Филлис Дороти Джеймс
Женщина со шрамом

   Эту книгу я посвящаю издателю Стивену Пейджу и всем моим друзьям, старым и новым, в Издательском доме «Фабер и Фабер», в ознаменование сорок восьмой годовщины моего непрерывного пребывания в числе его авторов.

ОТ АВТОРА
   У графства Дорсет замечательная история, там расположено множество старых замков, однако тот, кто отправится в путешествие по красивейшим местам графства, не отыщет ничего похожего на Шеверелл-Манор. Он и все те, кто с ним так или иначе связаны, как и все прискорбные события, имевшие там место, существуют лишь в воображении автора книги и ее читателей и ни в прошлом, ни в настоящем не имеют отношения к кому-либо из ныне живущих или когда-либо живших лиц.
Ф.Д. Джеймс

Книга первая
21 ноября – 14 декабря
Лондон, Дорсет

1

   Двадцать первого ноября, в свой сорок седьмой день рождения, за три недели и два дня до того, как ее убили, Рода Грэдвин отправилась на Харли-стрит с первым визитом к пластическому хирургу. Там, в кабинете врача, где, казалось, вся обстановка была рассчитана на то, чтобы внушить доверие и умерить опасения, она приняла решение, которому суждено было неотвратимо привести ее к смерти. В тот же день, несколько позже, ей предстоял ленч в «Айви». Время этих двух встреч распределилось удачно по счастливой случайности. Доктор Чандлер-Пауэлл не смог предложить ей более раннюю дату для первого визита, а ленч с Робином Бойтоном, назначенный на двенадцать сорок пять, был заказан за два месяца до этого дня: никто не мог бы надеяться получить столик в «Айви» по первому требованию. Рода не считала, что какая-либо из этих двух встреч устроена ради ее дня рождения. Об этой подробности ее личной жизни, как и о многом другом, она никогда не упоминала. Она сомневалась, что Робин мог узнать дату ее рождения, да ее и не очень обеспокоило бы, если бы так случилось. Она знала, что ее уважают – более того, считают выдающейся журналисткой, но понимала, что ее имя вряд ли может появиться в публикуемом в «Таймсе» списке вип-персон, отмечающих свой день рождения.
   К хирургу на Харли-стрит Рода должна была явиться в одиннадцать пятнадцать. Обычно, договорившись о встрече в Лондоне, она предпочитала хотя бы часть пути пройти пешком, однако сегодня заказала такси на десять тридцать. На поездку из Сити не требовалось бы сорока пяти минут, но движение транспорта на улицах Лондона было непредсказуемо. Рода вступала в чуждый ей мир, и ей не хотелось с самого начала портить отношения со своим хирургом, опоздав на эту их первую встречу.
   Восемь лет назад Рода арендовала дом в Сити – один из узкого ряда террасных домов[1] в небольшом дворе, в самом конце улочки Абсолюшн-элли, совсем рядом с Чипсайдом. Стоило ей переехать туда, как она поняла, что это именно та часть Лондона, где ей всегда будет хотеться жить. Аренду она взяла надолго, к тому же с условием о возможности ее продления; она даже купила бы этот дом, но знала, что его никогда не выставят на продажу. Однако тот факт, что дом никогда не будет по-настоящему, полностью ее домом, вовсе не огорчал Роду. Большая часть дома была очень старой – относилась к семнадцатому веку. В нем сменилось множество поколений, здесь люди рождались, жили и умирали, не оставляя после себя ничего, кроме своих имен на пожелтевших листках старинных договоров об аренде, и Рода ничего не имела против того, чтобы оказаться в их компании. Хотя комнаты нижнего этажа, с окнами в решетчатых переплетах, были темноваты, зато наверху окна ее кабинета и гостиной смотрели в небо, из них открывался вид на башни и шпили Сити и дальше – на то, что за ними. Железная лестница вела с узкого балкона четвертого этажа на изолированную от других крышу, где располагался целый ряд терракотовых цветочных горшков и где в ясные воскресные утра Рода могла усесться с книгой или газетой, наслаждаясь священным днем отдохновения: утро плавно перетекало в полдень, а тишину и покой начала дня нарушал лишь знакомый перезвон церковных колоколов Сити.
   Город в городе – Сити, раскинувшийся внизу, – настоящий мавзолей, возведенный над бесчисленными слоями костей, что на много веков старше тех, которые лежат под такими городами, как Гамбург и Дрезден. Не это ли знание легло в основу той мистической тайны, что так влекла Роду к Сити, тайны, которая сильнее всего ощущалась в наполненные звучанием колоколов воскресные дни, во время ее одиноких прогулок по запрятанным в его глубине и еще неведомым ей узким улочкам и площадям? Время зачаровывало ее с самого детства: его очевидная способность идти с разной быстротой, разрушения, которые оно наносило уму и телу, ее собственное ощущение, что каждый момент, все до единого моменты, прошедшие и те, что приходят, – сливаются в иллюзорное настоящее, которое с каждым вздохом превращается в неизменяемое, неразрушимое прошлое. В лондонском Сити эти моменты были схвачены и запечатлены в кирпиче и камне, в храмах, памятниках и в мостах, перекинувшихся над серо-коричневой вечнотекущей Темзой. Весной и летом Рода часто выходила ранним утром, часов в шесть, тщательно запирая за собой дверь, вступая в тишину, более глубокую и таинственную, чем просто отсутствие шума. Порой, когда она бродила вот так, в полном одиночестве, ей казалось, что звук ее собственных шагов приглушен, словно она боится разбудить мертвых, когда-то прошедших по этим же улицам и познавших эту же тишину. Она знала, что, как всегда в конце недели, всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, туристы и толпы праздного люда хлынут на Миллениум-Бридж, переполненные речные пароходы с величественной неуклюжестью отойдут от причалов, и ставший общедоступным Сити забурлит громкоголосым весельем.
   Но никогда ничего подобного не проникало в Сэнкчури-Корт. Дом, который она выбрала, не мог бы более отличаться от тесного таунхауса с вечно задернутыми шторами на Лабурнум-гроув, в восточном пригороде Лондона Силфорд-Грин, где родилась Рода и где она прожила первые шестнадцать лет своей жизни. И вот теперь она собиралась сделать первый шаг по тропе, которая могла привести ее к примирению с теми годами или – если примирение окажется невозможным – по меньшей мере к освобождению от разрушительной власти тех лет.
   Ну а сейчас восемь тридцать, Рода – у себя в ванной. Выключив душ и обернувшись полотенцем, она подошла к зеркалу над раковиной. Протянула руку, провела ладонью по запотевшему стеклу, наблюдая, как появляется там ее лицо, бледное и анонимное, словно на закоптившейся картине. Прошло много месяцев с тех пор, как она намеренно трогала шрам. Теперь Рода медленно и осторожно провела подушечкой пальца сверху вниз, по всей его длине, касаясь серебристо поблескивающей гладкой глубины и твердых, бугристых краев. Положив левую ладонь на щеку, она попыталась представить себе незнакомку, которая всего через несколько недель станет смотреться в это самое зеркало и увидит там свое второе «я», но незавершенное, ничем не отмеченное, возможно, лишь с тонкой белой полоской там, где раньше тянулась эта морщинистая щель. Пристально вглядываясь в воображаемое лицо, которое казалось ей лишь бледным палимпсестом[2] ее прежнего «я», Рода принялась медленно и методично разрушать тщательно возведенную систему защиты, позволив тяжкому прошлому беспрепятственно ворваться в ее память и бурливым ручьем, быстро превратившимся во вздувшуюся половодьем реку, захлестнуть ее мысли.

2

   Рода снова видела себя в той небольшой задней комнате дома, которая служила семье и кухней, и гостиной, где она и ее родители, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи, стойко перенося добровольное изгойство. Передняя комната с большим эркером предназначалась для особых случаев, для семейных праздников, которых вовсе не бывало, и для гостей, которые никогда не приходили. Тишина этой комнаты слабо пахла лавандовой полировкой для мебели, воздух был затхлый и казался девочке таким зловещим, что она старалась его не вдыхать. Она была единственным ребенком запуганной, беспомощной матери и пьяницы отца. Именно такое определение она и дала себе больше тридцати лет назад и до сих пор от него не отказалась. Ее детство и отрочество проходили под знаком стыда и вины. Периодические приступы пьяной агрессивности отца были непредсказуемы. Нельзя было спокойно приглашать к себе школьных подруг, нельзя было праздновать дни рождения или встречать Рождество, собирая гостей, – это было небезопасно. И поскольку никого в дом не приглашали, то и Рода никогда не получала приглашений. Школа, в которой она училась, была женской, девочки дружили активно; знаком особого расположения было приглашение в гости с ночевкой в доме подруги. Но ни одна гостья никогда не ночевала в доме № 239 по улице Лабурнум-гроув. Такая изолированность не тревожила Роду. Она понимала, что много умнее своих соучениц, и смогла убедить себя, что не нуждается в компании подруг, интеллектуально ее не удовлетворяющих; она понимала и то, что такая компания ей никогда не будет предложена.
   Была половина двенадцатого ночи, пятница: вечером в пятницу отцу платили зарплату, так что это был самый плохой день недели. И вот Рода услышала звук, которого так страшилась, – звук резко захлопнувшейся входной двери. Отец вошел, пошатываясь, и Рода увидела, как мать двинулась к креслу, которое, как девочка знала, обязательно вызовет ярость отца. Оно должно было стать его креслом. Он сам его выбрал, сам за него заплатил, и кресло доставили как раз в это утро. Только когда фургон уехал, мать обнаружила, что кресло – не того цвета. Его нужно будет заменить, но времени до закрытия магазина оставалось слишком мало. Рода понимала, что жалобный голос матери, ее извиняющийся тон – чуть ли не хныканье – вызовут у отца раздражение, что ее собственное хмурое присутствие нисколько не поможет ни тому, ни другому, но она не могла заставить себя пойти спать. Слушать шум скандала, который неминуемо должен был произойти внизу, под ее комнатой, было бы гораздо страшнее, чем самой в этом участвовать. А комната была уже вся переполнена отцом, его шатающимся телом, его отвратительным запахом… Услышав его яростный рык, его бессмысленные гневные тирады, девочка вдруг почувствовала, что саму ее тоже охватывает ярость, а с этим чувством пришла и отвага. И Рода услышала собственные слова: «Мама не виновата. Кресло было упаковано, когда грузчик его доставил. Им придется его заменить».
   И тогда отец набросился на нее. Она не помнила его слов. Может быть, в тот момент никаких слов и не было, или она их не расслышала. Был только треск разбившейся бутылки – словно звук пистолетного выстрела, резкий запах виски и – всего на миг – рвущая боль в щеке, прекратившаяся почти в тот же момент, как Рода ее почувствовала, как почувствовала льющуюся по щеке теплую кровь. Кровь капала на новое кресло, и мать в отчаянии вскрикнула: «О Боже, смотри, что ты натворила, Рода! Теперь его ни за что не поменяют!»
   Отец только раз взглянул Роде в лицо, прежде чем, спотыкаясь на каждом шагу, взобраться наверх, в спальню. В те секунды, что их взгляды встретились, ей показалось, что она разглядела в его глазах смешение чувств: растерянность, ужас и неверие. Тут мать наконец-то обратила внимание на свою дочь. Рода пыталась стянуть края раны, руки ее стали липкими от крови. Мать принесла полотенце и пачку липких пластырей; трясущимися руками она пыталась достать пластыри из упаковок, слезы ее смешивались с текущей из раны кровью. Рода сама мягко вынула пластыри из рук матери, сорвала обертки… Наконец ей удалось стянуть края большей части раны. К тому времени как она, менее чем через час, поднялась к себе и лежала, словно застыв, в постели, ей удалось остановить кровотечение и составить план будущих действий. Не будет ни визита к врачу, ни правдивого объяснения случившегося – никогда; она два или три дня не пойдет в школу: мать позвонит туда и скажет, что Рода нездорова. А когда она вернется в класс, объяснение будет готово: она ударилась о край открытой кухонной двери.
   Постепенно причинявшее ей острую боль воспоминание о том единственном миге, когда отец нанес ей эту страшную рану, смягчилось более приземленными мыслями о последовавших за тем годах. Рана, которая оказалась сильно инфицированной, заживала медленно и очень болела, но ни мать, ни отец о ней ни слова не говорили. Отец избегал смотреть дочери в глаза: он теперь почти никогда к ней не подходил. Соученицы отводили взгляд, но Роде думалось, что теперь их активная неприязнь сменилась страхом. В школе при ней никто никогда не упоминал о ее шраме, пока ей, уже в шестом классе, не случилось сидеть рядом с учительницей английского языка и литературы, пытавшейся уговорить Роду поступать не в Лондонский университет, а в Кембридж, где когда-то училась она сама. Не поднимая глаз от письменных работ, лежавших на ее столе, мисс Фаррелл тогда сказала: «Что касается шрама у тебя на щеке, Рода… В наши дни пластические хирурги просто творят чудеса. Может быть, было бы разумно посоветоваться с вашим домашним врачом перед тем, как ты поедешь в университет». Их взгляды встретились, глаза Роды пылали от возмущения. Мисс Фаррелл съежилась на своем стуле, ее лицо покрылось яростными ярко-красными пятнами, и она снова склонилась над письменными работами.
   К Роде теперь стали относиться с опасливым уважением. Ни неприязнь, ни уважение не задевали ее за живое. У нее была собственная, укрытая ото всех личная жизнь, ей было интересно выяснять то, что скрывали другие, интересно делать открытия. Выведывать секреты других людей стало всепоглощающим увлечением ее жизни, основой и направлением ее карьеры. Она стала «следопытом» – выслеживала людские умы и души. Через восемнадцать лет после того, как она уехала из Стилфорд-Грина, пригород был повержен в ужас прогремевшим на весь Лондон убийством. Рода вглядывалась в нечеткие фотографии жертвы и убийцы, опубликованные в газетах, без особого интереса. Убийца признался в содеянном, его увезли, дело было закрыто. Как журналист-расследователь, пользовавшийся все большим и большим успехом, Рода гораздо меньше интересовалась кратковременной печальной известностью Стилфорд-Грина, чем своими собственными, более тонкими, более результативными и увлекательными линиями расследования.
   Она уехала из дома в свой шестнадцатый день рождения и сняла однокомнатную квартирку в соседнем пригороде. Каждую неделю, вплоть до своей смерти, отец присылал ей пятифунтовую банкноту. Рода никогда не отвечала, не сообщала ему о получении денег, но брала их – они были ей нужны как дополнение к тому, что она зарабатывала вечерами и по выходным дням, служа официанткой. В оправдание она говорила себе, что, возможно, пять фунтов – это меньше того, во что обходилась бы ее еда, живи она дома. Когда пять лет спустя она окончила университет с отличием по истории и уже прочно обосновалась на своем первом месте работы, мать позвонила ей, чтобы сообщить, что отец умер. Рода ощутила абсолютное отсутствие каких-либо эмоций, что, как это ни парадоксально, показалось ей более досадным и огорчительным, чем сожаление. Отца нашли утонувшим, свалившимся в эссекскую речушку, чье название Рода никак не могла припомнить, и в крови его был обнаружен такой уровень алкоголя, что не возникало сомнений – этот человек был сильно пьян. Вердикт коронера о смерти в результате несчастного случая был вполне ожидаемым и скорее всего правильным, подумала Рода. На такой она и надеялась. Она сказала себе, не без легкого укола совести, который тут же угас, что самоубийство было бы слишком рациональным и слишком значительным концом столь бесполезной жизни.

3

   Поездка в такси заняла гораздо меньше времени, чем Рода предполагала. Она приехала на Харли-стрит слишком рано и попросила водителя высадить ее на углу Марилебоун-роуд; оттуда она пошла пешком. Как всегда в тех редких случаях, что ей приходилось проходить здесь, ее поразило то, как безлюдна эта улица, поразил прямо-таки сверхъестественный покой, обволакивающий строгие, единого стиля террасные дома, построенные еще в восемнадцатом веке. Почти на каждой двери – медная табличка с перечнем имен, подтверждающих то, что должно быть известно каждому лондонцу: Харли-стрит – средоточие экспертных медицинских знаний. Где-то за этими сверкающими черным лаком парадными дверьми, за осмотрительно задернутыми оконными шторами, вероятно, ждут приема пациенты, каждый по-своему волнуясь, страшась, надеясь или отчаиваясь, однако ей редко случалось видеть, как они подъезжают или уезжают от этих дверей. Порой здесь мог пройти торговец или посыльный, но в остальном улица походила на пустую съемочную площадку, ожидающую появления режиссера, кинооператора и актеров.
   Подойдя к двери, Рода принялась изучать имена на табличке. Здесь были приемные двух хирургов и трех терапевтов, а то имя, которое она ожидала увидеть, красовалось на самом верху списка. «М-р Дж. Х. Чандлер-Пауэлл, ЧККХ, ЧККХ (пласт.), МХ[3]» – последние две буквы означали, что хирург достиг вершины медицинских знаний, является экспертом в своей области, и репутация его весьма высока. Магистр хирургии. Прекрасно звучит, подумала Рода. Хирурги-брадобреи, получавшие свои лицензии от Генриха VIII, поразились бы, узнав, как далеко они продвинулись.
   Дверь открыла молодая женщина с серьезным лицом; белый халат подчеркивал достоинства ее фигуры. Она была привлекательна, но не настолько, чтобы смущать пациентов, а ее беглая приветственная улыбка была скорее угрожающей, чем теплой. Рода подумала: «Староста класса. Вожак отряда гёрл-скаутов. В каждом из шестых классов была такая».
   Приемная, куда ее провели, настолько отвечала ее ожиданиям, что на миг у нее создалось впечатление, будто она уже бывала здесь раньше. Комната казалась довольно богато обставленной, хотя в ней не было ничего по-настоящему ценного. В самом центре, на большом столе красного дерева (внушительном, но вовсе не элегантном) были разложены журналы «Сельская жизнь», «Лошадь и собака» и более модные женские журналы, так тщательно аранжированные, что никто не мог бы отважиться их читать. Разнообразные стулья – некоторые жесткие, с прямыми спинками, другие более удобные – выглядели так, словно их приобрели на распродаже какой-то усадьбы, но почти никогда ими не пользовались. Гравюры с изображениями охотничьих сцен были большие и достаточно посредственные, чтобы не привлекать воров, и Рода усомнилась, что две высокие фарфоровые вазы на каминной полке – настоящие.
   Ни у одного из присутствовавших, кроме нее самой, не было заметно и намека на то, какое лечение им требовалось. Как всегда, она была уверена, что может наблюдать за ними спокойно – ни один любопытный взгляд не остановится на ее лице достаточно долго. Когда Рода вошла, они подняли на нее глаза, но никто не кивнул ей в знак приветствия. Если становишься пациентом, приходится отказаться от какой-то части своего «я», чтобы быть принятой в систему, которая, какой бы благожелательной ни была, незаметно лишает тебя инициативы и почти лишает тебя воли. Пациенты сидели молча, в терпеливом ожидании, погруженные каждый в свой собственный мир. Пожилая женщина и девочка на стуле рядом с ней застыли, уставившись в пространство без всякого выражения. Соскучившись, девочка принялась тихонько постукивать туфлями о ножки стула, глаза ее беспокойно забегали; женщина, не взглянув на нее, протянула руку, чтобы ее остановить. Напротив них молодой человек, в своем строгом костюме выглядевший как истинное воплощение финансиста из Сити, достал из портфеля «Файнэншл таймс» и, опытной рукой раскрыв газету на нужной странице, отдал все свое внимание ее изучению. Модно одетая женщина молча подошла к столу, внимательным взглядом окинула журналы, затем, отвергнув предложенный выбор, возвратилась на свое место у окна и продолжала смотреть на безлюдную улицу.
   Роду не заставили долго ждать. Та же молодая женщина, что открыла ей дверь, подошла к ней и, говоря очень тихо, сообщила, что мистер Чандлер-Пауэлл может принять ее сейчас же. Его специальность, очевидно, требовала, чтобы скрытность начиналась уже в приемной. Ее провели в большую, светлую комнату на противоположной стороне холла.
   Два высоких двустворчатых окна, выходящие на улицу, были завешены тяжелыми полотняными шторами и белым, почти прозрачным тюлем, смягчавшим яркий свет зимнего солнца. Здесь не было ни той мебели, ни той аппаратуры, какие Рода ожидала увидеть в кабинете врача: это скорее была гостиная, чем врачебный кабинет. В углу, слева от двери, стояла симпатичная лакированная ширма, украшенная сельским пейзажем: луга, река и – в отдалении – горы. Ширма явно была старинная, вероятно, восемнадцатого века. Может быть, подумала Рода, за ней скрывается раковина умывальника или даже медицинская кушетка, хотя – не похоже. Трудно было представить, чтобы кто-то – будь то женщина или мужчина – решился снять с себя одежду в этой домашней, хотя и чуть слишком роскошной обстановке. По обе стороны мраморного камина здесь располагались два глубоких кресла, а напротив двери – двухтумбовый письменный стол красного дерева, перед ним два жестких стула с прямыми спинками. Единственная в этой комнате картина маслом висела над каминной полкой, большое полотно: дом эпохи Тюдоров и перед ним продуманно расположенная семья – отец семейства и двое сыновей верхом, его жена и три юные дочери в фаэтоне. На противоположной стене – ряд цветных гравюр: Лондон восемнадцатого века. Эти гравюры вместе с картиной маслом усилили у Роды ощущение, что она каким-то странным образом оказалась вне времени.
   Мистер Чандлер-Пауэлл сидел за письменным столом и, когда Рода вошла, встал и пошел ей навстречу – поздороваться, одновременно указав ей на один из двух стульев. Его рукопожатие было крепким, но кратким, ладонь – прохладной. Рода ожидала увидеть его в темном костюме. Однако на нем был прекрасного покроя серый, очень светлый костюм из тонкого твида, который, как ни парадоксально, создавал более сильное впечатление строгой официальности. Оказавшись перед ним, Рода увидела сильное, худое лицо с тонкогубым подвижным ртом и яркими карими глазами под хорошо очерченными дугами бровей. Каштановые волосы, прямые и довольно непослушные, были зачесаны на высокий лоб, несколько прядей чуть ли не падали в правый глаз. Она сразу же распознала в нем человека, уверенного в себе, и тотчас поняла: такую печать накладывает успех, хотя тут дело было не только в этом. Его уверенность отличалась от той, с которой Рода, как журналист, была хорошо знакома: он был не таков, как знаменитости, чьи глаза всегда жадно рыщут в поисках фотографа, кто всегда готовы принять эффектную позу, ничтожества, по всей вероятности понимающие, что их известность – творение средств массовой информации, преходящая слава, которую способна поддержать лишь их отчаянная самоуверенность. Мужчина, стоявший теперь перед ней, обладал внутренней убежденностью, уверенностью человека, достигшего вершин своей профессии, положения надежного, незыблемого. Она разглядела в нем еще и некоторое высокомерие, не очень успешно скрываемое, но сказала себе, что это, возможно, просто ее собственное предубеждение. Магистр хирургии. Что ж, так он и выглядел.
   – Вы пришли без письма от вашего домашнего врача, мисс Грэдвин. – Эти слова прозвучали как утверждение, в них не было упрека. Голос у него был глубокий, приятный, но в речи звучал легкий провинциальный акцент: он оказался для Роды неожиданным, и определить, что за акцент, она не смогла.
   – Я подумала, что это будет пустой тратой его и моего собственного времени. Лет восемь назад я зарегистрировала свою медицинскую страховку в клинике доктора Макинтайра, но мне ни разу не пришлось обращаться за консультацией ни к нему, ни к кому-нибудь из его партнеров. Я хожу в клинику лишь два раза в год, проверять кровяное давление. Его обычно измеряет медсестра.
   – Я знаком с доктором Макинтайром. Я с ним поговорю.
   Не произнеся больше ни слова, хирург подошел к Роде, повернул настольную лампу так, что яркий луч света упал прямо ей на лицо. Прохладные пальцы врача принялись ощупывать обе ее щеки, захватывая кожу, собирая ее в складки. Касания казались такими обезличенными, что это походило на оскорбление. Она удивилась, что он не укрылся за ширмой, чтобы вымыть над раковиной руки, но сказала себе, что, вероятно, если он считал это необходимым при первом осмотре, он мог вымыть их до того, как она вошла в комнату. Наступил момент, когда Чандлер-Пауэлл, не касаясь шрама, принялся молча, внимательно его рассматривать. Затем он выключил лампу и снова сел за стол. Не поднимая глаз от лежавшей на столе медицинской карты, он спросил:
   – Как давно была нанесена эта рана?
   Роду поразила формулировка вопроса.
   – Тридцать четыре года тому назад.
   – Как это произошло?
   – Мне обязательно отвечать на этот вопрос?
   – Нет, если только вы не нанесли ее себе сами. Я полагаю, что не сами.