Жефруа выражал одобрение односложно, Гюрель — улыбкой, мировой судья — кивками, Бувар и Пекюше обращали взор в потолок; г‑жа де Ноар, графиня и Иоланда рукодельничали в пользу бедных, а де Маюро, сидя около невесты, просматривал газеты.
   Порою все умолкали, как бы углубившись в решение какого-то вопроса. Наполеон III перестал быть спасителем, больше того — он подавал прискорбный пример, разрешая каменщикам работать в Тюильри по воскресеньям.
   «Не следовало бы допускать этого», — так обыкновенно говорил граф.
   О политической экономии, искусстве, литературе, истории, научных теориях — обо всём он судил безапелляционно, как христианин и отец семейства; дай-то бог, чтобы правительство было столь же непреклонно, как граф в своём доме! Только правительство может судить об опасностях, заключающихся в науке; при слишком широком распространении она порождает в народе пагубные устремления. Народ, бедняга, был куда счастливее, когда знать и духовенство умеряли неограниченную власть короля. Теперь народ эксплуатируют промышленники. Скоро его поработят.
   Все сокрушались о гибели старого режима: Гюрель — из подхалимства, Кулон — по невежеству, Мареско — как натура художественная.
   Вернувшись домой, Бувар стал ради закалки читать Ламетри, Гольбаха и т.п. Пекюше тоже отдалился от религии, поскольку она стала всего-навсего орудием власти. Де Маюро причащался только в угоду дамам и ходил в церковь ради слуг.
   Математик, дилетант, умевший сыграть на рояле вальс, поклонник Тепфера, он отличался скептицизмом хорошего вкуса. Россказни о злоупотреблениях в эпоху феодализма, об инквизиции и иезуитах — всё это предрассудки; зато он восхвалял прогресс, хотя и презирал всех, кто не принадлежал к аристократии или не кончил Политехнический институт.
   Аббат Жефруа им тоже не нравился. Он верил в колдовство, подшучивал над идолами, утверждал, будто все языки исходят из еврейского; его красноречию недоставало непосредственности; он неизменно упоминал о затравленной лани, о мёде и полыни, золоте и свинце, о благоухании, о драгоценных сосудах, а душу христианина постоянно сравнивал с часовым, который должен бросать в лицо греху: «Не пройдёшь!».
   Чтобы не слышать его поучений, они приходили в замок как можно позже.
   Однажды они всё-таки застали его там.
   Он уже целый час дожидался своих учеников. Вдруг появилась г‑жа де Ноар.
   — Девочка куда-то пропала. Я привела Виктора. Ах, несчастный!
   Она обнаружила у него в кармане серебряный напёрсток, пропавший три дня тому назад, и, задыхаясь от слёз, стала рассказывать:
   — Это ещё не всё! Не всё! Пока я его бранила, он показал мне задницу!
   Граф с графиней ещё не успели вымолвить слова, как она добавила:
   — Впрочем, это моя вина! Простите меня!
   Она скрыла, что сироты — дети Туаша, который теперь на каторге.
   Как быть?
   Если граф выгонит их — они погибнут, и его благодеяние будет истолковано как барская прихоть.
   Аббат Жефруа не удивился. Человек грешен от рождения, поэтому, чтобы исправить его, надо его наказывать.
   Бувар возражал. Ласка предпочтительнее.
   Но граф вновь распространился насчёт железной руки, столь же необходимой для детей, как и для народов. У обоих сирот множество пороков: девочка — лгунья, мальчишка — грубиян. Кражу эту, в конце концов, можно бы простить, зато дерзость — ни в коем случае, ибо воспитание должно быть прежде всего школою почтительности.
   А потому егерь Сорель должен немедленно выпороть подростка.
   Де Маюро надо было переговорить о чём-то с Сорелем, и он взялся передать ему и это поручение. Он достал в передней ружьё и позвал Виктора, стоявшего, понурив голову, посреди двора.
   — Пойдём, — сказал барон.
   Идти к егерю надо было мимо Шавиньоля, поэтому Жефруа, Бувар и Пекюше отправились вместе с ними.
   В сотне шагов от замка барон попросил спутников не разговаривать, пока они пойдут вдоль леса.
   Местность спускалась к реке, где высились глыбы скал. Под лучами заходящего солнца на воде блестели золотые пятна. Подальше зелёные холмы уже покрывались тенью. Дул резкий ветер.
   Вылезшие из нор кролики пощипывали травку.
   Раздался выстрел, потом ещё и ещё; кролики подпрыгивали, разбегались. Виктор кидался на них, стараясь поймать; он был весь потный, запыхался.
   — На кого ты похож! — воскликнул барон.
   Куртка у мальчишки была изорвана, выпачкана кровью. Бувар не мог видеть крови. Кровопролития он не допускал.
   Жефруа возразил:
   — Иной раз этого требуют обстоятельства. Если виновный не жертвует своею кровью, нужна кровь другого, — этой истине учит нас искупление.
   По мнению Бувара, искупление ни к чему не привело, поскольку почти все люди осуждены на муки, несмотря на жертву, принесённую Христом.
   — Но жертву Христос продолжает приносить ежедневно в виде евхаристии.
   — Чудо совершается словами священника, как бы ни был он недостоин, — возразил Пекюше.
   — В этом и заключается тайна.
   Тем временем Виктор не сводил глаз с ружья и даже пытался потрогать его.
   — Руки прочь!
   Де Маюро свернул на тропинку, уходившую в лес.
   Бувар и Пекюше шли вслед за ним рядом со священником, который сказал Бувару:
   — Осторожнее, не забывайте Debetur pueris.[7]
   Бувар стал уверять, что преклоняется перед создателем, но возмущён тем, что его превратили в человека. Боятся его мести, стараются прославить его, он наделён всеми добродетелями, дланью, оком, ему приписывают определённый образ действий, пребывание в определённом месте. Отче наш, сущий на небесах! Что всё это значит?
   Пекюше добавил:
   — Вселенная расширилась, теперь земля уже не считается её центром. Земля вертится среди сонма подобных ей небесных тел. Многие превосходят её размерами, и это умаление нашей планеты даёт нам о боге более возвышенное представление. Следовательно, религия должна преобразоваться. Рай с его блаженными праведниками, вечно созерцающими, вечно поющими и взирающими с высоты на муки осуждённых, представляется чем-то ребяческим. Подумать только, что в основе христианства лежит яблоко!
   Кюре рассердился.
   — Уж отвергайте само Откровение, — это будет проще.
   — Как же, по-вашему, бог мог говорить? — спросил Бувар.
   — А вы докажите, что он не говорил, — возражал Жефруа.
   — Я спрашиваю: кем это доказано?
   — Церковью.
   — Ну и доказательство, нечего сказать!
   Спор этот наскучил де Маюро, и он на ходу сказал:
   — Слушайте кюре — он знает больше вашего.
   Бувар и Пекюше знаками сговорились пойти другой дорогой и, дойдя до Круа-Верт, распрощались со спутниками:
   — Будьте здоровы!
   — Честь имею кланяться, — сказал барон.
   Всё это, вероятно, будет доложено де Фавержу, и, возможно, последует разрыв. Что поделаешь! Они чувствовали, что аристократы презирают их. Их никогда не приглашают к обеду, они устали от г‑жи де Ноар с её нескончаемыми нравоучениями.
   Надо было, однако, возвратить сочинения де Местра, и недели через две они отправились в замок, хотя и предполагали, что их не примут.
   Их приняли.
   В будуаре собралась вся семья, включая Гюреля и, против обыкновения, Фуро.
   Наказание не исправило Виктора. Он отказывался учить катехизис, а Викторина сыпала непристойными выражениями. Короче говоря, решили отдать мальчика в исправительный приют, а девочку поместить в монастырь.
   Фуро взял на себя хлопоты; он уже уходил, когда графиня окликнула его.
   Поджидали аббата Жефруа, чтобы сообща установить дату венчания; заключение гражданского брака в мэрии должно было произойти гораздо ранее церковного в знак того, что первому не придают ни малейшего значения.
   Фуро попытался защитить гражданский брак. Граф и Гюрель нападали на него. Что значит гражданская формальность в сравнении с таинством! Барон не считал бы себя состоящим в браке, если бы всё ограничилось церемонией перед трёхцветной лентой мэра.
   — Браво! — воскликнул Жефруа, входя. — Ведь брак установлен самим Христом…
   Пекюше прервал его:
   — В каком евангелии? Во времена апостолов браку придавали так мало значения, что Тертулиан сравнивает его с простым сожительством.
   — Оставьте!
   — Право же! Брак вовсе не таинство. Таинство должно подтверждаться каким-нибудь знамением. Покажите мне знамение, подтверждающее брак.
   Тщётно кюре утверждал, что брак символизирует соединение бога с церковью.
   — Вы не понимаете христианства, а закон…
   — На законе сказалось влияние христианства, иначе он допускал бы многобрачие, — сказал граф.
   Кто-то вставил:
   — А что в этом было бы дурного?
   Это сказал Бувар, полускрытый за шторой.
   — Можно иметь несколько жён, как, например, у патриархов, у мормонов, у мусульман, и тем не менее быть честным человеком!
   — Нет, нет! — вскричал священник. — Честность заключается в том, чтобы исполнять свой долг. Наш долг — поклоняться богу. Следовательно, нехристианин не может быть честным.
   — Все одинаковы, — возразил Бувар.
   Граф, приняв эти слова за выпад против религии, стал восхвалять её. Она дала свободу рабам.
   Бувар привёл несколько цитат в доказательство противного.
   — Апостол Павел советует рабам подчиняться хозяевам как Христу. Святой Амвросий называет рабство даром божьим.
   — Книга Левит, Исход и соборы санкционировали его. Боссюэ считает, что рабство — одно из прав человека. Монсеньор Бувье одобряет его.
   Граф возразил, что как-никак христианство содействовало цивилизации.
   — Оно содействовало и лености, потому что объявило бедность добродетелью.
   — А как же быть с евангельской моралью?
   — Сомнительная мораль! Работники последнего часа получают столько же, сколько работники первого. Дают тому, кто уже имеет, и отнимают у неимущего. Что же касается предписания принимать пощёчины, не отвечая на них, и давать себя обворовывать, то это только поощряет дерзких, подлых, вороватых.
   Страсти разгорелись, когда Пекюше заявил, что, по его мнению, уж лучше буддизм.
   Священник расхохотался:
   — Буддизм! Ого!
   Госпожа де Ноар всплеснула руками:
   — Буддизм!
   — Буддизм? То есть как буддизм? — повторял граф.
   — А вы с ним знакомы? — спросил Пекюше аббата Жефруа, но тот замялся.
   — Так знайте же, что буддизм глубже и раньше христианства постиг тщету всего земного. Обряды его величественны, последователи его многочисленнее, чем все христиане вместе взятые, а что касается воплощений, то у Вишну их не одно, а целых девять!
   — Всё это враки путешественников, — возмутилась г‑жа де Ноар.
   — Поддержанные франкмасонами, — поддакнул кюре.
   Тут все заговорили сразу:
   — Ну что ж, продолжайте в том же духе!
   — Прекрасно!
   — А по-моему, так просто нелепо!
   — Быть того не может.
   Пекюше довели до того, что он от отчаяния заявил, что перейдёт в буддизм.
   — Вы оскорбляете христианок, — сказал барон.
   Госпожа де Ноар без сил опустилась в кресло. Графиня и Иоланда молчали. Граф таращил глаза. Гюрель дожидался распоряжений. Аббат, чтобы успокоиться, стал читать молитвенник.
   Вид его подействовал на де Фавержа умиротворяюще, и он сказал, глядя на двух чудаков:
   — Прежде чем хулить Евангелие, особенно когда собственная жизнь небезупречна, надо самим исправиться…
   — Исправиться?
   — Небезупречна?
   — Довольно, господа! Вы должны меня понять!
   Граф обратился к Фуро:
   — Сорель всё знает, ступайте к нему.
   Бувар и Пекюше удалились, не простившись.
   Дойдя до конца аллеи, все трое дали волю своему негодованию.
   — Со мной обращаются как с лакеем, — ворчал Фуро.
   Друзья сочувствовали ему, и он, несмотря на воспоминание о геморроидальных шишках, почувствовал к ним нечто вроде расположения.
   В поле производились дорожные работы. Человек, руководивший рабочими, подошёл к ним: то был Горжю. Разговорились. Он наблюдал за мощением дороги, прокладка которой была одобрена в 1848 году; своей должностью он был обязан де Маюро, инженеру по образованию.
   — Тому самому, который женится на мадмуазель де Фаверж! Вы, вероятно, там и были?
   — В последний раз, — резко ответил Пекюше.
   Горжю прикинулся простачком.
   — Поссорились? Да что вы? Неужто?
   Если бы они видели выражение его лица, когда пошли дальше, то поняли бы, что он догадывается о причине.
   Немного погодя они остановились перед изгородью, за которой виднелись собачьи конуры и домик, крытый красной черепицей.
   На пороге стояла Викторина. Поднялся лай. Из домика вышла жена сторожа.
   Догадываясь, зачем пришёл мэр, она кликнула Виктора.
   Всё было заранее подготовлено, пожитки детей увязаны в два узла, заколотых булавками.
   — Счастливого пути! — сказала она. — Какое счастье избавиться от этой дряни!
   А разве они виноваты, что родились от каторжника? Вид у них был самый смирный, и они даже не спрашивали, куда их ведут.
   Бувар и Пекюше наблюдали за ними.
   Викторина на ходу напевала песенку, слов которой нельзя было разобрать; на руке у неё висел узелок с вещами; она была похожа на модистку, несущую готовый заказ. Порою она оборачивалась, и Пекюше, видя её белокурые завитки и милую фигурку, сожалел о том, что у него нет такой дочки. Если бы вырастить её в других условиях, она со временем стала бы очаровательной. Какое счастье следить за тем, как она растет, изо дня в день слышать её щебетанье, целовать её, когда вздумается! Чувство умиления, идущее из сердца, увлажнило его взор и стеснило грудь.
   Виктор по-солдатски закинул себе узелок на спину. Он посвистывал, бросал камушки в ворон, скакавших по бороздам, отбегал в сторону, чтобы срезать себе тросточку. Фуро подозвал его, а Бувар взял его за руку — ему приятно было чувствовать в своей руке крупные, крепкие мальчишеские пальцы. Бедному проказнику хотелось только одного — свободно развиваться, как развивается цветок на вольном воздухе. А в четырёх стенах, от уроков, наказаний и прочих глупостей, он просто зачахнет. Бувара охватили возмущение, жалость, негодование на судьбу — один из тех припадков ярости, когда хочется ниспровергнуть весь государственный строй.
   — Скачи, резвись, — сказал он. — Наслаждайся последним днём свободы.
   Мальчишка побежал.
   Брату и сестре предстояло переночевать на постоялом дворе, а на рассвете фалезский дилижанс возьмёт Виктора, чтобы доставить его в Бобурский исправительный приют. За Викториной придёт монахиня из сиротского приюта в Гран-Кане.
   Сказав об этом, Фуро погрузился в свои мысли. Но Бувар спросил, во что может обходиться содержание двух таких малышей.
   — Ну… пожалуй, франков в триста. А граф дал мне на первое время двадцать пять. Вот скряга!
   Фуро никак не мог успокоиться, что в замке столь неуважительно относятся к званию мэра; он молча ускорил шаг.
   Бувар прошептал:
   — Мне их жаль. Я охотно взял бы их на своё попечение.
   — Я тоже, — сказал Пекюше.
   Обоим пришла в голову одна и та же мысль.
   — Вероятно, тут встретятся какие-нибудь препятствия?
   — Никаких, — ответил Фуро.
   К тому же он в качестве мэра имеет право доверить сирот, кому найдёт нужным. После долгого колебания он сказал:
   — Что ж, берите их! Назло графу!
   Бувар и Пекюше повели детей к себе.
   Дома они застали Марселя на коленях перед мадонной; тот горячо молился. Он запрокинул голову, полузакрыл глаза, оттопырил заячью губу — он был похож на факира в экстазе.
   — Вот скотина! — сказал Бувар.
   — Чем же? Быть может, он видит такие вещи, что ты ему позавидовал бы, если бы сам мог их видеть. Ведь существуют два совершенно обособленных друг от друга мира. Предмет, о котором размышляешь, не так ценен, как сам процесс мышления. Не всё ли равно, во что верить? Главное — верить.
   Таковы были возражения Пекюше на замечание Бувара.

10

   Они раздобыли труды по педагогике и остановили свой выбор на одной из систем. Надлежало отринуть все метафизические идеи и, придерживаясь экспериментальной методы, следовать за естественным развитием. Можно было не торопиться, так как воспитанникам сначала надо было позабыть то, что они знали.
   Хотя дети и отличались выдержкой, Пекюше, как спартанцу, хотелось ещё более закалить их, приучить к голоду, жажде, ненастью и к дырявой обуви, чтобы предотвратить простуду. Бувар возражал против этого.
   Тёмная каморка в конце коридора стала их спальней. В ней стояли две раскладные кровати, две кушетки, кувшин с водой; над головой у них было слуховое окошко, по оштукатуренным стенам бегали пауки.
   Они часто вспоминали свою старую лачугу, где происходили нескончаемые перепалки.
   Как-то ночью отец вернулся домой с окровавленными руками. Немного погодя в лачугу явились жандармы. Затем они ночевали где-то в лесу. Мужчины, занимавшиеся изготовлением сабо, обнимали их мать. Когда она умерла, их увезли на тележке. Им приходилось терпеть побои, они совсем пропадали. Потом в их памяти возникал полевой сторож, г‑жа де Ноар, Сорель и вдруг — теперешний дом, куда они попали каким-то чудом и где были счастливы. Зато они огорчились, когда, восемь месяцев спустя, к их удивлению, возобновились уроки. Бувар взял на своё попечение девочку, Пекюше — мальчишку.
   Виктор был знаком с буквами, но ему никак не удавалось составить из них слоги. Он путался, вдруг умолкал, и его можно было принять за дурачка. Викторина задавала множество вопросов. Отчего «цыплёнок» и «цикорий», «счёт» и «щётка» произносятся одинаково, а пишутся по-разному? То надо соединять две гласные, то разъединять. Это нечестно. Она возмущалась.
   Учителя занимались с детьми в одно и то же время, каждый у себя, а перегородка между комнатами была тонкая, и четыре голоса — высокий, басистый и два пронзительных — сливались в ужасающий гам. Чтобы положить этому конец и вызвать ребятишек на соревнование, было решено, что их надо учить вместе, в музее; приступили к письму.
   Ученики, сидя на противоположных концах стола, списывали примеры; однако посадка у них была плохая. Приходилось их выпрямлять, но тогда бумага у них разлеталась, перья ломались, чернила капали на стол.
   Иной раз Викторина, смирно просидев минуты три, начинала марать бумагу какими-то каракулями, потом от отчаяния уставлялась в потолок. Виктор вскоре засыпал, развалившись посреди стола.
   Быть может, они захворали? Чрезмерное напряжение вредно для юных мозгов.
   — Отдохнём, — говорил Бувар.
   Нет ничего глупее, как заставлять детей заучивать что-либо наизусть; однако, если не упражнять память, она совсем атрофируется, поэтому они стали вдалбливать им ранние басни Лафонтена. Ребятишки одобряли муравья-скопидома, волка, сожравшего ягнёнка, льва, забирающего себе всю добычу.
   Осмелев, они принялись опустошать сад. Чем бы их развлечь?
   Жан-Жак в Эмиле советует воспитателю заставлять ученика самостоятельно мастерить игрушки, незаметно помогая ему при этом. Но Бувару никак не удавалось соорудить обруч, Пекюше — сшить мячик. Они перешли на поучительные игры, стали вырезать из бумаги фигуры. Пекюше демонстрировал им свой микроскоп. Когда горела свеча, Бувар показывал на стене очертания зайчика или свиньи, образованные тенью от его пальцев. Зрителям всё это скоро надоело.
   В книгах расхваливают в качестве развлечения завтрак на лоне природы, прогулку в лодке; но разве это осуществимо? А Фенелон рекомендует время от времени «невинную беседу». Им не удалось придумать ни одной.
   Они вновь обратились к урокам; кубики, полоски, разрезная азбука — детям ничто не нравилось; тогда они прибегли к хитрости.
   Виктор был склонен к чревоугодию — ему показывали название какого-нибудь кушанья; вскоре он стал бегло читать поварённую книгу. Викторина отличалась кокетством; ей обещали новое платье, если она сама напишет портнихе. Не прошло и трёх недель, как она совершила это чудо. Это значило поощрять их пороки, это метода вредная, однако она принесла плоды.
   Теперь они умели читать и писать, — чему же учить их ещё? Новая забота!
   Девушкам, в отличие от юношей, учёность ни к чему. И всё же воспитывают их в большинстве случаев как невежд, их умственный кругозор ограничивается всяким мистическим вздором.
   Надо ли обучать их иностранным языкам? «Испанский и итальянский, — утверждает Камбрейский Лебедь, — только способствуют чтению всевозможных зловредных сочинений». Такой довод показался им глупым. Но всё же Викторине эти языки не нужны, зато английский находит большее применение. Пекюше стал изучать английскую грамматику; он с серьёзным видом показывал, как произносить th.
   — Смотри, вот так: the, the, the!
   Но прежде чем обучать ребёнка, следует выяснить, к чему он способен. Это можно узнать при посредстве френологии. Они погрузились в эту науку, потом пожелали проверить её на себе. У Бувара оказались шишки доброжелательства, воображения, почтительности и любовного пыла, попросту говоря, эротизма.
   Височные кости Пекюше говорили о философичности и энтузиазме в сочетании с долей хитрости.
   И действительно, характеры у них были именно таковы. Ещё более дивились они тому, что и у того и у другого обнаружилась склонность к дружбе; в восторге от этого открытия они растроганно обнялись.
   Затем они приступили к исследованию Марселя. Величайшим его пороком, небезызвестным им, была прожорливость. И всё же они ужаснулись, когда обнаружили у него над ушною раковиной, на уровне глаза, шишку обжорства. С годами их слуга, чего доброго, уподобится той женщине из Сальпетриер, которая ежедневно съедает восемь фунтов хлеба и поглощает то четырнадцать тарелок похлебки, то шестьдесят чашек кофея. У них на это не хватит средств.
   Головы обоих воспитанников не представляли ничего любопытного; друзьям, вероятно, ещё недоставало исследовательского опыта. Пополнить свои знания им удалось весьма простым способом.
   В базарные дни они отправлялись на площадь, протискивались в гущу крестьян, среди мешков с овсом, корзин с сыром, телят, лошадей, — толкотня ничуть не смущала их; встретив какого-нибудь мальчика, сопровождавшего отца, они просили позволения ощупать его череп с научной целью.
   Большинство даже не удостаивало их ответом; другие, решив, что речь идёт о какой-нибудь мази от лишаев, обижались и отказывали им; лишь немногие, ко всему равнодушные, соглашались пойти с ними на церковную паперть, где никто не помешает исследованию.
   Как-то утром, когда Бувар и Пекюше только что принялись за дело, неожиданно появился священник и, увидев, чем они занимаются, обрушился на френологию, утверждая, что она ведёт к безбожию и фатализму.
   Воры, убийцы, прелюбодеи могут теперь в своё оправдание ссылаться на свои шишки.
   Бувар возразил, что органы только предрасполагают к тому или иному действию, но отнюдь не принуждают к нему. Если человек носит в себе зерно преступности, это ещё не значит, что он непременно станет преступником.
   — Впрочем, я восторгаюсь людьми, мыслящими ортодоксально: они отстаивают врождённые идеи и отвергают склонности. Какое противоречие!
   Но френология, по словам Жефруа, отрицает всемогущество божье, и заниматься ею под сенью святого храма, возле самого алтаря, непристойно.
   — Уходите отсюда! Уходите, уходите!
   Они устроились у парикмахера Гано. Чтобы предотвратить колебания, они предлагали родителям ребёнка побриться или завиться на их счёт.
   Как-то в послеобеденное время в парикмахерскую зашёл врач, — ему надо было постричься. Садясь в кресло, он в зеркале увидел, как наши френологи ощупывают шишки на головке ребёнка.
   — Вы занимаетесь такой ерундой? — спросил он.
   — Почему ерундой?
   Вокорбей презрительно улыбнулся; потом объявил, что в мозгу никаких шишек нет.
   Так, например, один человек легко переваривает пищу, которую не переваривает другой. Следует ли предположить в желудке столько желудков, сколько имеется различных вкусов? Между тем за одной работой отдыхаешь от другой, умственное усилие не напрягает одновременно всех способностей, у каждой из них своё определённое место.
   — Анатомы таких мест не обнаружили, — заметил Вокорбей.
   — Значит, плохо вскрывали, — возразил Пекюше.
   — Как так?
   — Да очень просто. Они режут слои, не считаясь с соединением частей. (Эту фразу он вычитал из какой-то книги.)
   — Что за вздор! — воскликнул доктор. — Череп не лепится по форме мозга, — внешнее — по внутреннему. Галль ошибается. Попробуйте-ка доказать его теорию, взяв наугад трёх человек из числа присутствующих.
   Первою оказалась крестьянка с большими голубыми глазами.
   Пекюше сказал:
   — У неё превосходная память.
   Муж её подтвердил этот вывод и сам предложил подвергнуться обследованию.
   — Ну, почтенный, ладить с вами нелегко.
   Присутствующие подтвердили, что другого такого упрямца не сыскать.
   Третьим подопытным стал мальчишка, который находился здесь с бабушкой.