Теперь в голове прояснилось, он зло и холодно обозвал себя глупцом. Он в плену у человека, чья империя протянулась от Балтики до Гибралтара. Он выйдет на свободу стариком, когда их с Марией ребенок вырастет. И вдруг он вздрогнул, вспомнив: его расстреляют. За нарушение воинских соглашений. Странно, как он забыл. Он зло сказал себе, что трусливо исключает возможность смерти из своих расчетов, потому что страшится о ней думать.
   И еще кое о чем он давно не вспоминал. О трибунале, перед которым он предстанет, если не будет расстрелян и выйдет на свободу. О трибунале, который будет судить его за сданный неприятелю «Сатерленд». Его могут приговорить к смерти или ославить – британская публика не спустит человеку, сдавшему британский линейный корабль, каким бы ни был численный перевес противника. Хорошо бы спросить Филипса, матроса с «Плутона», что говорят флотские, оправдывает или осуждает его молва. Но, конечно, это невозможно: капитан не может спрашивать матроса, что думает о нем флот, тем более что правды он все равно не услышит. Его обступали неопределенности: сколько продлится плен, будут ли французы его судить, выживет ли Лейтон. Даже с Марией все не определенно – родит она мальчика или девочку, увидит ли он ребенка, шевельнет ли кто-нибудь пальцем, чтобы ей помочь, сумеет ли она без его поддержки дать ребенку образование?
   Плен душил его, душила невыносимая тоска по свободе, по Барбаре и по Марии.

III

   На следующий день Хорнблауэр опять ходил по крепостному валу, отведенный ему отрезок, как всегда, охраняли двое часовых с заряженными ружьями, приставленный для охраны субалтерн скромно сидел на парапете, словно не хотел мешать погруженному в глубокую задумчивость пленнику. Однако Хорнблауэр устал мыслить. Весь вчерашний день и почти всю вчерашнюю ночь он в смятении рассудка мерил шагами комнату – три шага туда, три шага обратно – и теперь пришла спасительная усталость, думы отступили.
   Он радовался всякому разнообразию. Вот какая-та суета у ворот, часовые забегали, отпирая запоры, въехала, дребезжа, карета, запряженная шестеркой великолепных коней. Карету сопровождали пятьдесят верховых в треуголках и синих с красным мундирах бонапартистской жандармерии. С живым интересом затворника Хорнблауэр разглядывал жандармов, слуг и кучера на козлах. Один из офицеров торопливо спешился, чтобы распахнуть дверцу. Явно приехал кто-то важный. Хорнблауэр даже огорчился немного, когда вместо маршала в парадном мундире с плюмажами из кареты вылез еще один жандармский офицер – молодой человек с яйцевидной головой, которую он обнажил, пролезая в низкую дверцу, на груди – Орден Почетного Легиона, на ногах – высокие сапоги со шпорами. От нечего делать Хорнблауэр гадал, почему жандармский полковник, явно не калека, приехал в карете, а не в седле. Звеня шпорами, полковник направился к комендантскому штабу, Хорнблауэр провожал его взглядом.
   Отпущенное для прогулки время уже заканчивалось, когда на стену поднялся молодой адъютант из комендантской свиты и отдал Хорнблауэру честь.
   – Его Превосходительство шлет вам свои приветствия сударь, и просит уделить ему несколько минут, когда сочтете удобным.
   Обращенные к пленнику, эти слова могли бы с тем же успехом звучать: «явиться немедленно».
   – Я с превеликим удовольствием отправлюсь прямо сейчас, – сказал Хорнблауэр в духе того же мрачного фарса.
   В штабе коменданта давешний жандармский полковник беседовал с Его Превосходительством с глазу на глаз, лицо у коменданта было расстроенное.
   – Честь имею представить вам, капитан, – сказал он, поворачиваясь к Хорнблауэру, – полковника Жана-Батиста Кайяра, кавалера Большого Орла, Ордена Почетного Легиона, одного из личных адъютантов Его Императорского Величества. Полковник, это флота Его Британского Величества капитан Горацио Хорнблауэр.
   Комендант был явно встревожен и опечален. Руки его подрагивали, голос чуть прерывался, а попытка правильно произнести «Горацио» и «Хорнблауэр» явно не удалась. Хорнблауэр поклонился, но, поскольку полковник даже не нагнул головы, застыл, как солдат на параде. Он сразу раскусил это человека – приближенный деспота, который подражает даже не деспоту, а тому, как, по его мнению, деспот должен себя вести – из кожи вон лезет, чтобы превзойти Ирода в жестокости и произволе. Может быть, это внешнее – вполне вероятно, он добрый муж и любящий отец – но от этого не легче. Люди, оказавшиеся в его власти, будут страдать от его усилий доказать – не только окружающим, но и себе – что он еще суровее, еще непреклоннее, а значит – еще лучше для дела, чем его патрон.
   Полковник взглядом смерил Хорнблауэра с головы до пят и холодно осведомился у коменданта:
   – Почему он при шпаге?
   – Адмирал в тот же день вернул ее капитану Хорнблауэру, – поспешил объяснить комендант. – Он сказал…
   – Не важно, что он сказал, – оборвал Кайяр. – Преступникам не оставляют оружие. Шпага – символ воинской чести, которой он не обладает. Отцепите шпагу, сударь.
   Хорнблауэр стоял потрясенный, с трудом веря своим ушам. Кайяр говорил с кривой усмешкой, обнажая белые зубы под черными, словно рассекшими бронзовое лицо, усами.
   – Отцепите шпагу, – повторил Кайяр. Хорнблауэр не шевельнулся.
   – Если Ваше Превосходительство позволит позвать жандарма, шпагу снимут силой.
   После такой угрозы Хорнблауэр расстегнул перевязь. Шпага упала на пол, металлический звон прокатился в наступившей тишине. Наградная шпага, врученная ему Патриотическим Фондом за проявленное при захвате «Кастильи» мужество, лежала, до половины выпав из ножен. Рукоять без эфеса и ободранные ножны вопияли об алчности имперских солдат.
   – Хорошо! – сказал Кайяр. – Я попрошу Ваше Превосходительство известить его о скором отбытии.
   – Полковник Кайяр, – сказал комендант, – приехал, чтобы забрать вас и мистэра… мистэра Буша в Париж.
   – Буша? – Слова коменданта сразили Хорнблауэра так, как не сразила утрата шпаги. – Буша? Это невозможно. Лейтенант Буш тяжело ранен. Переезд может окончиться для него смертельно.
   – Переезд в любом случае окончится для него смертельно, – сказал Кайяр с той же недоброй усмешкой.
   Комендант всплеснул руками.
   – Не говорите так, полковник. Этих господ будут судить. Трибунал еще не вынес вердикта.
   – Эти господа, как вы, Ваше Превосходительство, их назвали, собственным свидетельством скрепили свой приговор.
   Хорнблауэр вспомнил: адмирал, готовя донесение, задавал вопросы, и он, отвечая, не стал отрицать, что командовал «Сатерлендом» при взятии батареи в Льянце, когда на его судне подняли французский флаг. Хорнблауэр знал, что уловка была в достаточной мере законная, однако недооценил решимость французского императора парой показательных расстрелов убедить Европу в английском вероломстве. Что до вины – сам факт расстрела послужит ее доказательством.
   – Полковник Кайяр приехал в карете, – сказал комендант. – Не сомневайтесь, что в дороге мистэру Бушу будет обеспечен весь возможный комфорт. Пожалуйста, скажите, кого из ваших людей вы хотите взять с собой в качестве слуги. И если я могу быть вам чем-нибудь полезен, я сделаю это с величайшим удовольствием.
   Хорнблауэр задумался, кого взять. Полвил, который служил ему много лет, – в каземате, среди раненых. Нет, я все равно бы не взял Полвила, это не тот человек, на которого можно рассчитывать в решительную минуту, а такая минута еще может подвернуться. Латюд бежал из Бастилии. Что если Хорнблауэр убежит из Венсенского замка? Он вспомнил рельефные мускулы и бодрую преданность Брауна.
   – Если позволите, я возьму старшину моей гички Брауна.
   – Конечно. Я пошлю за ним, а ваш теперешний слуга уложит пока вещи. А касательно ваших нужд в дороге?
   – Мне ничего не надо, – сказал Хорнблауэр, и в ту же секунду проклял свою гордость. Чтобы спасти себя и Буша от расстрела, потребуется золото.
   – Нет, я не могу вас так отпустить, – запротестовал комендант. – Деньги могут немного скрасить вам путь. Кроме того, не лишайте меня удовольствия хоть чем-то помочь мужественному человеку. Умоляю вас принять мой кошелек. Сделайте одолжение.
   Хорнблауэр поборол гордость и принял протянутое портмоне. Оно оказалось на удивление тяжелым и музыкально звякнуло в руке.
   – Глубоко признателен вам за доброту, – сказал он, – и за ласковое обращение, пока я был вашим пленником.
   – Мне это было в удовольствие, как я уже говорил, – отвечал комендант. – Желаю вам… желаю всенепременной удачи в Париже.
   – Довольно, – сказал Кайяр. – Его Величество велел поторапливаться. Раненый во дворе?
   Комендант повел их на улицу, и вокруг Хорнблауэра сразу сомкнулись жандармы. Буш лежал на носилках, непривычно бледный и осунувшийся. Дрожащей рукой он закрывал от света глаза. Хорнблауэр подбежал и встал на колени рядом с носилками.
   – Буш, нас повезут в Париж, – сказал он.
   – Как, вас и меня, сэр?
   – Да.
   – Я часто мечтал побывать в этом городе.
   Лекарь-итальянец, который ампутировал Бушу ногу, дергал Хорнблауэра за рукав и тряс какими-то бумажками. Это инструкции, объяснял он на смеси французского с итальянским, как быть с раненым дальше. Любой французский врач их разберет. Как только освободятся лигатуры, рана заживет. На дорогу он положит в карету пакет с перевязочными материалами. Хорнблауэр начал благодарить, но тут жандармы стали заталкивать носилки в карету, и лекарь должен был ими руководить. Карета была длинная, носилки как раз поместились вдоль, концами на противоположных сидениях.
   Браун был уже тут с капитанским саквояжем. Кучер показал, как пристроить багаж. Жандарм открыл дверцу и ждал пока Хорнблауэр сядет. Хорнблауэр глядел на исполинский крепостной вал: какие-то полчаса назад он ходил там наверху, раздираемый сомнениями. Теперь, по крайней мере стало одним сомнением меньше. Недели через две его расстреляют, покончив и с остальными. При этой мысли в душе закопошился страх, сводя на нет первое, почти радостное ощущение. Он не хотел в Париж умирать, он хотел сопротивляться. Тут он понял: сопротивляться будет и тщетно и унизительно. Надеясь, что никто не заметил его колебаний, он полез в карету.
   Один из жандармов указал Брауну на дверцу, и тот с виноватым видом сел, явно робея в присутствии офицеров. Кайяр садился на крупного вороного жеребца, который нетерпеливо грыз удила и злобно косился по сторонам. Утвердившись в седле, он подал команду, лошади застучали копытами, карета запрыгала по брусчатке, проехала в ворота и дальше на дорогу, которая вилась под пушками крепости. Верховые жандармы сомкнулись вокруг кареты и двинулись медленной рысью под скрип седел, звон сбруи и цокот лошадиных копыт.
   Хорнблауэру хотелось поглядеть в окно на домики Росаса – после трех недель заточения все новое его подстегивало – но прежде следовало позаботиться о раненом лейтенанте.
   – Как вам, мистер Буш? – спросил он, нагибаясь к носилкам.
   – Очень хорошо, спасибо, сэр, – сказал Буш. Солнечный свет лился в окна кареты, кружевная тень придорожных деревьев скользила по лицу раненого. От лихорадки и потери крови кожа у Буша разгладилась, обтянула скулы, так что он казался удивительным образом помолодевшим. Хорнблауэру странно было видеть бледным обычно загорелого дочерна лейтенанта. Когда карета прыгала на ухабах, по лицу Буша пробегала чуть заметная гримаса боли.
   – Могу я что-нибудь для вас сделать? – спросил Хорнблауэр, стараясь не выдать голосом своей беспомощности.
   – Ничего, спасибо, сэр, – прошептал Буш.
   – Попытайтесь уснуть, – сказал Хорнблауэр. Рука, лежащая на одеяле, неуверенно потянулась к Хорнблауэру, тот взял ее и ощутил легкое пожатие. Какую-то секунду Буш гладил его руку, слабо, нежно, как женскую. Глаза у Буша были закрыты, изможденное лицо светилось слабой улыбкой. Они столько прослужили вместе, и лишь сейчас позволили себе хоть как-то обнаружить взаимную приязнь. Буш повернулся щекой к подушке и затих. Хорнблауэр не решался двигаться, чтоб его не побеспокоить.
   Карета ехала медленно – наверно, преодолевала долгий подъем на хребет, слагающий мыс Креус. Однако и при таком черепашьем шаге она трясла и моталась немилосердно: дорога, надо думать, пребывала в полнейшем небрежении. Судя по звонкому цокоту копыт, ехали они по камням, а судя по нестройности этого цокота, лошадям приходилось то и дело обходить ямы. В обрамлении окна Хорнблауэр видел, как в такт подпрыгиваниям кареты подпрыгивают синие мундиры и треуголки жандармов. Пятьдесят жандармов к ним приставили вовсе не потому, что они с Бушем такие уж важные птицы, просто здесь, в каких-то двадцати милях от Франции дорога все равно небезопасна для маленького отряда – за каждым холмом укрываются испанские гверильеро.
   Есть надежда, что на дорогу из Пиренейского укрытия выскочат Кларос или Ровира с тысячью ополченцев. В любую минуту их могут освободить. У Хорнблауэра участился пульс. Он беспокойно то закидывал ногу на ногу, то снимал, однако так, чтобы не побеспокоить Буша. Он не хочет в Париж на шутовской суд. Он не хочет умирать. Его уже лихорадило от волнения, когда рассудок взял вверх и побудил искать защиты в стоической отрешенности.
   Браун сидел, сложа руки на груди, прямой, как шомпол. Хорнблауэр еле сдержал сочувственную улыбку. Брауну явно не по себе. Он никогда не оказывался так близко к офицерам. Конечно, ему неловко сидеть рядом с капитаном и первым лейтенантом. Кстати, можно поручиться, что Браун и в карете-то никогда не бывал, не сидел на кожаной обивке, не ставил ноги на ковер. Не случалось ему и прислуживать важным господам, обязанности его как старшины были главным образом дисциплинарными и распорядительными. Занятно было наблюдать Брауна, как он с вошедшей в пословицу способностью британского моряка «хошь што суметь», корчит из себя барского слугу, каким его представляет, и сидит себе, ну только венчика над головой не хватает.
   Карету снова тряхнуло, лошади перешли с шага на рысь. Наверно, подъем они преодолели, дальше пойдет спуск, который выведет их на побережье к Льянце, к той самой батарее, которую он штурмовал под трехцветным французским флагом. Он всегда гордился этим подвигом, да, кстати, и последние события его не переубедили. Чего он не думал, так это что история с флагом приведет его к расстрелу в Париже. Со стороны Буша за окном уходили ввысь Пиренейские горы, в другое окно, когда карета поворачивала, Хорнблауэр различил море далеко внизу. Море искрилось в лучах вечернего солнца. Изгибая шею, Хорнблауэр смотрел на стихию, которая так часто подло шутила с ним и которую он любил. При мысли, что он видит море в последний раз, к горлу подступил комок. Сегодня ночью они пересекут границу, завтра будут во Франции, через неделю-две его закопают во дворе Венсенского замка. Жаль расставаться с жизнью, со всеми ее сомнениями и тревогами, с Марией и ребенком, с леди Барбарой…
   За окном мелькали белые домики; со стороны моря, на зеленом обрыве взгляду предстала батарея. Это Льянца. Хорнблауэр видел часового в синем с белым мундире, а пригнувшись и подняв глаза вверх, разглядел французский флаг над батареей – несколько недель назад Буш спустил этот самый флаг. Кучер щелкнул бичом, лошади побежали быстрее – до границы миль восемь, и Кайяр торопится пересечь ее засветло. Почему Кларос или Ровира не спешат на выручку? Каждый поворот дороги представлялся идеальным для засады. Скоро они будут во Франции, и тогда – прощай, надежда, Хорнблауэр с трудом сохранял невозмутимость. Казалось, как только они пересекут границу, рок станет окончательным и неотвратимым.
   Быстро смеркалось – наверно, они уже у самой границы. Хорнблауэр пытался воскресить перед глазами карты, которые так часто изучал, и припомнить название пограничного городка, однако мешало волнение. Карета встала. Хорнблауэр услышал шаги, потом металлический голос Кайяра произнес: «Именем Императора!», и незнакомый голос ответил: «Проезжайте, проезжайте, мсье». Карета рывком тронулась с места: они въехали во Францию. Конские копыта стучали по булыжнику. За обоими окнами мелькали дома, одно-два окошка горели. На улицах попадались солдаты в разноцветных мундирах, спешили по делам редкие женщины в чепцах и платьях. До кареты долетали смех и шутки. Внезапно лошади свернули направо и въехали во двор гостиницы. Замелькали фонари. Кто-то открыл дверцу кареты и откинул ступеньку.

IV

   Хорнблауэр оглядел комнату, куда их с Брауном провели хозяин и сержант, и с радостью увидел, что очаг топится – от долгого сидения в карете он совсем задубел. У стены стояла низенькая складная кровать, уже застеленная бельем. В двери, ступая тяжело и неуверенно, появился жандарм – он вместе с товарищем нес носилки – огляделся, куда их опустить, повернулся слишком резко и задел ношей о косяк.
   – Осторожно с носилками! – заорал Хорнблауэр, потом вспомнил, что надо говорить по-французски. – Attention! Mettez le brancard la doucement!
   Браун склонился над носилками.
   – Как называется это место? – спросил Хорнблауэр у хозяина.
   – Сербер, трактир Йена, мсье, – отвечал хозяин, теребя кожаный фартук.
   – Этому господину запрещено вступать в разговоры, – вмешался сержант. – Будете его обслуживать, но молча. Свои пожелания он может высказать часовому у двери. Другой часовой будет стоять за окном. – Жандарм указал на треуголку и ружейное дуло, едва различимые за темным окном.
   – Вы чересчур любезны, мсье, – сказал Хорнблауэр.
   – Я подчиняюсь приказам. Ужин будет через полчаса.
   – Полковник Кайяр чрезвычайно меня обяжет, если немедленно пошлет за врачом для лейтенанта Буша.
   – Я скажу ему, сударь, – пообещал сержант, выпроваживая хозяина из комнаты.
   Хорнблауэр склонился над Бушем. Тот даже посвежел с утра. На щеках проступил слабый румянец, движения немного окрепли.
   – Могу ли я быть чем-нибудь полезен? – спросил Хорнблауэр.
   – Да…
   Буш объяснил, в чем состоят потребности больного. Хорнблауэр взглянул на Брауна несколько беспомощно.
   – Боюсь, тут одному не справиться, сэр, я довольно тяжелый, – сказал Буш виновато. Этот виноватый тон и подстегнул Хорнблауэра.
   – Конечно, – объявил он с напускной бодростью. – Давай, Браун. Берись с другой стороны.
   Когда с этим было покончено – Буш лишь раз чуть слышно простонал сквозь зубы, Браун очередной раз продемонстрировал изумительную гибкость британского моряка.
   – Что если я вымою вас, сэр? И вы ведь не брились сегодня, сэр?
   Хорнблауэр сидел и с беспомощным восхищением наблюдал, как плечистый старшина ловко моет и бреет первого лейтенанта. Он так расстелил полотенца, что на одеяло не попало ни капли воды.
   – Большое спасибо, Браун, – сказал Буш, откидываясь на подушку.
   Дверь открылась и вошел маленький бородатый человечек в полувоенном платье и с чемоданчиком.
   – Добрый вечер, господа, – сказал он с несколько необычным выговором – позже Хорнблауэр узнал, что так говорят в Южной Франции. – Я, с вашего позволения, врач. Это раненый офицер? А это записки моего коллеги из Росаса? Да, именно. Как самочувствие, сударь?
   Хорнблауэр сбивчиво переводил вопросы лекаря и ответы Буша. Врач попросил показать язык, пощупал пульс и, сунув руку под рубашку, определил температуру.
   – Так, – сказал он, – теперь осмотрим конечность. Вы не подержите свечу, сударь?
   Отвернув одеяло, лекарь обнажил корзинку, защищавшую обрубок, снял ее и начал разматывать бинты.
   – Скажите ему, сэр, – попросил Буш, – что нога, которой нет, ужасно затекает, а я не знаю, как ее потереть?
   Перевод потребовал от Хорнблауэра неимоверных усилий, однако лекарь выслушал сочувственно,
   – Это в порядке вещей, – сказал он, – со временем пройдет само. А вот и культя. Отличная культя. Дивная культя.
   Хорнблауэр заставил себя взглянуть. Больше всего это походило на жареную баранью ногу – клочья мяса, стянутые наполовину затянувшимися рубцами. Из шва висели две черные нитки.
   – Когда мсье лейтенант снова начнет ходить, – пояснил лекарь, – он порадуется, что на конце культи осталась прокладка из мяса. Кость не будет тереться…
   – Да, конечно, – сказал Хорнблауэр, перебарывая тошноту.
   – Чудесно сработано, – продолжал лекарь. – Пока все быстро заживает, гангрены нет. На этой стадии при постановке диагноза врач должен прибегнуть к помощи обоняния.
   Подтверждая свои слова, лекарь обнюхал бинты и культю.
   – Понюхайте, мсье, – сказал он, поднося бинты Хорнблауэру под нос.
   Хорнблауэр ощутил слабый запах тления.
   – Ведь правда, замечательно пахнет? – спросил лекарь. – Дивная, здоровая рана, и по всем признакам лигатуры скоро отойдут.
   Хорнблауэр понял, что две черные нитки – привязанные к двум главным артериям лигатуры: когда концы артерий разложатся и нитки отойдут, рана сможет затянуться. Вопрос, что произойдет быстрее – перегниют артерии или возникнет гангрена?
   – Я проверю, не свободны ли еще лигатуры. Предупредите вашего друга, что сейчас ему будет больно.
   Хорнблауэр взглянул Бушу в лицо, чтобы перевести и вздрогнул, увидев, что оно перекошено страхом.
   – Я знаю, – сказал Буш. – Я знаю, что он будет делать… сэр.
   Он добавил «сэр» чуть запоздало – явный знак внутреннего напряжения. Руки его вцепились в одеяло, губы были сжаты, глаза – закрыты.
   – Я готов, – произнес он сквозь зубы. Лекарь сильно потянул за нить, Буш дернулся. Лекарь потянул за вторую.
   – А-а-а… – выдохнул Буш. Лицо его покрылось потом.
   – Почти свободны, – заключил лекарь. – Ваш друг скоро поправится. Сейчас мы его опять забинтуем. Так. Так. – Ловкими короткими пальцами он перевязал обрубок, надел на место корзинку и прикрыл одеялом.
   – Спасибо, господа, – сказал он, вставая и обтирая руки одна о другую. – Я зайду утром. – И вышел.
   – Может, вам лучше сесть, сэр? – Голос Брауна доносился как бы издалека. Комната плыла. Хорнблауэр сел. Туман перед глазами начал рассеиваться. Хорнблауэр увидел, что Буш, откинувшись на подушку, пытается улыбнуться, а честное лицо Брауна выражает крайнюю озабоченность.
   – Ужас как вы выглядели, сэр. Небось проголодались, сэр, еще бы, не ели с самого утра.
   Браун тактично приписал его обморок голоду, а не постыдной боязни ран и страданий.
   – Похоже, ужин несут, – прохрипел с носилок Буш, словно тоже участвовал в заговоре.
   Звеня шпорами, вошел сержант, за ним две служанки с подносами. Не поднимая глаз, женщины накрыли на стол, и так же с опущенными глазами вышли. Впрочем, когда Браун многозначительно кашлянул, одна легонько улыбнулась, но сержант уже сердито замахал рукой. Обозрев напоследок комнату, он захлопнул дверь и загремел ключами в запорах.
   – Суп, – сказал Хорнблауэр, заглядывая в супницу, от которой поднимался дразнящий дымок. – А тут, я полагаю, тушеное мясо.
   Подтверждалась его догадка, что французы питаются исключительно супом и тушеным мясом – вульгарному мифу о лягушках и улитках он не доверял.
   – Бульона поедите, Буш? – спросил он, стараясь за доверчивостью скрыть накатившее отчаяние. – Бокал вина? Наклейки нет, но будем надеяться на лучшее.
   – Небось их поносный кларет, – проворчал Буш.
   За восемнадцать лет войны с Францией большинство англичан уверилось, что пить можно только портвейн, херес и мадеру, а французы употребляют исключительно кларет, от которого у человека непривычного расстраивается желудок.
   – Посмотрим, – сказал Хорнблауэр бодро. – Давайте сперва немного вас приподнимем.
   Он подсунул руки под плечи Бушу, потянул на себя и беспомощно огляделся. К счастью, Браун уже снял с постели подушку. Вдвоем они устроили Буша полусидя-полулежа и подвязали ему салфетку, Хорнблауэр принес тарелку супа и кусок хлеба.
   – М-м, – сказал Буш, пробуя. – Могло быть хуже. Прошу вас, сэр, ешьте, пока не остыло.
   Браун придвинул к столу стул и вытянулся за спинкой по стойке «смирно»: хотя прибора было два, сразу стало ясно, как далек он от мысли сесть с капитаном.
   – Еще супа, Браун, – сказал Буш. – И вина, пожалуйста.
   Тушеная говядина оказалась превосходной даже на вкус человека, привыкшего, что мясо надо жевать.
   – Лопни моя селезенка, – объявил Буш. – А тушеного мяса мне можно, сэр? Что-то я с дороги проголодался.
   Хорнблауэр задумался. Когда человека лихорадит, ему лучше есть поменьше, но признаков лихорадки он не видел. К тому же, Бушу надо оправляться после потери крови. Все решило голодное выражение на лице лейтенанта,
   – Немного вам не повредит, – сказал Хорнблауэр. – Браун, передай мистеру Бушу тарелку.
   На «Сатерленде» кормили однообразно, в Росасе – скудно. Теперь они вкусно поели, выпили хорошего вина, обогрелись и даже немного разговорились. Однако ни один не мог преодолеть некую невидимую преграду. Аура могущества, окружающая капитана на линейном корабле, сохранялась и после гибели корабля, мало того, беседе препятствовала та дистанция, которую всегда сохранял Хорнблауэр. А для Брауна первый лейтенант был почти так же недосягаемо высок, как и капитан, в присутствии офицеров он испытывал благоговейный ужас, хотя личина старого слуги помогала преодолеть неловкость. Хорнблауэр доедал сыр. Наступил момент, которого Браун страшился.
   – Ну, Браун, – сказал Хорнблауэр, вставая. – Сядь и поешь, пока не остыло.
   Семнадцать из своих двадцати восьми лет Браун служил Его Британскому Величеству на Его Величества флоте, и за эти годы пользовался за едой исключительно ножом и пальцами, он ни разу не ел с фарфоровой тарелки, никогда не пил из бокала. Он запаниковал – ему казалось, что офицеры вылупили на него огромные, как плошки, глаза. Он нервно схватил ложку и приступил к незнакомой задаче. Хорнблауэр внезапно увидел его смущение так, словно заглянул внутрь. У Брауна железные мускулы и нервы, которым Хорнблауэр нередко завидовал, в бою он храбр той храбростью, какая Хорнблауэру и не снилась. Он умеет вязать узлы и сплесни, брать рифы, убирать паруса, править, бросать лот и грести – все это много лучше, чем его капитан. Он, не задумываясь, полез бы на мачту ночью, в ревущий шторм, однако при виде ножа и вилки руки его задрожали. Хорнблауэр подумал, что Гиббон смог бы афористично вывести мораль в двух ярких антитезах.