Унижение никому не идет на пользу – Хорнблауэр отлично знал это по себе. Он взял стул, поставил возле носилок, сел лицом к Бушу и постарался вовлечь его в разговор. За спиной ложка скребла по фарфору.
   – Переберетесь в постель? – спросил он первое, что пришло в голову.
   – Нет, сэр, спасибо, – ответил Буш. – Я уже две недели сплю на носилках. Мне тут удобно сэр, да и больно было бы перебираться, даже если бы… если…
   Бушу не хватало слов выразить безусловную решимость не ложиться вместо капитана в единственную кровать.
   – Зачем мы едем в Париж, сэр? – спросил он.
   – Бог его знает, – отвечал Хорнблауэр. – Думаю, Бони хочет о чем-то нас порасспросить.
   Вопроса он ждал и ответ приготовил несколько часов назад: Бушу в его состоянии лучше не знать о предстоящем расстреле.
   – Много ему будет проку от наших ответов, – сказал Буш мрачно. – Может, пригласит нас в Тюильри выпить чайку с Марией-Луизой.
   – Может, – согласился Хорнблауэр. – А может, решил поучиться у вас навигации. Я слышал, он в математике слабоват.
   Буш улыбнулся. Считал он туго, и простейшая задачка из сферической тригонометрии оборачивалась него пыткой. Чутким слухом Хорнблауэр уловил, как скрипнул под Брауном стул – видимо, трапеза продвигалась успешно.
   – Налей себе вина, Браун, – сказал Хорнблауэр, не оборачиваясь.
   На столе оставалась непочатая бутылка и еще немного в другой. Сейчас можно проверить, как у Брауна с тягой к спиртному. Хорнблауэр упорно не поворачивался к нему лицом и кое-как поддерживал затухающий разговор. Пятью минутами позже стул под Брауном скрипнул более определенно, и Хорнблауэр обернулся.
   – Поел, Браун?
   – Так точно, сэр. Отличный ужин.
   Супница и судок опустели, от хлеба осталась одна горбушка, от сыра – последний ломтик. Однако в бутылке убыло всего на треть – Браун удовольствовался от силы полбутылкой. По тому, что он выпил не больше и не меньше, можно заключить, что он не пьяница.
   – Тогда дерни звонок.
   Вдалеке зазвенело, потом в двери повернулся ключ, вошел сержант с двумя служанками: женщины принялись убирать со стола, сержант присматривал.
   – Надо раздобыть тебе какую-нибудь постель, Браун, – сказал Хорнблауэр.
   – Я могу спать на полу, сэр.
   – Нет, не можешь.
   Молодым офицером Хорнблауэру случалось спать на голых палубных досках, и он помнил, как это неудобно.
   – Моему слуге нужна постель, – обратился он к сержанту.
   – На полу поспит, – отозвался тот.
   – Ничего подобного. Найдите ему постель.
   Хорнблауэр к собственному удивлению обнаружил, что бойко объясняется по-французски. Сообразительность помогала максимально использовать небольшой набор выражений, цепкая память хранила все когда-либо слышанные слова – при необходимости они сами оказывались на языке.
   Сержант пожал плечами и грубо повернулся спиной.
   – Завтра утром я доложу полковнику Кайяру о вашей наглости, – сказал Хорнблауэр в сердцах. – Немедленно принесите матрац.
   На сержанта подействовала не столько угроза, сколько вошедшая в плоть и кровь привычка к повиновению. Даже сержант французской жандармерии был научен уважать золотой позумент, эполеты и властный голос. Может быть, его смягчило и явное недовольство служанок, возмущенных тем, что такой красавчик будет спать на полу. Он позвал часового и велел принести с конюшни матрац. Это оказался всего-навсего соломенный тюфяк, однако несравненно более удобный, чем голые доски. Браун взглянул на Хорнблауэра с благодарностью.
   – Время отбоя, – сказал Хорнблауэр, оставляя без внимания этот взгляд. – Сперва, Буш, устроим поудобнее вас.
   Из какой-то непонятной гордости Хорнблауэр отыскал в саквояже вышитую ночную рубашку, над которой любовно потрудились заботливые Мариины пальцы. Он взял ее из Англии на случай, если придется ночевать у губернатора или у адмирала. За всю бытность свою капитаном он ни с кем кроме Марии, комнаты не делил, и теперь стыдился готовиться ко сну на глазах у Брауна и Буша, он до смешного стеснялся их, хотя Буш уже откинулся на подушку и закрыл глаза, а Браун, скромно потупившись, скинул штаны, завернулся в плащ, который Хорнблауэр всучил ему чуть не насильно, и свернулся на тюфяке, ни разу на капитана не взглянув.
   Хорнблауэр залез в постель.
   – Все? – спросил он и задул свечу; дрова в камине прогорели, красные уголья слабо озаряли комнату. Начиналась бессонная ночь, чье приближение Хорнблауэр научился угадывать заранее. Задув свечу и опустив голову на подушку, он уже знал, что не заснет почти до зари. Будь это на корабле, он вышел бы на палубу или на кормовую галерею, здесь ему оставалось только лежать неподвижно. Иногда по шороху соломы он догадывался, что Браун повернулся на своем тюфяке, раз или два простонал в нездоровом забытьи Буш.
   Сегодня среда. Шестнадцать дней назад Хорнблауэр командовал семидесятичетырехпушечным кораблем и неограниченно распоряжался судьбами пяти сотен моряков. Малейшее его слово приводило в движение исполинскую боевую машину, от ударов, которые он наносил, содрогались троны. Он с тоской вспоминал ночь на корабле, скрип древесины и пение такелажа, бесстрастного рулевого в свете нактоуза, мерную походку вахтенного офицера на шканцах…
   Теперь он никто. Человек, которые расписывал по минутам жизнь пяти сотен подчиненных, выпрашивает один-единственный матрац для единственного своего старшины. Жандармский сержант безнаказанно его оскорбляет, он должен покоряться презренному временщику. Хуже того – при одном воспоминании к щекам прихлынула горячая кровь – его везут в Париж как преступника. Очень скоро холодным утром его выведут в ров Венсенского замка, чтобы поставить к стенке. А потом смерть. Живое воображение явно рисовало касание пули. Интересно, долго ли длится боль до того, как наступает забытье? Он убеждал себя, что страшится не забытья – оно будет избавлением от тоски, почти желанным – но окончательности, необратимости смерти.
   Нет, даже не это. Скорее он инстинктивно боялся перемены, переходу к чему-то совершенно неведомому. Он вспомнил, как мальчиком ночевал в Андовере – на следующий день ему предстояло взойти на корабль и окунуться в совершенно незнакомую флотскую жизнь. Наверно, точнее сравнения не подберешь – он был тогда напуган, так напуган, что не мог спать, и все же «напуган» – слишком сильное слово, чтоб описать состояние человека, полностью смирившегося с будущим, который не виноват, что сердце колотится и по всему телу выступает пот!
   В ночной тишине громко застонал Буш. Хорнблауэр отвлекся от анализа своих страхов. Они расстреляют и Буша. Наверно, привяжут к столбу – удивительно, как легко приказать солдатам стрелять в стоящего, даже совершенно беспомощного человека, и как трудно – в простертого на носилках. Это будет чудовищным преступлением. Пусть даже капитан виноват, Буш только исполнял приказы. Но Бонапарт пойдет и на это. Необходимость сплотить Европу в борьбе против Англии подстегивает его все сильнее. Блокада душит Французскую Империю, как душил Антея Геракл. Вынужденные союзники Бонапарта, то есть вся Европа, исключая Португалию и Сицилию, беспокоится и подумывает о переходе в другой стан. Сами французы, догадывался Хорнблауэр, подобно лафонтеновским лягушкам, не в восторге от короля-аиста, которого сами же выпросили себе на голову. Бонапарту мало сказать, что британский флот – преступное орудие вероломной тирании, он говорил это десятки раз. Объявить, что британский флотский офицер нарушил воинские соглашения, тоже будет пустым сотрясением воздуха. А вот судить и расстрелять парочку офицеров – куда убедительнее. Франция, даже Европа, вполне могут поверить превратно изложенным фактам – еще год-два враждебности к англичанам Бонапарту обеспечено.
   Только жаль, что жертвами будут он и Буш. За последние несколько лет в руки Бонапарту попали десятки британских капитанов, против половины из них он мог бы сфабриковать обвинения. Вероятно, на Хорнблауэра и Буша пал выбор судьбы. Хорнблауэр убеждал себя, что двадцать лет ходил под угрозой внезапной насильственной смерти. И вот она перед ним, неминуемая, неотвратимая. Он надеялся, что встретит ее смело, пойдет на дно под развевающимися флагами, однако он не доверял слабому телу. Он боялся, что лицо побелеет и зубы будут стучать, хуже того, что подведет сердце, и он упадет в обморок. «Moniteur Universel» не преминет напечатать пару язвительных строк – отличное чтение для леди Барбары и Марии.
   Будь он в комнате один, он бы громко стонал и ворочался с боку на бок. А так он лежал неподвижно, молча. Если его подчиненные проснутся, они не догадаются, что он бодрствует. Он стал думать, как бы отвлечься от будущего расстрела и мысли не замедлили нахлынуть. Жив ли адмирал Лейтон или убит, а если убит, чаще ли леди Барбара Лейтон будет вспоминать Хорнблауэра, своего воздыхателя, как развивается беременность Марии, как английская публика расценивает капитуляцию «Сатерленда» и, в особенности, как расценивает ее леди Барбара – сомнения и тревоги сменялись, как плавучий мусор в водовороте его сознания. На конюшне били копытами лошади, каждые два часа сменялись часовые за дверью и за окном.

V

   Заря только брезжила, наполняя комнату серым утренним светом, когда звон ключей и топот подошв возвестили о появлении жандармского сержанта.
   – Карета тронется через час, – объявил он, – лекарь будет через полчаса. Попрошу господ приготовиться.
   Буша заметно лихорадило – Хорнблауэр увидел это сразу, когда, еще не сменив вышитую ночную рубашку на мундир, склонился над носилками.
   – Я в полном порядке, сэр, – сказал Буш, однако лицо его горело, руки стискивали одеяло. Хорнблауэр подозревал, что даже то сотрясение пола, которое производят они с Брауном при ходьбе, причиняет Бушу боль.
   – Я готов помочь вам, чем могу, – сказал Хорнблауэр.
   – Нет, сэр. Если вы не против, давайте подождем врача.
   Хорнблауэр умылся и побрился холодной водой – теплой ему не давали с самого «Сатерленда». Больше всего ему хотелось искупаться под холодной струей из помпы, при одной этой мысли по коже побежали мурашки. Мерзко было мыться намыленной рукавичкой, по несколько дюймов в один прием. Браун одевался в уголке и, когда капитан умылся, бесшумно проскользнул к умывальнику. Вошел лекарь с чемоданчиком.
   – Как сегодня раненый? – спросил он поспешно. Хорнблауэру показалось, что врач с явной тревогой разглядывает горячечное лицо Буша.
   Лекарь встал на колени, Хорнблауэр опустился рядом. Лекарь размотал бинты – обрубок задергался в крепких докторских пальцах. Лекарь взял руку Хорнблауэра и положил ее на кожу над раной.
   – Тепловато, – сказал лекарь. Хорнблауэру нога показалась совсем горячей. – Это может быть хорошим знаком. Сейчас проверим.
   Он ухватил лигатуру пальцами и потянул. Нить змейкой выскользнула из раны.
   – Отлично! – сказал лекарь. – Превосходно! Он внимательной разглядывал клочья плоти на узелке, потом наклонился обозреть тонкую струйку гноя, вытекшую из раны на месте выдернутой лигатуры.
   – Превосходно! – повторил лекарь.
   Хорнблауэр поворошил в памяти, вспоминая многочисленные рапорты, которые приносили ему корабельные врачи, а так же устные комментарии последних. Из подсознания всплыли слова «доброкачественный гной» – это было важное отличие между дренированием стремящейся исцелиться раны и зловонным соком отравленной плоти. Судя по замечаниям лекаря, гной был именно доброкачественный.
   – Теперь другую, – сказал лекарь. Он потянул за оставшуюся лигатуру, но исторг только вопль боли (полоснувший Хорнблауэра по сердцу), да конвульсивные подергивания истерзанного тела.
   – Не готова, – сказал лекарь. – Однако, полагаю, речь идет о нескольких часах. Ваш друг намерен сегодня продолжить путь?
   – Мой друг не распоряжается собой, – сказал Хорнблауэр на нескладном французском. – Вы считаете, что продолжать путь было бы неразумно?
   – Весьма неразумно, – сказал лекарь. – Дорога причинит больному большие страдания и поставит под угрозу выздоровление.
   Он пощупал Бушу пульс и задержал руку на лбу.
   – Весьма неразумно, – повторил он.
   Дверь отворилась и вошел сержант.
   – Карета готова, – объявил он.
   – Я еще не перевязал рану. Выйдите, – произнес доктор резко.
   – Я поговорю с полковником, – сказал Хорнблауэр. Он проскользнул мимо сержанта, который запоздало попытался преградить ему путь, выбежал в коридор и дальше во двор гостиницы, где стояла карета. Лошадей уже запрягли, чуть дальше седлали своих скакунов жандармы. Полковник Кайяр в синем с красном мундире, начищенных сапогах и с подпрыгивающим при ходьбе орденом Почетного Легиона как раз пересекал двор.
   – Сударь, – обратился к нему Хорнблауэр.
   – Что такое?
   – Лейтенанта Буша везти нельзя. Рана тяжелая, и приближается кризис.
   Ломанные французские слова несвязно слетали с языка.
   – Я не нарушу приказ, – сказал Кайяр. Глаза его были холодны, рот сжат.
   – Вам не приказано его убивать.
   – Мне приказано доставить его в Париж как можно быстрее. Мы тронемся через пять минут.
   – Но, сударь… Неужели нельзя подождать хотя бы день…
   – Даже пираты должны знать, что приказы выполняются неукоснительно.
   – Я протестую против этих приказов во имя человечности…
   Фраза получилась мелодраматическая, но мелодраматической была и сама минута, к тому же из-за плохого знания французского Хорнблауэру не приходилось выбирать слова. Ушей его достиг сочувственный шепот, и, обернувшись, он увидел двух служанок в фартуках и хозяина – они слышали разговор и явно не одобряли Кайяра. Они поспешили укрыться на кухне, стоило тому бросить на них яростный взгляд, но Хорнблауэру на минуту приоткрылось, как смотрит простонародье на имперскую жестокость.
   – Сержант, – распорядился Кайяр, – поместите пленных в карету.
   Противиться было бессмысленно. Жандармы вынесли носилки с Бушем и поставили их в карету. Хорнблауэр и Браун бегали вокруг, следя, чтоб не трясли без надобности. Лекарь торопливо дописывал что-то на листке, который вручил Хорнблауэру его росасский коллега. Служанка, стуча башмаками, выскочила во двор с дымящимся подносом, который передала Хорнблауэру в открытое окно. На подносе был хлеб и три чашки с черной бурдой – позже Хорнблауэр узнал, что такой в блокадной Франции кофе. Вкусом она напоминала отвар из сухарей, который Хорнблауэру случалось пить на борту в долгих плаваньях без захода в порт, однако была горячая и бодрила.
   – Сахара у нас нет, – сказала служанка виновато.
   – Неважно, – отвечал Хорнблауэр, жадно прихлебывая.
   – Какая жалость, что бедненького раненого офицера увозят, – продолжила девушка. – Эти войны вообще такие ужасные.
   У нее был курносый носик, большой рот и большие карие глаза – никто бы не назвал ее хорошенькой, но сочувствие в ее голосе растрогало бы любого арестанта. Браун приподнял Буша за плечи и поднес чашку к его губам. Тот два раза глотнул и отвернулся. Карета вздрогнула – кучер и жандарм влезли на козлы.
   – Эй, отойди! – заорал сержант.
   Карета дернулась и покатилась по дороге, копыта зацокали по булыжникам. Последнее, что Хорнблауэр увидел, было отчаянное лицо служанки, когда та увидела карету, уезжающую вместе с подносом.
   Судя по тому, как мотало карету, дорога была плохая, на одном ухабе Буш с шумом потянул воздух. Раздувшемуся, воспаленному обрубку тряска, должно быть, причиняла нестерпимую боль. Хорнблауэр подсел и взял Буша за руку.
   – Не тревожьтесь, сэр, – сказал Буш, – я в порядке.
   Карету опять тряхнуло, Буш сильнее сжал его руку.
   – Мне очень жаль, Буш, – вот и все, что Хорнблауэр мог сказать: капитану трудно говорить с лейтенантом о таких личных вещах, как жалость и сопереживание.
   – Мы тут ничего не можем поделать, – сказал Буш, пытаясь изобразить улыбку.
   Полнейшее бессилие угнетало больше всего. Хорнблауэр обнаружил, что ему нечего говорить, нечего делать. Пахнущая кожей внутренность кареты давила на него. Он с ужасом осознал, что им предстоит провести в этой тряской тюрьме еще дней двадцать. Он начал беспокоиться, и, наверно, состояние это передалось Бушу – тот мягко отнял руку и повернулся на подушку, чтобы капитан мог хотя бы шевелиться в тесном пространстве кареты.
   Иногда за окном проглядывало море, с другой стороны тянулись Пиренеи. Высунув голову, Хорнблауэр заметил, что сопровождающих поубавилось. Два жандарма ехали впереди, остальные четверо – позади кареты, сразу за Кайяром. Теперь они во Франции, значит, вероятность побега гораздо меньше. Стоять, неловко высунув голову в окно, было не так томительно, как сидеть в духоте. Они проезжали мимо виноградников и сжатых полей, горы отступали. Хорнблауэр видел людей, главным образом женщин – те лишь ненадолго поднимали глаза от своих мотыг, чтоб взглянуть на карету и верховых. Раз они проехали мимо отряда солдат. Хорнблауэр догадался, что это новобранцы и выздоровевшие после ранения, на пути в Каталонию. Они брели, похожие больше на овечье стадо, чем на солдат. Молодой офицер отсалютовал Кайяру, не сводя с кареты любопытных глаз.
   Необычные арестанты проезжали по этой дороге. Альварец, мужественный защитник Жероны, скончавшийся в темнице на тачке – другой постели ему не нашлось, Туссен Лювертюр, чернокожий гаитянский герой, которого похитили с его солнечного острова и отправили в Юрские горы умирать в крепости от неизбежного воспаления легких, Палафокс из Сарагоссы, Мина из Наварры – всех их убила мстительность корсиканского тирана. Их с Бушем имена лишь дополнят этот славный список. Герцог Энгиенский, которого расстреляли в Венсенском замке шесть лет назад, принадлежал к королевскому роду, и смерть его потрясла всю Европу, но Бонапарт уничтожил и многих других. Мысль о предыдущих жертвах заставила Хорнблауэра пристальнее вглядываться в пейзаж за окном, глубже вдыхать свежий воздух.
   Они остановились на почтовой станции сменить лошадей – отсюда еще было видно море, и гора Канигу по-прежнему высилась в отдалении. Запрягли новую упряжку, Кайяр и жандармы пересели на свежих лошадей, и меньше чем через четверть часа опять тронулись в путь, с новой силой преодолевая крутой подъем. К Хорнблауэру вернулась способность считать – он прикинул, что они делают миль по шесть в час. Сколько еще до Парижа, он не знал, но догадывался, что пятьсот или шестьсот. Семьдесят-девяносто часов пути, и они в столице; а они могут ехать в день по восемь, двенадцать, пятнадцать часов. Может быть, они доберутся до Парижа за пять, может быть – за двенадцать дней. Может быть, его не будет на свете через неделю, а может – спустя три недели он еще будет жив. Еще жив! Произнеся про себя эти слова, Хорнблауэр понял, как хочет жить. Это была одна из редких минут, когда Хорнблауэр, которого он изучал отстраненно и немного брезгливо, сливался с тем Хорнблауэром, который был он сам, самый важный и значительный человек в мире. Он завидовал старому сгорбленному пастуху в рваной одежде, который брел, опираясь на палку, по склону холма.
   Они въезжали в город – земляной вал, хмурая цитадель, величавый собор. Проехали ворота. Карета пробиралась по узким улочкам, копыта звонко цокали по мостовой. Здесь тоже было много солдат: улицы пестрели разномастными мундирами. Должно быть, это Перпиньян, французский перевалочный пункт для переброски войска в Каталонию. Карета резко остановилась на улице пошире, дальше за полосой деревьев виднелась каменная набережная и речушка. Подняв глаза, Хорнблауэр прочел табличку: «Почтовая станция Педпикс. Государственный тракт № 9. Париж – 849». Сменили лошадей, Брауну и Хорнблауэру неохотно разрешили выйти и размять ноги перед тем, как заняться потребностями Буша – их у последнего в теперешнем состоянии было немного. Кайяр и жандармы наскоро перекусили – полковник в дальней комнате, солдаты у окна. Арестантам принесли на подносе ломтики холодного мяса, хлеб, вино, сыр. Еду только передали в карету, а жандармы уже вскочили на коней и кучер щелкнул бичом. Мотаясь из стороны в сторону, как корабль в море, карета переехала сперва один горбатый мостик, потом другой, и лошади рысью тронулись по обсаженной тополями дороге.
   – Времени не теряют, – мрачно заметил Хорнблауэр.
   – Уж это точно, сэр, – отозвался Браун.
   Буш ничего не ел и, когда ему предложили мясо и хлеб, только слабо помотал головой. Единственно, что они могли сделать, это смочить вином его воспаленные, растрескавшиеся губы. Хорнблауэр строго наказал себе на следующей же станции попросить воды – он переживал, что позабыл такую очевидную вещь. Они с Брауном ели руками и пили по очереди из одной бутылки – Браун, отхлебнув, всякий раз виновато вытирал горлышко салфеткой. Покончив с едой, Хорнблауэр сразу встал к окну, высунулся и стал разглядывать бегущий мимо пейзаж. Пошел холодный дождик, волосы и лицо намокли, за шиворот бежали струйки, но он стоял, глядя на волю.
   Ночевать они остановились в трактире под вывеской: «Почтовая станция Сижан. Государственный тракт № 9. Париж – 805. Перпиньян – 44». Сижан оказался большой деревней, растянувшейся на милю вдоль тракта, а гостиница – крохотным домишком, меньше чем даже конюшни по трем другим углам двора. Лестница наверх была такой узкой, что втащить по ней носилки не представлялось никакой возможности, лишь с трудом удалось внести их в гостиную, которую нехотя предоставил арестантам хозяин. Когда носилки задели о косяк, Буша передернуло от боли.
   – Лейтенанту немедленно нужен врач, – сказал Хорнблауэр.
   – Я спрошу хозяина, – ответил сержант.
   Хозяин был мрачный косоглазый детина, он злился, что пришлось выносить из лучшей гостиной ветхую мебель, устраивать Хорнблауэру и Брауну постели, приносить разные мелочи, которые они просили для Буша. Ни ламп, ни восковых свечей у него не было, только вонючие сальные.
   – Как нога? – спросил Хорнблауэр, наклоняясь над Бушем.
   – Отлично, сэр, – упрямо отвечал тот, но его так явно лихорадило и он так явно страдал, что Хорнблауэр встревожился.
   Когда сержант провел в комнату служанку с ужином, он резко спросил:
   – Где врач?
   – В деревне нет врача.
   – Нет врача? Лейтенанту очень плохо. Есть ли здесь… есть ли аптекарь?
   Не вспомнив французского слова, Хорнблауэр употребил английское.
   – Ветеринар ушел в другую деревню и сегодня не вернется. Звать некого.
   Сержант вышел. Хорнблауэр объяснил Бушу ситуацию.
   – Очень хорошо, – сказал последний, слабо поворачиваясь на подушке.
   Хорнблауэру больно было смотреть. Он набирался решимости.
   – Я сам перебинтую вам рану, – сказал он наконец. – Мы можем приложить к ней холодного уксуса, как это делают на кораблях.
   – Чего-нибудь холодного, сэр, – с надеждой откликнулся Буш.
   Хорнблауэр дернул звонок и, когда появились, наконец, служанка с сержантом, попросил уксуса. Уксус принесли. Никто из троих не вспомнил про стынущий на столе ужин.
   – Ну, – сказал Хорнблауэр.
   Он поставил блюдечко с уксусом на пол, смочил в нем корпию, приготовил бинты, которыми снабдил его в Росасе гарнизонный лекарь. Отвернул одеяло. Культя подергивалась, пока он разматывал бинты, она оказалась красной, раздувшейся и воспаленной, на ощупь горячей.
   – Здесь тоже здорово опухло, сэр, – прошептал Буш. Лимфатические узлы у него в паху раздулись.
   – Да, – сказал Хорнблауэр.
   В свете свечи, которую держал Браун, он осмотрел обрубок и бинты. Из того места, где утром вытащили лигатуру, немного сочился гной, в остальном рубец выглядел здоровым. Значит, вся беда во второй лигатуре – Хорнблауэр знал, что опасно оставлять ее после того, как она готова отойти. Он осторожно потянул шелковую нить. Пальцы чувствовали, что она вроде бы свободна. Он вытащил ее на четверть дюйма, Буш лежал спокойно. Хорнблауэр сжал зубы, потянул – нить поддавалась неохотно, однако она явно была свободна и не тащила за собой эластичную артерию. Хорнблауэр тянул. Лигатура медленно выскользнула из раны вся, вместе с узелком. Тонкой струйкой потек окрашенный кровью гной. Дело было сделано.
   Артерия не порвалась, и теперь, после удаления лигатуры ране явно требовалось открытое дренирование.
   – Я думаю, теперь вы начнете поправляться, – сказал Хорнблауэр громко и по возможности бодро. – Как оно?
   – Лучше, – сказал Буш. – Вроде лучше, сэр.
   Хорнблауэр приложил смоченную уксусом корпию к рубцу. Руки его дрожали, однако он перевязал рану – это оказалось не просто, но все же осуществимо – приладил на место плетеную сетку, прикрыл одеялом и встал. Дрожь в руках усилилась, его мутило.