата. Она отправлялась наливать отцу чай, разливала суп, ходила вместе с капитаном осматривать его импровизированные туры и брустверы, которыми он защищал свой домик от неприятельских снарядов, все чаще падавших в этой местности, но ко всему этому Леля относилась безучастно, на вопросы отвечала машинально и часто невпопад. Капитан дивился этой перемене, иногда умолял Лелю переехать на Северную или уехать в Николаев, так как, вероятно, у нее расстроены нервы от ежедневной пальбы. Но Леля стояла на своем, что не оставит отца и что ничего не боится, и капитан более не настаивал, твердо веря в непроницаемость своих земляных мешков и тому подобных домашних средств.
Чем более узнавала Леля графа, тем более убеждалась в необходимости отказаться от всякой мысли о счастии... "Уж лучше он был бы груб, как мой отец, - думала Леля, - лучше был бы деспотом, но он просто убийственно холоден, убийственно вежлив и даже любезен, и в то же время ни капли, ни капельки истинного чувства!" И Леля живо припомнила его слова, сказанные недавно, во время последнего их свидания в гостинице Томаса, куда перебрался граф, заняв там два номера.
"Вы отлично понимаете, - сказал ей Татищев, - что о браке между нами не может быть и речи. Я не имею предрассудков относительно тёзаШапсе, моя собственная мать была простая певица, но вы поймите, что я вас бы поставил в самое неестественное положение, если бы ввел вас в большой свет".
"Как это все пошло, плоско и даже глупо! - думала Леля, чувствуя, что слезы начинают душить ее. - Он боится, что я его скомпрометирую в свете, что я испорчу его карьеру! И когда он думает об этом?! В минуты, когда кругом всюду умирают, когда гибнут внезапно, неожиданно, когда ему самому ежеминутно угрожает смерть..."
Эта мысль заставила Лелю вздрогнуть.
"А что, если в самом деле его убьют? - подумала она. - Я не переживу этого. А он даже не интересуется моим существованием. Ни разу не заглянул; даже не прислал денщика узнать, жива ли я!"
И вдруг снова другая, еще более мучительная мысль наполнила все ее существование.
"Сказать ли наконец отцу о том, что я... Все равно он рано или поздно узнает... Чем скорее, тем лучше..."
Леля была так неопытна, что даже не знала в точности, как скоро может обнаружиться ее положение. Ей казалось, что это должно наступить очень скоро, что еще неделя, две - и все узнают... Не с кем посоветоваться, некого спросить... Говорить с Маврой или другой какой-нибудь простой бабой ей не хотелось, из знакомых дам почти все уехали, да, кроме того, ни одной из них она не доверила бы свою тайну.
- Мама, бедная мама, посоветуй твоей дочке, что ей делать! - с отчаянием сказала Леля, становясь на колени перед висевшим на стене портретом своей покойной матери. - Мама, дорогая мама! Услышь меня там, в своей могилке, скажи, что мне делать!
Ряд безотрадных воспоминаний детства, детства без присмотра любящей матери, промелькнул в ее воображении. Как всегда бывает, вспомнились вместе с важными вещами разные мелочные подробности. Злая старая тетка предстала перед нею как живая. Вспомнилась почему-то прежде всего одна детская обида. Тетка приказала девочке "стоять подле варенья", то есть следить за тем, как варится варенье. Девочка стояла очень долго, ноги у нее заболели, голова также заболела от жаркой печи, она не выдержала и села на скамью.
Тетка вошла и принялась неистово бранить Лелю, упрекая девочку в неблагодарности, в том, что она ест ее хлеб, а не хочет исполнить самого пустячного поручения. В конце концов Лелю заперли в темном холодном чулане на весь день. Там, в этом чулане, Леля испытала чувства, несколько сходные с теми, которые переживала теперь; вот почему ей и вспомнилась вся эта маленькая драма из ее детской жизни. Как тогда, так и теперь она была до глубины души возмущена человеческим бессердечием и несправедливостью. Ведь и старую тетку она сначала любила, думая, что та будет относиться к ней, как мать, но ее грубо оттолкнули; и когда она в первый. раз хотела поцеловать тетку и приласкаться к ней, старая дева сказала, чтобы Леля не смела "лизаться", так как она этого терпеть не может.
А разве граф лучше поступает с нею? Чем он отвечает ей на ее пылкую любовь, чем отплачивает ей за то, что она пожертвовала всем?..
"Ведь я не дурнушка какая-нибудь, не урод, на которого никто никогда не обращал внимания, - думала Леля. - Многим я нравилась и нравлюсь и ничем не заслужила такого пренебрежения..."
Ей вспомнился новый ее знакомый Глебов, который в последнее время часто заглядывал к ним. Леля была с ним любезна, насколько могла быть любезной в том состоянии духа, которое овладело ею. Но все же она успела заметить, что Глебов, видимо, интересуется ею, а иногда глядит на нее пристально своими синевато-серыми, умными, добрыми глазами.
"Вот хороший, умный, образованный человек, - мысленно говорила Леля. Чем он хуже вас, граф? Я не сомневаюсь, что он почел бы за счастье, если бы я подарила его хоть одной улыбкой. А вы можете иметь все и не цените..."
Опять та, другая, мучительная мысль...
"Нет, надо кому-нибудь сказать! - решилась Леля. - Наконец, я не имею даже права! Ведь я ровно ничего не знаю, не понимаю, а от этого зависит участь не моя только, но и будущего крошечного существа. Что, если я своим неосторожным или глупым поведением принесу какой-нибудь вред этому маленькому, невинному ангельчику?.. Решено, я сегодня же во всем признаюсь отцу. Пусть зовет доктора или акушерку... Теперь мне все равно!" Щеки Лели пылали от стыда и волнения. Собравшись с духом, она уже хотела идти к отцу, но капитан предупредил ее, постучав к ней в дверь.
- Леля, Лелечка, ты одета? Можно войти?
- Конечно, одета, папа... Что такое?
- Представь, какое несчастье!
- Вы меня пугаете, папа?
Леля с некоторых пор инстинктивно боялась всякого испуга.
- Мою любимую грушу сломало ядром! Неужели ты не слышала выстрела? Сначала мне показалось, что ядро попало в стену дома.
- Я так задумалась, что ничего не слышала.
- Что ты опять так невесела? Дурная погода навела на тебя хандру?
- Нет, не погода, папа...
Леля сделала над собою усилие.
- Папа, - сказала она, - дайте мне слово, что вы выслушаете меня спокойно, я должна сказать вам важную и очень неприятную для вас вещь.
- Что такое? Теперь ты меня пугаешь. Уж не убило ли кого? Ивана или Мавру?
- Нет, папа... Я хочу вам сказать... про себя... Со мной случилось большое несчастье...
- Говори, ради всех святых, что такое?
- Я, папа, не знаю, как вам это сказать... Нет, лучше не теперь... в другой раз...
- Да перестань ломаться, Леля, говори толком. Ведь я отец, ты должна быть со мной вполне откровенна.
- Папа, если бы вы были женщина, я бы сказала вам. Это я могу сказать только женщине.
- Ну не нелепая ли ты девчонка! Виноват я, что ли, что я не баба? Не могу же я ради твоего каприза обабиться. Говори, пожалуйста, без всяких фокусов. Ты больна, что ли? Так я позову доктора. Но ведь доктор также не баба, и теперь этих господ почти невозможно достать, да это и хорошо, потому что все доктора, взятые вместе, не стоят ломаного гроша.
- Папа... - сказала Леля, опустив глаза, с грустью, но заранее решившись спокойно выслушать самые жестокие упреки. - Мне надо позвать не доктора... мне надо... акушерку, - наконец выговорила Леля, сама изумившись своей смелости.
- Что? Да ты насмехаешься надо мною, что ли - заревел капитан.
- Нет, папа, - сказала Леля, вдруг опускаясь перед отцом на колени. Делайте со мною что хотите, я не могу более скрывать... Все равно... Я скажу вам всю правду... Я больна... У меня будет скоро ребенок... Вы, вероятно, сами догадались от кого.
В первый раз капитан понял все. Он побагровел.
- Встань... Вон, вон из моего дома, негодная тварь! Ты опозорила и себя, и меня! Прочь с моих глаз! Иди... иди к твоему любовнику! Ты мне более не дочь...
Капитан выбежал из комнаты, схватившись обеими руками за свою седую голову.
Леля поспешно надела теплый бурнус, завязала в узел некоторые необходимые вещи. Простая мысль мелькнула у нее в уме. Она зашла на кухню, где Мавра усердно мешала тесто, готовя ее любимый пирог.
- Мавра, ты не знаешь, где живет акушерка Ирина, забыла, как ее по отечеству... Знаю, что где-то на Корабельной.
- Как не знать, барышня... Ее домишко-то вчера разбило и зажгло бомбой, сгорел как есть дотла... Теперь живет на фатере у моей знакомой старухи безногой Фоминишны...
- Ах, это у той, что разбита параличом? Она, кажется, тетка нашего Ивана.
- Тетка, родная тетка. Отца его, значит, сестра родная. Так вот, у Фоминишны.
- Как же туда пройти?
Мавра объяснила, прибавив барышне, что ходить туда надо осторожно, когда стреляют, так как в тех местах многие матросские дома насквозь изрешетило ядрами.
Пальбы не было слышно, и Леля, мало, впрочем, думавшая об этом обстоятельстве, отправилась куда ей было указано, сказав Мавре, что к обеду едва ли вернется домой. Узелок она захватила с собою и перед уходом написала отцу записку, которую передала Мавре.
VI
Зима с 1854-го на 1855 год была для Севастополя необычайно сурова. Перед новым годом были порядочные морозы.
Но иногда южная природа брала свое, и вдруг наступали теплые, почти весенние дни.
В один из таких ясных дней к Северному укреплению приближался вновь прибывший с Бельбекских высот полк, назначенный на смену другому полку, стоявшему на знаменитом четвертом бастионе и потерпевшему громадную убыль в людях.
Полк медленно двигался по грязной дороге. Уже смеркалось, когда показались причудливые гребни севастопольских холмов, убеленные дымом выстрелов. Все ярче блистали огненные языки орудий и красивые линии, означавшие полет бомб. Перестрелка была довольно сильная.
В полутьме полк вступил в Северное укрепление, среди которого был заметен длинный, освещенный огнями, парусинный шатер. Оттуда гремел хор песенников-моряков.
Солдаты, составив ружья в козлы и сбросив ранцы, разбежались в разные стороны.
Большинство офицеров, несмотря на усталость, высыпали на валы укрепления. Бомбы то и дело бороздили темно-синее небо, и казалось, что по небу беспрестанно проносились падающие звезды.
Шатер, который, как оказалось, принадлежал маркитанту, носил громкое название: "Одесская гостиница".
Полковой адъютант, тот самый офицер Дашков, который проиграл в Симферополе присланные ему тетушкой четыре тысячи, один из первых вошел в шатер. На полу, у самой парусинной стенки, стояли бочонки с вином, маслом, икрой и селедками, на них банки с огурцами и грибами, на прилавке стояли громадные ящики с конфектами, сигарами и сухарями, под потолком качалась на веревках сушеная рыба, висели колбасы и харьковские крендели.
Хозяин палатки, известный всему Севастополю военный маркитант, в шинели, крест-накрест подпоясанной шарфом, и в теплом ватном картузе, с толстой кожаной сумкой, перекинутой через плечо, подошел к адъютанту, тотчас сообразив, что это выгодный посетитель, и предложил сигар и чаю.
- Чай у меня настоящий московский-с! - сказал он с плутоватой самодовольной улыбкой.
- Ну, давайте, что ли, московского чаю, - сказал Дашков, подходя к задней стенке палатки, где стояли два небольших столика - по обе стороны корзины, в которой виднелись куры.
За одним из столиков сидел артиллерист и уже пил чай.
- И сигар десяток, если не слишком воняют, - сказал Дашков.
- Что вы, помилуйте-с! - обиделся маркитант. - Самый тонкий аромат-с! У Томаса и у Шнейдера таких не найдете-с.
Расторопный приказчик живо принес сигары. Дашков сел за столик против артиллериста и, всмотревшись в его лицо, вдруг вскрикнул:
- Граф Татищев! Какими судьбами? Неужели вы здесь, в Севастополе?
- Я здесь с начала осады. А вы как сюда попали? Я был уверен, что вы на Кавказе.
- Переведен сюда, и теперь полковым адъютантом... А интересно у вас тут, в Севастополе... Что, чай скоро будет? - спросил он сновавшего по палатке приказчика.
- Сию минуту-с.
- Чай здесь очень порядочный, - заметил Татищев. - Вода лучшая в городе. С тех пор как неприятель отвел воду, у нас в Севастополе довольствуются колодцами, а здесь берут из Голландии: солдаты носят бочонками, за что маркитант им дает по чарке водки.
- Ну как живется вам здесь?
- Скука смертная, - ответил, зевнув, граф. - Я служу на самом скучном месте, в Николаевской батарее. Только и бывает развлечение, когда пойдешь на бастионы или отпросишься в охотники... Несносная казарменная жизнь... Все, что пишут в газетах о прелестях нашей жизни, - сущий вздор. Иногда такая находит апатия, что, если бы я был англичанином, я бы давно застрелился... Вот им весело, - сказал граф, указав на группу матросов, стоявших в другом конце палатки, которые, не стесняясь присутствием офицеров, снова хором грянули разухабистую матросскую песню. Солдаты подходили к матросам, расспрашивая их о Севастополе. Те принимали их радушно, по-флотски, объясняли им, куда идти, и по-своему разговаривали об осаде.
- А я, граф, сказать правду, приехал сюда, чтобы избавиться, от скуки... Хочется сильных ощущений, - сказал Дашков. - Надоела вся эта жизненная мелочь и пошлость... Неужели же и здесь можно скучать?..
- Да вот увидите... Ко всему привыкаешь, все приедается... На первых порах, может быть, здешняя жизнь покажется вам очень веселою и своеобразною. Впрочем, я говорю так оттого, что имел несчастье быть здесь слишком долго. Для вас Севастополь, конечно, будет иметь прелесть новизны... Для меня сегодня была развлечением поездка в лагерь, куда меня послали с поручением к светлейшему. Севастополь мне положительно опротивел... Главное, досадно, что тянется одна и та же история. Хотя бы новая бомбардировка, я уже не говорю о штурме, которого все мы дожидаемся... Да вот завтра предстоит маленькое развлечение: командир Константиновской батареи, отличный музыкант, вздумал устроить музыкальный вечер; я в числе приглашенных. Будут и дамы.
- Как, неужели у вас в Севастополе есть еще дамы?
- Есть, и даже очень хорошенькие, и не только дамы, но и девицы.. Если у вас есть время и охота, можете поволочиться, а мне, признаться, и это надоело, - сказал граф. - Однако, знаете ли, к переправе мы уже не поспеем; нам с вами придется отправиться отсюда на станцию и переночевать там.
Татищев с Дашковым, напившись чаю, отправились на станцию, где им пришлось спать на мешках с овсом. До рассвета Дашков проснулся от сильной стрельбы и разбудил графа.
- Что это значит? - спросил он.
- А? - лениво протянул граф. - Что? Стреляют? Да, действительно, слишком рано вздумали. Брр, как холодно!
Погода опять испортилась: шел мелкий дождь. Они встали и вышли за ворота, где уже столпился народ. Солдаты и матросы делали глубокомысленные замечания.
- Ишь ты расходился! То было смолк, а то опять! Давно уж так не палил! - сказал один из матросов.
Еще не вполне рассвело. Бомбы огненными полосами резали небо, иногда разрываясь в воздухе. Было заметно, как, достигнув известной высоты, они на мгновение останавливались и потом падали почти отвесно вниз. Левее слышалась, как мелкая барабанная дробь, частая ружейная перестрелка.
- Пойдем еще спать, - сказал Татищев и вошел опять в дом.
Дашков постоял немного, слушая, как матросы объясняли что-то вновь прибывшим солдатам.
- Вон, вишь ты, братцы, откуда он вчерась из маркелы пущал бонбы. Нониче тоже жарко нашим будет.
- Погоди, вон мы на пароход станем, он и почнет нас жарить, - сказал другой.
- Толкуй! Небось на наш пароход оттуда не долетит.
- Ядро не долетит. Ну а как бонба?
- Ну, нешто бонба!
Светало. Мало-помалу бухта принимала оживленный вид. На свинцово-серой поверхности моря, среди черневших, хмурых кораблей, слышались сигнальные свистки моряков. Мелкие суда всевозможных наименований: катера, ялики, лодки и гички - сновали, перегоняя друг друга, по различным направлениям. Задымились пароходы, вспенивая воду и таща за собою на буксире неуклюжие шаланды, нагруженные турами - плетеными корзинами, набитыми землею.
- На Графскую! На Графскую! - кричали пассажиры, сновавшие у пристани.
- Пожалуйте, ваше благородие! - кричали матросы.
Граф с Дашковым поспешили сесть в ялик.
Солдаты стояли у пристани, ожидая команды, и осматривались кругом. Окружавшая их местность представляла сходство с громадным фабричным двором. В одном месте были навалены огромные кучи каменного угля, в другом валялись кули сухарей. Всюду виднелись жилые землянки, из которых валил дым, низко стелившийся по случаю пасмурной погоды. У самого берега был барак для мертвецов, доставляемых сюда с Южной стороны для омовения и погребения. Огромные пирамиды бомб, гранат и ядер слабо блестели в утреннем полусвете. Всюду сновали матросы, казаки, иногда попадались черноморские пластуны в своих странных, страшно оборванных одеяниях; слышался говор, крики, перекликания. В воздухе отдавало запахом каменного угля и тютюна.
Когда Татищев с Дашковым приближались уже в своем ялике к Павловской батарее, к Северной пристани причалил дежурный пароход. По команде "В ружье!" солдаты засуетились и, крестясь, поспешили на пароход.
Граф с Дашковым были уже на пристани, которая, несмотря на раннюю пору, была запружена народом. Близ пирамиды красиво сложенных ядер стояли бабы, выкликавшие: "Яблоки, крымские яблоки! Свеженькие яички, яйца свежие, яйца!" Тут же продавали сбитень мужики, стоявшие с самоварами. Подбежали носильщики. Граф велел нести вещи по Екатерининской, к Томасу, куда предложил заехать и Дашкову.
- Вчера там был еще свободный номер. Если его не заняли, советую нанять, а в крайнем случае поместитесь со мною. Я прежде занимал два, а теперь должен был уступить один моей знакомой замужней даме, родственнице, которая по некоторым обстоятельствам не могла выехать из Севастополя.
Сказав это, граф вспомнил, что ведь, кажется, Дашков с нею знаком.
"Как это выйдет глупо!" - подумал он.
Они пошли по Екатерининской, направо показался красивый дом Благородного собрания.
- Здесь перевязочный пункт, - пояснил граф своему спутнику.
На площади перед этим домом стояли пушки и валялись кучи ядер. Далее на возвышении виднелся бульвар Казарского{116} с чугунным памятником, на белом пьедестале; показались собор и недоконченная церковь; поперек улицы была устроена баррикада из белого камня. На улице попадались военные, все в шинелях, фуражках и высоких сапогах; невольно поражало отсутствие киверов и эполет. Некоторые здания Екатерининской улицы были покинуты обитателями. У иного дома был отбит угол, в другом торчали ядра и осколки бомб. Вообще, в начале улицы еще не было картины полного разрушения, и оставались еще многие магазины.
- Вот здесь была прежде моя квартира, - сказал граф, указывая на дом, во многих местах пробуравленный ракетами и в котором не оставалось ни одного цельного стекла. - Представьте, всю мою мебель, зеркала и фортепиано исковеркала проклятая ракета, и я должен был перебраться к Томасу. Мой камердинер Матвей в отчаянии и клянет день и час, когда мы приехали в Севастополь.
Проходя мимо двухэтажного дома, Дашков обратил внимание на стоявшую на балконе старуху, которая плакала, закрыв платком лицо. Кроме нее, в доме, казалось, не было ни одного живого существа.
Войдя в гостиницу Томаса, узнали, что свободный номер уже занят, и Дашков до приискания квартиры остановился у Татищева. В коридоре и в ресторане Дашков не видел ни одной женщины; тем более заинтересовали его слова Татищева о даме, живущей в соседнем номере. Но ему хотелось поскорее посмотреть бастионы, и он вскоре забыл обо всем остальном и отправился рыскать по городу.
VII
Когда Дашков ушел, Татищев с помощью поместившегося в чулане камердинера Матвея (спать вместе с половыми Матвей не захотел из важности) долго умывался, привел в порядок свой туалет, тщательно вычистил и подпилил ногти и тогда только постучал в соседний номер.
- Уоиз роиуег еп!гег (можете войти), - послышался приятный женский голос.
Граф вошел. На кресле перед небольшим, но хорошим и, без сомнения, не трактирным зеркалом сидела молодая женщина среднего роста, полная, брюнетка с матовым цветом лица и пухлыми, чувственными губками. Она была в утреннем неглиже. По манерам этой дамы было видно, что она принадлежит к высшему кругу общества или, по крайней мере, долго вращалась в нем.
- Как ты себя чувствуешь сегодня, Лиза? - сказал граф, целуя ее руку. Я воспользовался поездкой к светлейшему и наконец привез все твои вещи. Теперь можно будет устроить тебя удобнее.
- Я все еще не могу опомниться от этого страшного путешествия, - томно сказала княгиня Бетси - это была она, старинная петербургская любовь графа. - Здешние опасности меня не страшат, мой милый, ведь я буду всегда с тобою... Я буду бояться не за себя, а за тебя.
Чтобы понять возможность появления княгини в Севастополе, надо возвратиться несколько назад.
В начале ноября граф получил из Харькова от княгини письмо такого содержания: "Наконец, мой дорогой друг, я достигла желанной свободы! Из предыдущего письма моего ты знаешь, что я была больна, что жизнь моя была в опасности и что все мои страдания окончились появлением на свет несчастного недоразвитого существа, которому не суждено было жить... Он был такой маленький, такой жалкий, пальчики были без ноготков; он не прожил, бедняжка, и двух дней. Мой тюремщик заботился не столько обо мне и об этой несчастной крошке, сколько о том, что скажет свет. Когда все кончилось, он формально (ты подумай только: формально! - это его собственное выражение) объявил мне, что после такого "скандала" (по его мнению, это только скандал, не больше) ему ничего не остается, как затеять со мною бракоразводный процесс. Я решилась не дожидаться выполнения этой угрозы, заложила все, что у меня было своего, не даренного им, и, взяв с собою лишь самое необходимое, решила ехать к тебе... Если у тебя хватит духу, выгоняй меня... Я теперь в Харькове и скоро буду в Одессе, а оттуда - к тебе, мой бесценный друг! Чтобы не скомпрометировать тебя, я буду выдавать себя за сестру милосердия и за твою родственницу. Кстати, знаешь ли, по почину великой княгини Елены Павловны к вам в Севастополь вскоре приедут настоящие сестры милосердия. Тогда и я постараюсь попасть в их общину, и если стесню тебя, то найду где-нибудь пристанище. Я хочу одного: видеть тебя каждый день, хоть в течение пяти минут... Ты не можешь себе представить, какие ужасы иногда приходят мне в голову... До свидания, мой дорогой, мой единственный друг".
Почти через месяц по получении этого письма, войдя в свой номер, граф Татищев застал там княгиню Бетси, или Лизу, как она просила называть себя с этих пор. С нею была ее камеристка Маша, которую Бетси тотчас выслала в коридор. Но возвратимся к рассказу.
- Смотри, Коля, бомба, - сказал старший Глебов брату. - Теперь они и по ночам стреляют, и даже более ночью, чем днем.
Спустились в лощину. Вот наконец и севастопольская станция - каменный дом с большими закоптелыми окнами. Собственно, под станцию была отведена одна только комната. Братья вошли туда, чтобы подождать денщика, ехавшего с вещами. В комнате царил полнейший хаос. В одном углу была ссыпана груда овса, в другом стояла кровать смотрителя; посредине вместо стола лежала доска на двух камнях. Всюду стояли и лежали ружья и полусабли. У печки сидели на постовых тюках и на мешках с овсом офицеры в шинелях, в фуражках и в папахах.
Дождавшись денщика, братья поспешили к пристани, так как после семи часов вечера не дозволялось переправляться через Главную бухту. Еще несколько огненных полос появилось на небе; младший Глебов теперь понимал их значение.
Переправившись, они отправились в казармы за Николаевскую батарею.
- Я бы хотел сейчас пойти посмотреть на бастионы, - сказал младший брат, едва успев войти в крохотную комнату, где помещался старший Глебов.
- Утро, брат, вечера мудренее, и без проводника тебя пустить нельзя: заблудишься или попадешь черт знает куда... Завтра пойдем вместе, я покажу тебе наш знаменитый четвертый бастион. Теперь там каждый день бывает очень жарко. Если меня задержат дела службы, попроси кого-либо из моряков. Предупреждаю: там сначала тебе будет несколько жутко, потом привыкнешь...
В двадцатых числах декабря в Севастополе началась зима. Был туманный, холодный день. С утра шел дождь пополам со снегом и крупою, на улицах была невообразимая грязь.
Душевное настроение Лели было мрачно, как эта суровая погода. Леля дошла до того состояния, когда начинает исчезать различие между днем и ночью, между бодрствованием и сном. Но ночам ее мучила бессонница, днем она грезила наяву. Она перестала различать часы. Дни и ночи тянулись бесконечно долго, с мучительным однообразием, не принося с собою ничего нового.
С графом она не виделась уже более недели. Но не эта разлука была главной причиной ее душевных мук. Нет, она чувствовала, что в жизни ее наступит в скором времени нечто более серьезное, более роковое, нежели самая любовь к графу. Она сознавала, что в ее организме совершается какой-то перелом, таинственная внутренняя работа; и это сознание терзало ее, не давало ей ни минуты покоя.
Леля была в таком состоянии, что переставала иногда понимать все, происходящее вокруг нее. Иногда ей казалось, что все окружающие ее люди не люди, а какие-то куклы, автоматы, которые двигаются и говорят без всякого смысла и цели. Сама Леля также превратилась в живого автомата. Она отправлялась наливать отцу чай, разливала суп, ходила вместе с капитаном осматривать его импровизированные туры и брустверы, которыми он защищал свой домик от неприятельских снарядов, все чаще падавших в этой местности, но ко всему этому Леля относилась безучастно, на вопросы отвечала машинально и часто невпопад. Капитан дивился этой перемене, иногда умолял Лелю переехать на Северную или уехать в Николаев, так как, вероятно, у нее расстроены нервы от ежедневной пальбы. Но Леля стояла на своем, что не оставит отца и что ничего не боится, и капитан более не настаивал, твердо веря в непроницаемость своих земляных мешков и тому подобных домашних средств.
Чем более узнавала Леля графа, тем более убеждалась в необходимости отказаться от всякой мысли о счастии... "Уж лучше он был бы груб, как мой отец, - думала Леля, - лучше был бы деспотом, но он просто убийственно холоден, убийственно вежлив и даже любезен, и в то же время ни капли, ни капельки истинного чувства!" И Леля живо припомнила его слова, сказанные недавно, во время последнего их свидания в гостинице Томаса, куда перебрался граф, заняв там два номера.
"Вы отлично понимаете, - сказал ей Татищев, - что о браке между нами не может быть и речи. Я не имею предрассудков относительно тёзаШапсе, моя собственная мать была простая певица, но вы поймите, что я вас бы поставил в самое неестественное положение, если бы ввел вас в большой свет".
"Как это все пошло, плоско и даже глупо! - думала Леля, чувствуя, что слезы начинают душить ее. - Он боится, что я его скомпрометирую в свете, что я испорчу его карьеру! И когда он думает об этом?! В минуты, когда кругом всюду умирают, когда гибнут внезапно, неожиданно, когда ему самому ежеминутно угрожает смерть..."
Эта мысль заставила Лелю вздрогнуть.
"А что, если в самом деле его убьют? - подумала она. - Я не переживу этого. А он даже не интересуется моим существованием. Ни разу не заглянул; даже не прислал денщика узнать, жива ли я!"
И вдруг снова другая, еще более мучительная мысль наполнила все ее существование.
"Сказать ли наконец отцу о том, что я... Все равно он рано или поздно узнает... Чем скорее, тем лучше..."
Леля была так неопытна, что даже не знала в точности, как скоро может обнаружиться ее положение. Ей казалось, что это должно наступить очень скоро, что еще неделя, две - и все узнают... Не с кем посоветоваться, некого спросить... Говорить с Маврой или другой какой-нибудь простой бабой ей не хотелось, из знакомых дам почти все уехали, да, кроме того, ни одной из них она не доверила бы свою тайну.
- Мама, бедная мама, посоветуй твоей дочке, что ей делать! - с отчаянием сказала Леля, становясь на колени перед висевшим на стене портретом своей покойной матери. - Мама, дорогая мама! Услышь меня там, в своей могилке, скажи, что мне делать!
Ряд безотрадных воспоминаний детства, детства без присмотра любящей матери, промелькнул в ее воображении. Как всегда бывает, вспомнились вместе с важными вещами разные мелочные подробности. Злая старая тетка предстала перед нею как живая. Вспомнилась почему-то прежде всего одна детская обида. Тетка приказала девочке "стоять подле варенья", то есть следить за тем, как варится варенье. Девочка стояла очень долго, ноги у нее заболели, голова также заболела от жаркой печи, она не выдержала и села на скамью.
Тетка вошла и принялась неистово бранить Лелю, упрекая девочку в неблагодарности, в том, что она ест ее хлеб, а не хочет исполнить самого пустячного поручения. В конце концов Лелю заперли в темном холодном чулане на весь день. Там, в этом чулане, Леля испытала чувства, несколько сходные с теми, которые переживала теперь; вот почему ей и вспомнилась вся эта маленькая драма из ее детской жизни. Как тогда, так и теперь она была до глубины души возмущена человеческим бессердечием и несправедливостью. Ведь и старую тетку она сначала любила, думая, что та будет относиться к ней, как мать, но ее грубо оттолкнули; и когда она в первый. раз хотела поцеловать тетку и приласкаться к ней, старая дева сказала, чтобы Леля не смела "лизаться", так как она этого терпеть не может.
А разве граф лучше поступает с нею? Чем он отвечает ей на ее пылкую любовь, чем отплачивает ей за то, что она пожертвовала всем?..
"Ведь я не дурнушка какая-нибудь, не урод, на которого никто никогда не обращал внимания, - думала Леля. - Многим я нравилась и нравлюсь и ничем не заслужила такого пренебрежения..."
Ей вспомнился новый ее знакомый Глебов, который в последнее время часто заглядывал к ним. Леля была с ним любезна, насколько могла быть любезной в том состоянии духа, которое овладело ею. Но все же она успела заметить, что Глебов, видимо, интересуется ею, а иногда глядит на нее пристально своими синевато-серыми, умными, добрыми глазами.
"Вот хороший, умный, образованный человек, - мысленно говорила Леля. Чем он хуже вас, граф? Я не сомневаюсь, что он почел бы за счастье, если бы я подарила его хоть одной улыбкой. А вы можете иметь все и не цените..."
Опять та, другая, мучительная мысль...
"Нет, надо кому-нибудь сказать! - решилась Леля. - Наконец, я не имею даже права! Ведь я ровно ничего не знаю, не понимаю, а от этого зависит участь не моя только, но и будущего крошечного существа. Что, если я своим неосторожным или глупым поведением принесу какой-нибудь вред этому маленькому, невинному ангельчику?.. Решено, я сегодня же во всем признаюсь отцу. Пусть зовет доктора или акушерку... Теперь мне все равно!" Щеки Лели пылали от стыда и волнения. Собравшись с духом, она уже хотела идти к отцу, но капитан предупредил ее, постучав к ней в дверь.
- Леля, Лелечка, ты одета? Можно войти?
- Конечно, одета, папа... Что такое?
- Представь, какое несчастье!
- Вы меня пугаете, папа?
Леля с некоторых пор инстинктивно боялась всякого испуга.
- Мою любимую грушу сломало ядром! Неужели ты не слышала выстрела? Сначала мне показалось, что ядро попало в стену дома.
- Я так задумалась, что ничего не слышала.
- Что ты опять так невесела? Дурная погода навела на тебя хандру?
- Нет, не погода, папа...
Леля сделала над собою усилие.
- Папа, - сказала она, - дайте мне слово, что вы выслушаете меня спокойно, я должна сказать вам важную и очень неприятную для вас вещь.
- Что такое? Теперь ты меня пугаешь. Уж не убило ли кого? Ивана или Мавру?
- Нет, папа... Я хочу вам сказать... про себя... Со мной случилось большое несчастье...
- Говори, ради всех святых, что такое?
- Я, папа, не знаю, как вам это сказать... Нет, лучше не теперь... в другой раз...
- Да перестань ломаться, Леля, говори толком. Ведь я отец, ты должна быть со мной вполне откровенна.
- Папа, если бы вы были женщина, я бы сказала вам. Это я могу сказать только женщине.
- Ну не нелепая ли ты девчонка! Виноват я, что ли, что я не баба? Не могу же я ради твоего каприза обабиться. Говори, пожалуйста, без всяких фокусов. Ты больна, что ли? Так я позову доктора. Но ведь доктор также не баба, и теперь этих господ почти невозможно достать, да это и хорошо, потому что все доктора, взятые вместе, не стоят ломаного гроша.
- Папа... - сказала Леля, опустив глаза, с грустью, но заранее решившись спокойно выслушать самые жестокие упреки. - Мне надо позвать не доктора... мне надо... акушерку, - наконец выговорила Леля, сама изумившись своей смелости.
- Что? Да ты насмехаешься надо мною, что ли - заревел капитан.
- Нет, папа, - сказала Леля, вдруг опускаясь перед отцом на колени. Делайте со мною что хотите, я не могу более скрывать... Все равно... Я скажу вам всю правду... Я больна... У меня будет скоро ребенок... Вы, вероятно, сами догадались от кого.
В первый раз капитан понял все. Он побагровел.
- Встань... Вон, вон из моего дома, негодная тварь! Ты опозорила и себя, и меня! Прочь с моих глаз! Иди... иди к твоему любовнику! Ты мне более не дочь...
Капитан выбежал из комнаты, схватившись обеими руками за свою седую голову.
Леля поспешно надела теплый бурнус, завязала в узел некоторые необходимые вещи. Простая мысль мелькнула у нее в уме. Она зашла на кухню, где Мавра усердно мешала тесто, готовя ее любимый пирог.
- Мавра, ты не знаешь, где живет акушерка Ирина, забыла, как ее по отечеству... Знаю, что где-то на Корабельной.
- Как не знать, барышня... Ее домишко-то вчера разбило и зажгло бомбой, сгорел как есть дотла... Теперь живет на фатере у моей знакомой старухи безногой Фоминишны...
- Ах, это у той, что разбита параличом? Она, кажется, тетка нашего Ивана.
- Тетка, родная тетка. Отца его, значит, сестра родная. Так вот, у Фоминишны.
- Как же туда пройти?
Мавра объяснила, прибавив барышне, что ходить туда надо осторожно, когда стреляют, так как в тех местах многие матросские дома насквозь изрешетило ядрами.
Пальбы не было слышно, и Леля, мало, впрочем, думавшая об этом обстоятельстве, отправилась куда ей было указано, сказав Мавре, что к обеду едва ли вернется домой. Узелок она захватила с собою и перед уходом написала отцу записку, которую передала Мавре.
VI
Зима с 1854-го на 1855 год была для Севастополя необычайно сурова. Перед новым годом были порядочные морозы.
Но иногда южная природа брала свое, и вдруг наступали теплые, почти весенние дни.
В один из таких ясных дней к Северному укреплению приближался вновь прибывший с Бельбекских высот полк, назначенный на смену другому полку, стоявшему на знаменитом четвертом бастионе и потерпевшему громадную убыль в людях.
Полк медленно двигался по грязной дороге. Уже смеркалось, когда показались причудливые гребни севастопольских холмов, убеленные дымом выстрелов. Все ярче блистали огненные языки орудий и красивые линии, означавшие полет бомб. Перестрелка была довольно сильная.
В полутьме полк вступил в Северное укрепление, среди которого был заметен длинный, освещенный огнями, парусинный шатер. Оттуда гремел хор песенников-моряков.
Солдаты, составив ружья в козлы и сбросив ранцы, разбежались в разные стороны.
Большинство офицеров, несмотря на усталость, высыпали на валы укрепления. Бомбы то и дело бороздили темно-синее небо, и казалось, что по небу беспрестанно проносились падающие звезды.
Шатер, который, как оказалось, принадлежал маркитанту, носил громкое название: "Одесская гостиница".
Полковой адъютант, тот самый офицер Дашков, который проиграл в Симферополе присланные ему тетушкой четыре тысячи, один из первых вошел в шатер. На полу, у самой парусинной стенки, стояли бочонки с вином, маслом, икрой и селедками, на них банки с огурцами и грибами, на прилавке стояли громадные ящики с конфектами, сигарами и сухарями, под потолком качалась на веревках сушеная рыба, висели колбасы и харьковские крендели.
Хозяин палатки, известный всему Севастополю военный маркитант, в шинели, крест-накрест подпоясанной шарфом, и в теплом ватном картузе, с толстой кожаной сумкой, перекинутой через плечо, подошел к адъютанту, тотчас сообразив, что это выгодный посетитель, и предложил сигар и чаю.
- Чай у меня настоящий московский-с! - сказал он с плутоватой самодовольной улыбкой.
- Ну, давайте, что ли, московского чаю, - сказал Дашков, подходя к задней стенке палатки, где стояли два небольших столика - по обе стороны корзины, в которой виднелись куры.
За одним из столиков сидел артиллерист и уже пил чай.
- И сигар десяток, если не слишком воняют, - сказал Дашков.
- Что вы, помилуйте-с! - обиделся маркитант. - Самый тонкий аромат-с! У Томаса и у Шнейдера таких не найдете-с.
Расторопный приказчик живо принес сигары. Дашков сел за столик против артиллериста и, всмотревшись в его лицо, вдруг вскрикнул:
- Граф Татищев! Какими судьбами? Неужели вы здесь, в Севастополе?
- Я здесь с начала осады. А вы как сюда попали? Я был уверен, что вы на Кавказе.
- Переведен сюда, и теперь полковым адъютантом... А интересно у вас тут, в Севастополе... Что, чай скоро будет? - спросил он сновавшего по палатке приказчика.
- Сию минуту-с.
- Чай здесь очень порядочный, - заметил Татищев. - Вода лучшая в городе. С тех пор как неприятель отвел воду, у нас в Севастополе довольствуются колодцами, а здесь берут из Голландии: солдаты носят бочонками, за что маркитант им дает по чарке водки.
- Ну как живется вам здесь?
- Скука смертная, - ответил, зевнув, граф. - Я служу на самом скучном месте, в Николаевской батарее. Только и бывает развлечение, когда пойдешь на бастионы или отпросишься в охотники... Несносная казарменная жизнь... Все, что пишут в газетах о прелестях нашей жизни, - сущий вздор. Иногда такая находит апатия, что, если бы я был англичанином, я бы давно застрелился... Вот им весело, - сказал граф, указав на группу матросов, стоявших в другом конце палатки, которые, не стесняясь присутствием офицеров, снова хором грянули разухабистую матросскую песню. Солдаты подходили к матросам, расспрашивая их о Севастополе. Те принимали их радушно, по-флотски, объясняли им, куда идти, и по-своему разговаривали об осаде.
- А я, граф, сказать правду, приехал сюда, чтобы избавиться, от скуки... Хочется сильных ощущений, - сказал Дашков. - Надоела вся эта жизненная мелочь и пошлость... Неужели же и здесь можно скучать?..
- Да вот увидите... Ко всему привыкаешь, все приедается... На первых порах, может быть, здешняя жизнь покажется вам очень веселою и своеобразною. Впрочем, я говорю так оттого, что имел несчастье быть здесь слишком долго. Для вас Севастополь, конечно, будет иметь прелесть новизны... Для меня сегодня была развлечением поездка в лагерь, куда меня послали с поручением к светлейшему. Севастополь мне положительно опротивел... Главное, досадно, что тянется одна и та же история. Хотя бы новая бомбардировка, я уже не говорю о штурме, которого все мы дожидаемся... Да вот завтра предстоит маленькое развлечение: командир Константиновской батареи, отличный музыкант, вздумал устроить музыкальный вечер; я в числе приглашенных. Будут и дамы.
- Как, неужели у вас в Севастополе есть еще дамы?
- Есть, и даже очень хорошенькие, и не только дамы, но и девицы.. Если у вас есть время и охота, можете поволочиться, а мне, признаться, и это надоело, - сказал граф. - Однако, знаете ли, к переправе мы уже не поспеем; нам с вами придется отправиться отсюда на станцию и переночевать там.
Татищев с Дашковым, напившись чаю, отправились на станцию, где им пришлось спать на мешках с овсом. До рассвета Дашков проснулся от сильной стрельбы и разбудил графа.
- Что это значит? - спросил он.
- А? - лениво протянул граф. - Что? Стреляют? Да, действительно, слишком рано вздумали. Брр, как холодно!
Погода опять испортилась: шел мелкий дождь. Они встали и вышли за ворота, где уже столпился народ. Солдаты и матросы делали глубокомысленные замечания.
- Ишь ты расходился! То было смолк, а то опять! Давно уж так не палил! - сказал один из матросов.
Еще не вполне рассвело. Бомбы огненными полосами резали небо, иногда разрываясь в воздухе. Было заметно, как, достигнув известной высоты, они на мгновение останавливались и потом падали почти отвесно вниз. Левее слышалась, как мелкая барабанная дробь, частая ружейная перестрелка.
- Пойдем еще спать, - сказал Татищев и вошел опять в дом.
Дашков постоял немного, слушая, как матросы объясняли что-то вновь прибывшим солдатам.
- Вон, вишь ты, братцы, откуда он вчерась из маркелы пущал бонбы. Нониче тоже жарко нашим будет.
- Погоди, вон мы на пароход станем, он и почнет нас жарить, - сказал другой.
- Толкуй! Небось на наш пароход оттуда не долетит.
- Ядро не долетит. Ну а как бонба?
- Ну, нешто бонба!
Светало. Мало-помалу бухта принимала оживленный вид. На свинцово-серой поверхности моря, среди черневших, хмурых кораблей, слышались сигнальные свистки моряков. Мелкие суда всевозможных наименований: катера, ялики, лодки и гички - сновали, перегоняя друг друга, по различным направлениям. Задымились пароходы, вспенивая воду и таща за собою на буксире неуклюжие шаланды, нагруженные турами - плетеными корзинами, набитыми землею.
- На Графскую! На Графскую! - кричали пассажиры, сновавшие у пристани.
- Пожалуйте, ваше благородие! - кричали матросы.
Граф с Дашковым поспешили сесть в ялик.
Солдаты стояли у пристани, ожидая команды, и осматривались кругом. Окружавшая их местность представляла сходство с громадным фабричным двором. В одном месте были навалены огромные кучи каменного угля, в другом валялись кули сухарей. Всюду виднелись жилые землянки, из которых валил дым, низко стелившийся по случаю пасмурной погоды. У самого берега был барак для мертвецов, доставляемых сюда с Южной стороны для омовения и погребения. Огромные пирамиды бомб, гранат и ядер слабо блестели в утреннем полусвете. Всюду сновали матросы, казаки, иногда попадались черноморские пластуны в своих странных, страшно оборванных одеяниях; слышался говор, крики, перекликания. В воздухе отдавало запахом каменного угля и тютюна.
Когда Татищев с Дашковым приближались уже в своем ялике к Павловской батарее, к Северной пристани причалил дежурный пароход. По команде "В ружье!" солдаты засуетились и, крестясь, поспешили на пароход.
Граф с Дашковым были уже на пристани, которая, несмотря на раннюю пору, была запружена народом. Близ пирамиды красиво сложенных ядер стояли бабы, выкликавшие: "Яблоки, крымские яблоки! Свеженькие яички, яйца свежие, яйца!" Тут же продавали сбитень мужики, стоявшие с самоварами. Подбежали носильщики. Граф велел нести вещи по Екатерининской, к Томасу, куда предложил заехать и Дашкову.
- Вчера там был еще свободный номер. Если его не заняли, советую нанять, а в крайнем случае поместитесь со мною. Я прежде занимал два, а теперь должен был уступить один моей знакомой замужней даме, родственнице, которая по некоторым обстоятельствам не могла выехать из Севастополя.
Сказав это, граф вспомнил, что ведь, кажется, Дашков с нею знаком.
"Как это выйдет глупо!" - подумал он.
Они пошли по Екатерининской, направо показался красивый дом Благородного собрания.
- Здесь перевязочный пункт, - пояснил граф своему спутнику.
На площади перед этим домом стояли пушки и валялись кучи ядер. Далее на возвышении виднелся бульвар Казарского{116} с чугунным памятником, на белом пьедестале; показались собор и недоконченная церковь; поперек улицы была устроена баррикада из белого камня. На улице попадались военные, все в шинелях, фуражках и высоких сапогах; невольно поражало отсутствие киверов и эполет. Некоторые здания Екатерининской улицы были покинуты обитателями. У иного дома был отбит угол, в другом торчали ядра и осколки бомб. Вообще, в начале улицы еще не было картины полного разрушения, и оставались еще многие магазины.
- Вот здесь была прежде моя квартира, - сказал граф, указывая на дом, во многих местах пробуравленный ракетами и в котором не оставалось ни одного цельного стекла. - Представьте, всю мою мебель, зеркала и фортепиано исковеркала проклятая ракета, и я должен был перебраться к Томасу. Мой камердинер Матвей в отчаянии и клянет день и час, когда мы приехали в Севастополь.
Проходя мимо двухэтажного дома, Дашков обратил внимание на стоявшую на балконе старуху, которая плакала, закрыв платком лицо. Кроме нее, в доме, казалось, не было ни одного живого существа.
Войдя в гостиницу Томаса, узнали, что свободный номер уже занят, и Дашков до приискания квартиры остановился у Татищева. В коридоре и в ресторане Дашков не видел ни одной женщины; тем более заинтересовали его слова Татищева о даме, живущей в соседнем номере. Но ему хотелось поскорее посмотреть бастионы, и он вскоре забыл обо всем остальном и отправился рыскать по городу.
VII
Когда Дашков ушел, Татищев с помощью поместившегося в чулане камердинера Матвея (спать вместе с половыми Матвей не захотел из важности) долго умывался, привел в порядок свой туалет, тщательно вычистил и подпилил ногти и тогда только постучал в соседний номер.
- Уоиз роиуег еп!гег (можете войти), - послышался приятный женский голос.
Граф вошел. На кресле перед небольшим, но хорошим и, без сомнения, не трактирным зеркалом сидела молодая женщина среднего роста, полная, брюнетка с матовым цветом лица и пухлыми, чувственными губками. Она была в утреннем неглиже. По манерам этой дамы было видно, что она принадлежит к высшему кругу общества или, по крайней мере, долго вращалась в нем.
- Как ты себя чувствуешь сегодня, Лиза? - сказал граф, целуя ее руку. Я воспользовался поездкой к светлейшему и наконец привез все твои вещи. Теперь можно будет устроить тебя удобнее.
- Я все еще не могу опомниться от этого страшного путешествия, - томно сказала княгиня Бетси - это была она, старинная петербургская любовь графа. - Здешние опасности меня не страшат, мой милый, ведь я буду всегда с тобою... Я буду бояться не за себя, а за тебя.
Чтобы понять возможность появления княгини в Севастополе, надо возвратиться несколько назад.
В начале ноября граф получил из Харькова от княгини письмо такого содержания: "Наконец, мой дорогой друг, я достигла желанной свободы! Из предыдущего письма моего ты знаешь, что я была больна, что жизнь моя была в опасности и что все мои страдания окончились появлением на свет несчастного недоразвитого существа, которому не суждено было жить... Он был такой маленький, такой жалкий, пальчики были без ноготков; он не прожил, бедняжка, и двух дней. Мой тюремщик заботился не столько обо мне и об этой несчастной крошке, сколько о том, что скажет свет. Когда все кончилось, он формально (ты подумай только: формально! - это его собственное выражение) объявил мне, что после такого "скандала" (по его мнению, это только скандал, не больше) ему ничего не остается, как затеять со мною бракоразводный процесс. Я решилась не дожидаться выполнения этой угрозы, заложила все, что у меня было своего, не даренного им, и, взяв с собою лишь самое необходимое, решила ехать к тебе... Если у тебя хватит духу, выгоняй меня... Я теперь в Харькове и скоро буду в Одессе, а оттуда - к тебе, мой бесценный друг! Чтобы не скомпрометировать тебя, я буду выдавать себя за сестру милосердия и за твою родственницу. Кстати, знаешь ли, по почину великой княгини Елены Павловны к вам в Севастополь вскоре приедут настоящие сестры милосердия. Тогда и я постараюсь попасть в их общину, и если стесню тебя, то найду где-нибудь пристанище. Я хочу одного: видеть тебя каждый день, хоть в течение пяти минут... Ты не можешь себе представить, какие ужасы иногда приходят мне в голову... До свидания, мой дорогой, мой единственный друг".
Почти через месяц по получении этого письма, войдя в свой номер, граф Татищев застал там княгиню Бетси, или Лизу, как она просила называть себя с этих пор. С нею была ее камеристка Маша, которую Бетси тотчас выслала в коридор. Но возвратимся к рассказу.