Страница:
Он говорил гораздо более уверенно, чем чувствовал себя, решив, что не позволит Манору себя запугать. Ведь Ким надеялась на его ободрение и поддержку. Он не должен и виду подать, что сам в этом нуждается.
Вернувшись в холл, они нашли Мэйзи у дверей Большого зала. Она сообщила:
– Ваш чай уже там. Я приду через четверть часа и отведу вас в офис.
Поначалу Большой зал вызвал у них гнетущее чувство робости, и они, словно перепуганные дети, шли под огромными балками, под пристальными взглядами – во всяком случае, так им казалось – елизаветинских джентльменов в дублетах и лосинах, а также юных воинов, надменно позирующих вместе со своими конями. Пораженный размерами и великолепием зала, Дин только позже обратил внимание на детали. Сейчас он уже знал, что на правой стене висит огромный гобелен, а под ним стоит длинный дубовый стол с большой вазой цветов на нем.
Чай ожидал их на низком столике перед камином. Они увидели элегантный чайный сервиз, блюдо с сандвичами, булочки – к ним джем и масло, и фруктовый торт. Обоим хотелось пить. Дрожащими руками Ким принялась наливать чай, а Дин, который успел изрядно подкрепиться сандвичами в поезде, взял булочку и щедро намазал ее маслом и джемом. Откусив кусочек, он сказал:
– Джем домашний, а булочка – нет. Плохо.
– Торт тоже покупной, – откликнулась Ким. – Он хорош, но заставляет задуматься – когда же от них ушел последний повар? Не думаю, что мы захотели бы подавать им покупные торты. А та девушка, что нам дверь открыла… Наверное, временная. Не могу себе представить, чтобы тут взяли на работу кого-то вроде нее.
Они вдруг обнаружили, что разговаривают шепотом, словно заговорщики.
Мэйзи вернулась ровно через пятнадцать минут. По-прежнему без улыбки, она довольно напыщенно произнесла:
– Не будете ли вы добры последовать за мной? – Затем она провела их к двери на противоположной стороне квадратного холла, открыв которую сообщила: – Бостоки приехали, мисс Крессет. Я дала им чаю. – И исчезла.
Эта комната оказалась небольшой, с дубовыми панелями на стенах, и обстановка там была строго функциональной: большой письменный стол явно контрастировал с резными панелями и рядом небольших картин, украшавших стены над ними. За столом сидели три женщины. Они указали Бостокам на заранее приготовленные для них стулья.
Самая высокая из трех сказала:
– Я – Хелина Крессет, а это – сестра Холланд и миссис Френшам. Вы хорошо доехали?
– Очень хорошо, спасибо, – ответил Дин.
– Прекрасно. Вам нужно будет посмотреть, где вы будете жить, и нашу кухню, прежде чем вы примете решение, но сначала мы хотим объяснить вам, какая работа от вас потребуется. В некотором отношении она очень отличается от обычной работы повара. Мистер Чандлер-Пауэлл оперирует в Лондоне с понедельника по среду включительно. Это означает, что начало каждой недели будет для вас сравнительно легким. Его ассистент, мистер Маркус Уэстхолл, со своей сестрой и отцом живет в отдельном коттедже, а я готовлю себе сама, у себя в квартире, хотя время от времени я принимаю гостей и могу попросить вас приготовить что-то для меня. Вторая половина недели будет очень хлопотливой. Сюда прибывают анестезиолог и дополнительная группа сотрудников – сестры, ассистенты, помощники. Они иногда остаются на ночь или разъезжаются по домам в конце дня. Им подается какая-то еда, когда они приезжают, горячий домашний ленч в середине дня и еще что-то вроде раннего ужина с чаем перед отъездом. Сестра Холланд, как, разумеется, и мистер Чандлер-Пауэлл, тоже будет находиться здесь, ну и, конечно, пациенты. Мистер Чандлер-Пауэлл иногда уезжает из Манора очень рано – в пять тридцать, – чтобы посмотреть своих лондонских пациентов. Обычно к часу он возвращается, и ему нужен хороший ленч: он любит, чтобы этот ленч подавали ему в его личной гостиной. Из-за того, что ему порой приходится какую-то часть дня проводить в Лондоне, время, когда он ест, может меняться, но всегда очень важно, чтобы он мог как следует поесть. Я буду обсуждать с вами меню заранее. Сестра Холланд заботится обо всех нуждах пациентов, так что теперь я попрошу ее рассказать вам, чего она от вас ожидает.
– Перед анестезией пациенты должны поститься, – сказала сестра Холланд, – и обычно едят очень мало вплоть до первого дня после операции. Это зависит от тяжести операции и от того, что именно было сделано. Когда они достаточно хорошо себя чувствуют, они бывают требовательны и придирчивы. Некоторым может понадобиться диета, и наблюдать за этим станет диетврач или я сама. Пациенты обычно едят у себя в палатах, и им нельзя ничего подавать без моего одобрения. – Она посмотрела на Кимберли. – Как правило, еду в больничное крыло относит кто-то из моего штата, но вам иногда придется подавать пациентам чай или, время от времени, другие напитки. Вы, конечно понимаете, что даже на это требуется мое одобрение?
– Да, сестра, я понимаю.
– Во всем, что не касается пациентов, вы будете получать указания от мисс Крессет, а в ее отсутствие – от ее заместительницы, миссис Френшам. А теперь миссис Френшам задаст вам несколько вопросов.
Миссис Френшам была пожилая, угловатая дама довольно высокого роста, с седыми, серо-стального цвета, волосами, затянутыми в узел. Но глаза у нее были добрые, и Дин чувствовал себя с ней гораздо непринужденнее, чем с более молодой, темноволосой и – как ему показалось – довольно сексуальной сестрой Холланд или с мисс Крессет, у которой было такое бледное и необычное лицо. Он предположил, что некоторые могли бы счесть ее привлекательной, но никто не сказал бы, что она миловидна.
Вопросы миссис Френшам главным образом адресовались Ким и вовсе не были трудными. Какое печенье подала бы она утром к кофе и как бы она его пекла? Ким, сразу почувствовавшая себя в своей тарелке, описала собственный рецепт тонкого печенья со специями и коринкой. А как она приготовила бы профитроли? И снова у Ким не возникло никаких трудностей. Дина спросили, какое из трех названных ему вин он подал бы к утке под апельсиновым соусом, к холодному луковому супу «вишиссуаз» и к жаркому из мясной вырезки, а также какую еду он предложил бы в очень жаркий день или в трудные дни после Рождества. Его ответы были явно сочтены удовлетворительными. Испытание оказалось нетрудным, и он почувствовал, что Ким успокаивается.
На кухню их отвела миссис Френшам. А потом она посмотрела на Ким и спросила:
– Как вам кажется, вы могли бы быть счастливы здесь, миссис Босток?
И Дин решил, что миссис Френшам ему нравится.
А Ким и правда была здесь счастлива. Для нее получение этой работы оказалось чудесным избавлением. Он помнил выражение благоговейного страха и восхищения на ее лице, когда она ходила по огромной блистающей кухне, а после, как во сне, по комнатам за ней: по гостиной и спальне, по роскошной ванной комнате, которая станет их личной ванной; как она прикасалась к мебели в недоверчивом изумлении, подбегала к каждому окну – выглянуть наружу. Под конец они вышли в сад, и Ким протянула руки к залитому солнцем виду, а потом взяла Дина за руку, словно ребенок, и смотрела на него сияющими глазами:
– Это чудесно. Я просто не могу в это поверить. Никакой платы за квартиру. И еда бесплатно. Мы сможем откладывать обе зарплаты – и твою, и мою.
Для нее это было началом новой жизни, полной надежд, ярких картин того, как они работают вместе, как становятся незаменимыми; она уже видела детскую коляску на зеленой лужайке и их ребенка, бегающего в саду, пока она наблюдает за ним из окна кухни. А Дин, глядя в ее глаза, понимал, что все это – начало гибели его мечты.
8
9
Вернувшись в холл, они нашли Мэйзи у дверей Большого зала. Она сообщила:
– Ваш чай уже там. Я приду через четверть часа и отведу вас в офис.
Поначалу Большой зал вызвал у них гнетущее чувство робости, и они, словно перепуганные дети, шли под огромными балками, под пристальными взглядами – во всяком случае, так им казалось – елизаветинских джентльменов в дублетах и лосинах, а также юных воинов, надменно позирующих вместе со своими конями. Пораженный размерами и великолепием зала, Дин только позже обратил внимание на детали. Сейчас он уже знал, что на правой стене висит огромный гобелен, а под ним стоит длинный дубовый стол с большой вазой цветов на нем.
Чай ожидал их на низком столике перед камином. Они увидели элегантный чайный сервиз, блюдо с сандвичами, булочки – к ним джем и масло, и фруктовый торт. Обоим хотелось пить. Дрожащими руками Ким принялась наливать чай, а Дин, который успел изрядно подкрепиться сандвичами в поезде, взял булочку и щедро намазал ее маслом и джемом. Откусив кусочек, он сказал:
– Джем домашний, а булочка – нет. Плохо.
– Торт тоже покупной, – откликнулась Ким. – Он хорош, но заставляет задуматься – когда же от них ушел последний повар? Не думаю, что мы захотели бы подавать им покупные торты. А та девушка, что нам дверь открыла… Наверное, временная. Не могу себе представить, чтобы тут взяли на работу кого-то вроде нее.
Они вдруг обнаружили, что разговаривают шепотом, словно заговорщики.
Мэйзи вернулась ровно через пятнадцать минут. По-прежнему без улыбки, она довольно напыщенно произнесла:
– Не будете ли вы добры последовать за мной? – Затем она провела их к двери на противоположной стороне квадратного холла, открыв которую сообщила: – Бостоки приехали, мисс Крессет. Я дала им чаю. – И исчезла.
Эта комната оказалась небольшой, с дубовыми панелями на стенах, и обстановка там была строго функциональной: большой письменный стол явно контрастировал с резными панелями и рядом небольших картин, украшавших стены над ними. За столом сидели три женщины. Они указали Бостокам на заранее приготовленные для них стулья.
Самая высокая из трех сказала:
– Я – Хелина Крессет, а это – сестра Холланд и миссис Френшам. Вы хорошо доехали?
– Очень хорошо, спасибо, – ответил Дин.
– Прекрасно. Вам нужно будет посмотреть, где вы будете жить, и нашу кухню, прежде чем вы примете решение, но сначала мы хотим объяснить вам, какая работа от вас потребуется. В некотором отношении она очень отличается от обычной работы повара. Мистер Чандлер-Пауэлл оперирует в Лондоне с понедельника по среду включительно. Это означает, что начало каждой недели будет для вас сравнительно легким. Его ассистент, мистер Маркус Уэстхолл, со своей сестрой и отцом живет в отдельном коттедже, а я готовлю себе сама, у себя в квартире, хотя время от времени я принимаю гостей и могу попросить вас приготовить что-то для меня. Вторая половина недели будет очень хлопотливой. Сюда прибывают анестезиолог и дополнительная группа сотрудников – сестры, ассистенты, помощники. Они иногда остаются на ночь или разъезжаются по домам в конце дня. Им подается какая-то еда, когда они приезжают, горячий домашний ленч в середине дня и еще что-то вроде раннего ужина с чаем перед отъездом. Сестра Холланд, как, разумеется, и мистер Чандлер-Пауэлл, тоже будет находиться здесь, ну и, конечно, пациенты. Мистер Чандлер-Пауэлл иногда уезжает из Манора очень рано – в пять тридцать, – чтобы посмотреть своих лондонских пациентов. Обычно к часу он возвращается, и ему нужен хороший ленч: он любит, чтобы этот ленч подавали ему в его личной гостиной. Из-за того, что ему порой приходится какую-то часть дня проводить в Лондоне, время, когда он ест, может меняться, но всегда очень важно, чтобы он мог как следует поесть. Я буду обсуждать с вами меню заранее. Сестра Холланд заботится обо всех нуждах пациентов, так что теперь я попрошу ее рассказать вам, чего она от вас ожидает.
– Перед анестезией пациенты должны поститься, – сказала сестра Холланд, – и обычно едят очень мало вплоть до первого дня после операции. Это зависит от тяжести операции и от того, что именно было сделано. Когда они достаточно хорошо себя чувствуют, они бывают требовательны и придирчивы. Некоторым может понадобиться диета, и наблюдать за этим станет диетврач или я сама. Пациенты обычно едят у себя в палатах, и им нельзя ничего подавать без моего одобрения. – Она посмотрела на Кимберли. – Как правило, еду в больничное крыло относит кто-то из моего штата, но вам иногда придется подавать пациентам чай или, время от времени, другие напитки. Вы, конечно понимаете, что даже на это требуется мое одобрение?
– Да, сестра, я понимаю.
– Во всем, что не касается пациентов, вы будете получать указания от мисс Крессет, а в ее отсутствие – от ее заместительницы, миссис Френшам. А теперь миссис Френшам задаст вам несколько вопросов.
Миссис Френшам была пожилая, угловатая дама довольно высокого роста, с седыми, серо-стального цвета, волосами, затянутыми в узел. Но глаза у нее были добрые, и Дин чувствовал себя с ней гораздо непринужденнее, чем с более молодой, темноволосой и – как ему показалось – довольно сексуальной сестрой Холланд или с мисс Крессет, у которой было такое бледное и необычное лицо. Он предположил, что некоторые могли бы счесть ее привлекательной, но никто не сказал бы, что она миловидна.
Вопросы миссис Френшам главным образом адресовались Ким и вовсе не были трудными. Какое печенье подала бы она утром к кофе и как бы она его пекла? Ким, сразу почувствовавшая себя в своей тарелке, описала собственный рецепт тонкого печенья со специями и коринкой. А как она приготовила бы профитроли? И снова у Ким не возникло никаких трудностей. Дина спросили, какое из трех названных ему вин он подал бы к утке под апельсиновым соусом, к холодному луковому супу «вишиссуаз» и к жаркому из мясной вырезки, а также какую еду он предложил бы в очень жаркий день или в трудные дни после Рождества. Его ответы были явно сочтены удовлетворительными. Испытание оказалось нетрудным, и он почувствовал, что Ким успокаивается.
На кухню их отвела миссис Френшам. А потом она посмотрела на Ким и спросила:
– Как вам кажется, вы могли бы быть счастливы здесь, миссис Босток?
И Дин решил, что миссис Френшам ему нравится.
А Ким и правда была здесь счастлива. Для нее получение этой работы оказалось чудесным избавлением. Он помнил выражение благоговейного страха и восхищения на ее лице, когда она ходила по огромной блистающей кухне, а после, как во сне, по комнатам за ней: по гостиной и спальне, по роскошной ванной комнате, которая станет их личной ванной; как она прикасалась к мебели в недоверчивом изумлении, подбегала к каждому окну – выглянуть наружу. Под конец они вышли в сад, и Ким протянула руки к залитому солнцем виду, а потом взяла Дина за руку, словно ребенок, и смотрела на него сияющими глазами:
– Это чудесно. Я просто не могу в это поверить. Никакой платы за квартиру. И еда бесплатно. Мы сможем откладывать обе зарплаты – и твою, и мою.
Для нее это было началом новой жизни, полной надежд, ярких картин того, как они работают вместе, как становятся незаменимыми; она уже видела детскую коляску на зеленой лужайке и их ребенка, бегающего в саду, пока она наблюдает за ним из окна кухни. А Дин, глядя в ее глаза, понимал, что все это – начало гибели его мечты.
8
Рода проснулась, как всегда, не постепенно поднимаясь к осознанию реальности, но сразу же окунувшись в бодрствование, всеми своими чувствами тотчас же остро воспринимая новый день. Несколько минут она тихо лежала в постели, наслаждаясь ее теплом и комфортом. Перед сном она чуть раздвинула шторы, и теперь узкая полоса света показала ей, что она проспала дольше, чем ожидала, несомненно дольше, чем обычно, и что зимняя заря уже занялась. Спала она хорошо, но теперь желание выпить горячего чая оказалось совершенно непреодолимым. Она позвонила по номеру, указанному в списке телефонов, и услышала мужской голос:
– Доброе утро, мисс Грэдвин. Говорит Дин Босток, из кухни. Принести вам что-нибудь?
– Чай, пожалуйста. Индийский. Большой чайник и молоко. Сахара не нужно.
– Не хотите ли сразу же заказать завтрак?
– Хорошо, но принесите его, пожалуйста, через полчаса. Свежевыжатый апельсиновый сок, яйцо-пашот на подсушенном белом хлебце, затем подсушенный зерновой хлебец и апельсиновый джем. Я буду завтракать у себя в палате.
Яйцо-пашот было проверкой. Если окажется, что оно приготовлено как следует, на хлебце, слегка смазанном маслом, и к тому же не крутое и не недоваренное, она может быть уверена, что еда будет отличной, когда она вернется сюда на операцию и останется здесь на более долгий срок. А она вернется – и в эту самую палату. Надев халат, Рода подошла к окну и увидела пейзаж из поросших лесом долин и холмов. Над долинами лежал туман, так что округлые вершины холмов казались островками в бледно-серебристом море. Ночь выдалась ясной и холодной. Трава на узкой лужайке под окном побелела и отвердела от инея, но под пробивавшимися сквозь туман лучами солнца она уже начинала зеленеть и снова обретать мягкость. На верхних ветках безлистого дуба сидели необычайно молчаливые и неподвижные грачи, словно аккуратно расставленные черные знаки беды. Внизу протянулась липовая аллея, ведущая к низкой каменной ограде и небольшому кругу камней за ней. Сначала Роде были видны лишь верхушки камней, но пока она смотрела на них, туман рассеялся, и круг стал виден целиком. На этом расстоянии и оттого, что круг был отчасти скрыт оградой, Роде было видно только, что эти не одинаковые по размеру камни – необработанные уродливые глыбы, расположенные вокруг более высокого срединного камня. Они явно доисторические, подумала она. Пока она всматривалась в них, ее слух уловил тихий звук: закрылась дверь гостиной. Принесли чай. Все еще глядя в окно, Рода увидела вдали узкую полосу серебряного света и с замиранием сердца подумала, что это, должно быть, море.
Не желая отрываться от замечательного вида, она постояла у окна еще несколько секунд и, повернувшись, была слегка поражена, обнаружив, что в спальню беззвучно вошла молодая женщина и теперь стояла молча, глядя на Роду. Худенькая фигурка была облачена в синее клетчатое платье и бесформенный бежевый кардиган: костюм, говоривший о неопределенном статусе. Она явно не была медсестрой, но в ней не чувствовалось и уверенности служанки, безбоязненности, порождаемой признанной и хорошо знакомой работой. Рода подумала, что эта женщина, возможно, старше, чем выглядит, но ее одежда, особенно не подходивший по размеру кардиган, умаляет возраст, превращая ее чуть ли не в ребенка. Лицо у нее казалось очень бледным, прямые каштановые волосы, зачесанные на одну сторону, были вафельно пострижены и падали волной довольно низко. Маленький рот, верхняя губа – идеальный бантик, и такая полная, что выглядела припухшей, зато нижняя гораздо тоньше. Бледно-голубые глаза, слегка выпуклые под прямыми бровями, следили за Родой бдительно, почти настороженно, пристальным, немигающим, даже вроде бы осуждающим взглядом.
Девушка заговорила – в речи ее, скорее городской, чем деревенской, и к тому же вполне ординарной, звучали почтительные нотки, которые Рода сочла обманчивыми.
– Я принесла вам утренний чай, мадам, – сказала она. – Я – Шарон Бейтман, помогаю на кухне. Поднос в коридоре. Принести его сюда?
– Да, подождите минутку. Чай свежезаварен?
– Да, мадам. Я принесла его сразу, как заварили.
Роде очень хотелось объяснить ей, что слово «мадам» в данном случае неуместно, но она решила пропустить это мимо ушей и сказала:
– Тогда оставьте его на пару минут – пусть настоится. Я смотрела на каменный круг. Мне о нем рассказывали, но я не думала, что он расположен так близко к Манору. Предполагают, что он доисторический.
– Да, мадам. Это – Камни Шеверелла. Они очень знаменитые. Мисс Крессет утверждает, что им больше трех тысяч лет. Она говорит, каменные круги в Дорсете большая редкость.
– Вчера вечером, – сказала Рода, – когда я открывала штору, я заметила мигающий огонек. Похоже – электрический фонарик. Свет шел с той стороны. Видимо, кто-то ходил между камнями. Думаю, каменный круг привлекает много посетителей.
– Не так уж много, мадам. Я думаю, большинство людей просто не знают, что они тут есть. А деревенские их стороной обходят. Это, наверное, мистер Чандлер-Пауэлл там ходил. Он любит поздно вечером гулять вокруг Манора. Мы его вчера не ждали, но он вечером приехал. А из деревни никто к камням в темноте и не подойдет. Они боятся призрак Мэри Кайт увидеть, который там бродит, следит за всеми.
– Кто это – Мэри Кайт?
– В каменном круге призрак живет. Ее привязали к среднему камню и сожгли в 1654 году. Этот камень не такой, как все другие, он выше и темнее. А ее приговорили как колдунью. Обычно за колдовство старух сжигали, а ей-то было всего двадцать лет. До сих пор можно видеть коричневое пятно, где костер горел. И трава посреди круга камней совсем не растет.
– Несомненно потому, – откликнулась Рода, – что люди веками старались, чтобы она там не росла. Может быть, даже поливали чем-то, чтобы истребить траву. Не можете же вы и правда верить в такую чепуху?
– Говорят, ее крики были слышны очень далеко, даже в самой деревенской церкви. Она проклинала деревню, когда горела, и потом почти все дети там поумирали. До сих пор на кладбище видны остатки некоторых могильных камней, только имена уже почти стерлись, прочесть невозможно. Мог говорит, что в тот день, когда ее сожгли, до сих пор можно услышать ее крики.
– По всей видимости, если ночь ветреная.
Беседа становилась утомительной, но Рода не решалась положить конец. Девочка – а она выглядела не более чем подростком, едва ли старше, чем Мэри Кайт в момент казни – явно была одержима этим сожжением. И Рода сказала:
– Деревенские дети умерли от какой-то детской болезни, может быть, от туберкулеза или лихорадки. До того как осудить Мэри Кайт, ее винили в болезнях, а после ее сожжения – в этих смертях.
– Значит, вы не верите, что духи умерших возвращаются, чтобы посетить нас?
– Умершие не возвращаются, чтобы посетить нас, ни в виде духов – что бы это ни означало, – ни в какой-либо иной форме.
– Но умершие – здесь. Мэри Кайт не упокоилась. И портреты в этом доме. Эти лица… Они не покинули Манор. Я знаю, они не желают, чтобы я здесь была.
В ее голосе не слышно было ни истерических нот, ни даже особого беспокойства. Она просто констатировала факт.
– Но это же смешно, – возразила Рода. – Они все мертвы. Это невероятно. У меня в доме, где я живу, есть старый портрет джентльмена эпохи Тюдоров. Порой я пытаюсь представить себе, что он мог бы подумать, если бы увидел, как я живу там, как работаю. Но эти эмоции – мои собственные, никак не его. Даже если бы мне удалось убедить себя, что я могу с ним общаться, он не заговорил бы со мной. Мэри Кайт мертва. Она не может вернуться. – Рода замолчала, потом решительно сказала: – А теперь я выпью чаю.
Шарон внесла поднос. Тонкий фарфор, чайник того же рисунка, в том же стиле молочник. Девочка сказала:
– Мне надо спросить у вас про ленч, мадам, вы хотите, чтоб вам сюда его подали или в гостиную для пациентов? Это внизу, на длинной галерее. Вот меню, чтобы вы выбрали.
Она извлекла лист бумаги из кармана кардигана и протянула его Роде. На выбор предлагалось два меню. Рода сказала:
– Скажите шефу, я возьму консоме, эскалоп с пастернаком и шпинатом в белом соусе и картофель-дюшес, а затем лимонное мороженое. И мне хотелось бы еще бокал охлажденного белого вина. Шабли прекрасно подошло бы. Пусть подадут ленч в палату, в час дня.
Шарон вышла из комнаты. За чаем Рода размышляла над тем, что чувствует, сознавая, что собственные эмоции приводят ее в замешательство. Она никогда не видела эту девушку раньше, ничего о ней не слышала, а лицо ее было не из тех, что легко забываются. И тем не менее она казалась если и не давней знакомой, то хотя бы не очень приятным напоминанием о каком-то переживании, не слишком остро воспринятом в свое время, но оставившем свой след в дальнем уголке памяти. А короткая встреча с ней усилила ощущение, что Манор скрывает гораздо больше, чем тайны, хранимые портретами или воспетые в фольклоре. Интересно будет проделать здесь небольшое расследование, дать волю стремлению всей своей жизни – раскрывать правду о людях – об отдельных людях или в их взаимоотношениях на работе, узнавать то, что они сами открывают о себе, и раскрывать тщательно выстроенные ими раковины, которые они представляют на обозрение общества. То было любопытство, которое она теперь решила обуздать, интеллектуальная энергия, которую она намеревалась направить на иные цели. Новое предприятие вполне могло стать ее последним расследованием, если его можно будет так назвать, однако вряд ли оно станет последним проявлением ее любопытства. И Рода осознала, что это стремление уже начало утрачивать свою власть над ней, что оно уже не было непреодолимым, словно мания. Возможно, когда она избавится от шрама, оно уйдет навсегда, оставшись лишь как свойство, способствующее научным изысканиям. Однако ей хотелось бы побольше узнать о людях, населяющих Шеверелл-Манор, и если здесь действительно существовали истины, которые интересно было бы раскрыть, Шарон Бейтман, с ее явной потребностью поболтать, могла бы рассказать о них скорее, чем кто-либо другой. Рода должна была уехать после ленча, но полдня не хватило бы даже на то, чтобы посмотреть деревню и участок вокруг Манора, тем более что сестра Холланд назначила ей встречу, чтобы показать операционную и реабилитационную палаты. Утренний туман обещал ясную погоду: будет неплохо прогуляться по саду и, может быть, пройти подальше. Ей понравилась местность, понравился дом, понравилась эта палата. Она спросит, можно ли ей остаться еще на сутки. А через две недели она вернется сюда – оперироваться, и начнется ее новая, доселе неиспытанная жизнь.
– Доброе утро, мисс Грэдвин. Говорит Дин Босток, из кухни. Принести вам что-нибудь?
– Чай, пожалуйста. Индийский. Большой чайник и молоко. Сахара не нужно.
– Не хотите ли сразу же заказать завтрак?
– Хорошо, но принесите его, пожалуйста, через полчаса. Свежевыжатый апельсиновый сок, яйцо-пашот на подсушенном белом хлебце, затем подсушенный зерновой хлебец и апельсиновый джем. Я буду завтракать у себя в палате.
Яйцо-пашот было проверкой. Если окажется, что оно приготовлено как следует, на хлебце, слегка смазанном маслом, и к тому же не крутое и не недоваренное, она может быть уверена, что еда будет отличной, когда она вернется сюда на операцию и останется здесь на более долгий срок. А она вернется – и в эту самую палату. Надев халат, Рода подошла к окну и увидела пейзаж из поросших лесом долин и холмов. Над долинами лежал туман, так что округлые вершины холмов казались островками в бледно-серебристом море. Ночь выдалась ясной и холодной. Трава на узкой лужайке под окном побелела и отвердела от инея, но под пробивавшимися сквозь туман лучами солнца она уже начинала зеленеть и снова обретать мягкость. На верхних ветках безлистого дуба сидели необычайно молчаливые и неподвижные грачи, словно аккуратно расставленные черные знаки беды. Внизу протянулась липовая аллея, ведущая к низкой каменной ограде и небольшому кругу камней за ней. Сначала Роде были видны лишь верхушки камней, но пока она смотрела на них, туман рассеялся, и круг стал виден целиком. На этом расстоянии и оттого, что круг был отчасти скрыт оградой, Роде было видно только, что эти не одинаковые по размеру камни – необработанные уродливые глыбы, расположенные вокруг более высокого срединного камня. Они явно доисторические, подумала она. Пока она всматривалась в них, ее слух уловил тихий звук: закрылась дверь гостиной. Принесли чай. Все еще глядя в окно, Рода увидела вдали узкую полосу серебряного света и с замиранием сердца подумала, что это, должно быть, море.
Не желая отрываться от замечательного вида, она постояла у окна еще несколько секунд и, повернувшись, была слегка поражена, обнаружив, что в спальню беззвучно вошла молодая женщина и теперь стояла молча, глядя на Роду. Худенькая фигурка была облачена в синее клетчатое платье и бесформенный бежевый кардиган: костюм, говоривший о неопределенном статусе. Она явно не была медсестрой, но в ней не чувствовалось и уверенности служанки, безбоязненности, порождаемой признанной и хорошо знакомой работой. Рода подумала, что эта женщина, возможно, старше, чем выглядит, но ее одежда, особенно не подходивший по размеру кардиган, умаляет возраст, превращая ее чуть ли не в ребенка. Лицо у нее казалось очень бледным, прямые каштановые волосы, зачесанные на одну сторону, были вафельно пострижены и падали волной довольно низко. Маленький рот, верхняя губа – идеальный бантик, и такая полная, что выглядела припухшей, зато нижняя гораздо тоньше. Бледно-голубые глаза, слегка выпуклые под прямыми бровями, следили за Родой бдительно, почти настороженно, пристальным, немигающим, даже вроде бы осуждающим взглядом.
Девушка заговорила – в речи ее, скорее городской, чем деревенской, и к тому же вполне ординарной, звучали почтительные нотки, которые Рода сочла обманчивыми.
– Я принесла вам утренний чай, мадам, – сказала она. – Я – Шарон Бейтман, помогаю на кухне. Поднос в коридоре. Принести его сюда?
– Да, подождите минутку. Чай свежезаварен?
– Да, мадам. Я принесла его сразу, как заварили.
Роде очень хотелось объяснить ей, что слово «мадам» в данном случае неуместно, но она решила пропустить это мимо ушей и сказала:
– Тогда оставьте его на пару минут – пусть настоится. Я смотрела на каменный круг. Мне о нем рассказывали, но я не думала, что он расположен так близко к Манору. Предполагают, что он доисторический.
– Да, мадам. Это – Камни Шеверелла. Они очень знаменитые. Мисс Крессет утверждает, что им больше трех тысяч лет. Она говорит, каменные круги в Дорсете большая редкость.
– Вчера вечером, – сказала Рода, – когда я открывала штору, я заметила мигающий огонек. Похоже – электрический фонарик. Свет шел с той стороны. Видимо, кто-то ходил между камнями. Думаю, каменный круг привлекает много посетителей.
– Не так уж много, мадам. Я думаю, большинство людей просто не знают, что они тут есть. А деревенские их стороной обходят. Это, наверное, мистер Чандлер-Пауэлл там ходил. Он любит поздно вечером гулять вокруг Манора. Мы его вчера не ждали, но он вечером приехал. А из деревни никто к камням в темноте и не подойдет. Они боятся призрак Мэри Кайт увидеть, который там бродит, следит за всеми.
– Кто это – Мэри Кайт?
– В каменном круге призрак живет. Ее привязали к среднему камню и сожгли в 1654 году. Этот камень не такой, как все другие, он выше и темнее. А ее приговорили как колдунью. Обычно за колдовство старух сжигали, а ей-то было всего двадцать лет. До сих пор можно видеть коричневое пятно, где костер горел. И трава посреди круга камней совсем не растет.
– Несомненно потому, – откликнулась Рода, – что люди веками старались, чтобы она там не росла. Может быть, даже поливали чем-то, чтобы истребить траву. Не можете же вы и правда верить в такую чепуху?
– Говорят, ее крики были слышны очень далеко, даже в самой деревенской церкви. Она проклинала деревню, когда горела, и потом почти все дети там поумирали. До сих пор на кладбище видны остатки некоторых могильных камней, только имена уже почти стерлись, прочесть невозможно. Мог говорит, что в тот день, когда ее сожгли, до сих пор можно услышать ее крики.
– По всей видимости, если ночь ветреная.
Беседа становилась утомительной, но Рода не решалась положить конец. Девочка – а она выглядела не более чем подростком, едва ли старше, чем Мэри Кайт в момент казни – явно была одержима этим сожжением. И Рода сказала:
– Деревенские дети умерли от какой-то детской болезни, может быть, от туберкулеза или лихорадки. До того как осудить Мэри Кайт, ее винили в болезнях, а после ее сожжения – в этих смертях.
– Значит, вы не верите, что духи умерших возвращаются, чтобы посетить нас?
– Умершие не возвращаются, чтобы посетить нас, ни в виде духов – что бы это ни означало, – ни в какой-либо иной форме.
– Но умершие – здесь. Мэри Кайт не упокоилась. И портреты в этом доме. Эти лица… Они не покинули Манор. Я знаю, они не желают, чтобы я здесь была.
В ее голосе не слышно было ни истерических нот, ни даже особого беспокойства. Она просто констатировала факт.
– Но это же смешно, – возразила Рода. – Они все мертвы. Это невероятно. У меня в доме, где я живу, есть старый портрет джентльмена эпохи Тюдоров. Порой я пытаюсь представить себе, что он мог бы подумать, если бы увидел, как я живу там, как работаю. Но эти эмоции – мои собственные, никак не его. Даже если бы мне удалось убедить себя, что я могу с ним общаться, он не заговорил бы со мной. Мэри Кайт мертва. Она не может вернуться. – Рода замолчала, потом решительно сказала: – А теперь я выпью чаю.
Шарон внесла поднос. Тонкий фарфор, чайник того же рисунка, в том же стиле молочник. Девочка сказала:
– Мне надо спросить у вас про ленч, мадам, вы хотите, чтоб вам сюда его подали или в гостиную для пациентов? Это внизу, на длинной галерее. Вот меню, чтобы вы выбрали.
Она извлекла лист бумаги из кармана кардигана и протянула его Роде. На выбор предлагалось два меню. Рода сказала:
– Скажите шефу, я возьму консоме, эскалоп с пастернаком и шпинатом в белом соусе и картофель-дюшес, а затем лимонное мороженое. И мне хотелось бы еще бокал охлажденного белого вина. Шабли прекрасно подошло бы. Пусть подадут ленч в палату, в час дня.
Шарон вышла из комнаты. За чаем Рода размышляла над тем, что чувствует, сознавая, что собственные эмоции приводят ее в замешательство. Она никогда не видела эту девушку раньше, ничего о ней не слышала, а лицо ее было не из тех, что легко забываются. И тем не менее она казалась если и не давней знакомой, то хотя бы не очень приятным напоминанием о каком-то переживании, не слишком остро воспринятом в свое время, но оставившем свой след в дальнем уголке памяти. А короткая встреча с ней усилила ощущение, что Манор скрывает гораздо больше, чем тайны, хранимые портретами или воспетые в фольклоре. Интересно будет проделать здесь небольшое расследование, дать волю стремлению всей своей жизни – раскрывать правду о людях – об отдельных людях или в их взаимоотношениях на работе, узнавать то, что они сами открывают о себе, и раскрывать тщательно выстроенные ими раковины, которые они представляют на обозрение общества. То было любопытство, которое она теперь решила обуздать, интеллектуальная энергия, которую она намеревалась направить на иные цели. Новое предприятие вполне могло стать ее последним расследованием, если его можно будет так назвать, однако вряд ли оно станет последним проявлением ее любопытства. И Рода осознала, что это стремление уже начало утрачивать свою власть над ней, что оно уже не было непреодолимым, словно мания. Возможно, когда она избавится от шрама, оно уйдет навсегда, оставшись лишь как свойство, способствующее научным изысканиям. Однако ей хотелось бы побольше узнать о людях, населяющих Шеверелл-Манор, и если здесь действительно существовали истины, которые интересно было бы раскрыть, Шарон Бейтман, с ее явной потребностью поболтать, могла бы рассказать о них скорее, чем кто-либо другой. Рода должна была уехать после ленча, но полдня не хватило бы даже на то, чтобы посмотреть деревню и участок вокруг Манора, тем более что сестра Холланд назначила ей встречу, чтобы показать операционную и реабилитационную палаты. Утренний туман обещал ясную погоду: будет неплохо прогуляться по саду и, может быть, пройти подальше. Ей понравилась местность, понравился дом, понравилась эта палата. Она спросит, можно ли ей остаться еще на сутки. А через две недели она вернется сюда – оперироваться, и начнется ее новая, доселе неиспытанная жизнь.
9
Часовня Манора стояла примерно в восьмидесяти ярдах от восточного крыла, полускрытая кустами аукубы. Не было нигде записано ни истории ее возникновения, ни даты, когда ее построили, но она была явно старше, чем сам Манор, простая прямоугольная одиночная келья с каменным алтарем под восточным окном. В ней не было никакого освещения – только свечи, и картонная коробка со свечами стояла на стуле слева от двери рядом с разнообразными подсвечниками; многие подсвечники были деревянные, похоже, они давным-давно были отданы за ненадобностью из старых кухонь или комнат викторианской прислуги. Поскольку о спичках никто не позаботился, неосмотрительному посетителю приходилось совершать молитву (если бы он пожелал этого) без благодатного света свечей. Крест на каменном алтаре был вырезан грубо, вероятно, каким-нибудь усадебным плотником, может быть, во исполнение приказа или из личной набожности, из побуждения утвердиться в вере. Вряд ли это могло быть по приказу кого-нибудь из давно почивших Крессетов, которые предпочли бы серебро или более искусную резьбу. Кроме креста, на алтаре более ничего не было. Несомненно, прежние свойственные алтарю предметы изменялись с великим переворотом – Реформацией: когда-то искусно украшенный, он впоследствии лишился каких бы то ни было украшений.
Крест находился в поле зрения Маркуса Уэстхолла, прямо перед глазами, и иногда, в долгие периоды молчания, он не сводил с него пристального взгляда, словно ожидая, что он дарует ему некую таинственную силу, помогающую обрести решимость, благодать, которая, как он понимал, никогда не будет ему дана. Под этим символом велись битвы, великие сейсмические потрясения Церкви и Государства изменяли лицо Европы, мужчины и женщины подвергались пыткам, их сжигали на кострах, их убивали. Этот символ, с присущей ему проповедью любви и всепрощения, несли в самые темные преисподние человеческого сознания. Для Маркуса же он служил лишь пособием для того, чтобы сосредоточиться, помогал сфокусировать мысли, прокрадывающиеся в его мозг, вырастающие и мятущиеся там, словно хрупкие сухие листья под порывистым ветром.
Он давно уже тихонько вошел в часовню и, как обычно, усевшись на последнюю из деревянных скамей, пристально смотрел на крест, но не молился – он не имел ни малейшего представления о том, как приступить к молитве или с кем именно он попытается вступить в общение. Порой он задавался вопросом, как это было бы, если бы ему удалось отыскать ту потайную дверь, которая, как говорят, открывается на легчайший стук, и почувствовать, как гнет вины и нерешительности спадает с плеч. Но он знал, что эта область человеческого опыта ему недоступна, как музыка недоступна человеку, лишенному музыкального слуха. Летти Френшам, очевидно, нашла эту дверь. По воскресеньям, рано утром, он видел, как она проезжает на велосипеде мимо их Каменного коттеджа, угловатая, в шерстяной накидке с капюшоном, усердно нажимая на педали, чтобы преодолеть небольшой склон и выехать на дорогу. Ее призывал неслышимый звон колоколов какой-то деревенской церквушки, имени которой она не называла, да и вообще о ней никогда не говорила. Маркусу не приходилось встречать ее в часовне. Если она сюда и заходила, то, должно быть, в те часы, когда он был занят с Джорджем в операционной. Маркус думал, что ему не было бы неприятно, если бы они разделяли это святилище, если бы Летти иногда тихонько входила в часовню и сидела в доброжелательном молчании рядом с ним. Он ничего о ней не знал, кроме того, что она когда-то была гувернанткой Хелины Крессет, и понятия не имел, зачем ей понадобилось возвращаться в Манор после всех прошедших лет. Но с ее молчаливостью и добрым здравомыслием она казалась Маркусу тихим озером, тогда как он чувствовал, что в доме, да и в его собственном встревоженном мозгу, подспудные течения глубоки и бурны.
Из остальных обитателей Манора только Мог посещал деревенскую церковь, где он был неизменным участником церковного хора. Маркус подозревал, что во время вечерни все еще мощный баритон Мога становился для садовника способом выразить свою – хотя бы частичную – преданность деревне в ее противостоянии Манору, преданность старому распорядку, а не новому. Мог будет работать у чужака, пока мисс Крессет ведает делами и пока заработок хороший, но мистер Чандлер-Пауэлл может купить лишь строго отмеренную порцию его лояльности.
Помимо креста на алтаре, единственным знаком, что эта келья стоит в каком-то смысле отдельно от ее окружения, была бронзовая мемориальная доска, вмурованная в стену у двери:
Ни в одном из других мест в Маноре не было такого покоя, даже в библиотеке, где Маркус иногда сидел в полном одиночестве. Там всегда присутствовал страх, что это одиночество может быть вот-вот нарушено, что вдруг откроется дверь, и он услышит слова, которые ужасали его с самого детства: «Ах вот ты где, Маркус, а мы тебя давно ищем!» Но никто никогда не искал его в часовне. Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев – украсть алтарь из придела Богоматери – святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,[9] Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.
Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение – и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик – он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы – уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».
Крест находился в поле зрения Маркуса Уэстхолла, прямо перед глазами, и иногда, в долгие периоды молчания, он не сводил с него пристального взгляда, словно ожидая, что он дарует ему некую таинственную силу, помогающую обрести решимость, благодать, которая, как он понимал, никогда не будет ему дана. Под этим символом велись битвы, великие сейсмические потрясения Церкви и Государства изменяли лицо Европы, мужчины и женщины подвергались пыткам, их сжигали на кострах, их убивали. Этот символ, с присущей ему проповедью любви и всепрощения, несли в самые темные преисподние человеческого сознания. Для Маркуса же он служил лишь пособием для того, чтобы сосредоточиться, помогал сфокусировать мысли, прокрадывающиеся в его мозг, вырастающие и мятущиеся там, словно хрупкие сухие листья под порывистым ветром.
Он давно уже тихонько вошел в часовню и, как обычно, усевшись на последнюю из деревянных скамей, пристально смотрел на крест, но не молился – он не имел ни малейшего представления о том, как приступить к молитве или с кем именно он попытается вступить в общение. Порой он задавался вопросом, как это было бы, если бы ему удалось отыскать ту потайную дверь, которая, как говорят, открывается на легчайший стук, и почувствовать, как гнет вины и нерешительности спадает с плеч. Но он знал, что эта область человеческого опыта ему недоступна, как музыка недоступна человеку, лишенному музыкального слуха. Летти Френшам, очевидно, нашла эту дверь. По воскресеньям, рано утром, он видел, как она проезжает на велосипеде мимо их Каменного коттеджа, угловатая, в шерстяной накидке с капюшоном, усердно нажимая на педали, чтобы преодолеть небольшой склон и выехать на дорогу. Ее призывал неслышимый звон колоколов какой-то деревенской церквушки, имени которой она не называла, да и вообще о ней никогда не говорила. Маркусу не приходилось встречать ее в часовне. Если она сюда и заходила, то, должно быть, в те часы, когда он был занят с Джорджем в операционной. Маркус думал, что ему не было бы неприятно, если бы они разделяли это святилище, если бы Летти иногда тихонько входила в часовню и сидела в доброжелательном молчании рядом с ним. Он ничего о ней не знал, кроме того, что она когда-то была гувернанткой Хелины Крессет, и понятия не имел, зачем ей понадобилось возвращаться в Манор после всех прошедших лет. Но с ее молчаливостью и добрым здравомыслием она казалась Маркусу тихим озером, тогда как он чувствовал, что в доме, да и в его собственном встревоженном мозгу, подспудные течения глубоки и бурны.
Из остальных обитателей Манора только Мог посещал деревенскую церковь, где он был неизменным участником церковного хора. Маркус подозревал, что во время вечерни все еще мощный баритон Мога становился для садовника способом выразить свою – хотя бы частичную – преданность деревне в ее противостоянии Манору, преданность старому распорядку, а не новому. Мог будет работать у чужака, пока мисс Крессет ведает делами и пока заработок хороший, но мистер Чандлер-Пауэлл может купить лишь строго отмеренную порцию его лояльности.
Помимо креста на алтаре, единственным знаком, что эта келья стоит в каком-то смысле отдельно от ее окружения, была бронзовая мемориальная доска, вмурованная в стену у двери:
Памяти Констанс Урсулы, 1896–1928,
супруги сэра Чарлза Крессета, здесь обретшей покой
«Памяти супруги», но не «любимой супруги», а умерла она в тридцать два года. Значит, недолгий брак. Маркус отыскал происхождение стиха, столь отличного от обычных мемориальных текстов: оказалось, что это строки поэта восемнадцатого века Кристофера Смарта,[8] однако о Констанс Урсуле справки наводить Маркус не стал. Как все другие в доме, он не решался говорить с Хелиной о ее семье. Однако он считал бронзовую доску неуместным вторжением – в этой часовне все должно быть просто: камень и дерево.
Молящийся сильней, поверь,
И на земле под небесами, и в океане под волнами,
В святом чертоге веры – в храме,
Там, где вопрос – уже ответ,
Где поиск – обретенья свет,
Где стук откроет дверь.
Ни в одном из других мест в Маноре не было такого покоя, даже в библиотеке, где Маркус иногда сидел в полном одиночестве. Там всегда присутствовал страх, что это одиночество может быть вот-вот нарушено, что вдруг откроется дверь, и он услышит слова, которые ужасали его с самого детства: «Ах вот ты где, Маркус, а мы тебя давно ищем!» Но никто никогда не искал его в часовне. Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев – украсть алтарь из придела Богоматери – святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,[9] Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.
Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение – и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик – он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы – уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».