— Что хочу, то и пою, — отвечал ему кровельщик.
   — Друг мой, окажите любезность…
   — Чего ради оказывать вам любезность!
   Князь Босено был по натуре миролюбив, однако вспыльчив и отличался необычайной силой.
   — Негодяй, сходи с крыши, не то я сам взлезу к тебе! — грозно закричал он.
   Но так как кровельщик, сидя верхом на крыше, и бровью не повел, то князь быстро взобрался по винтовой лестнице башни, бросился на певца и влепил ему такой удар кулаком в челюсть, что тот скатился в водосточный желоб. А в это время семь-восемь плотников, работавших на чердаке, выглянули в слуховые оконца на крики своего товарища и, увидев князя на крыше, взбежали к нему по переносной лестнице, что лежала тут же, на шифере, настигли его, когда он уже собирался юркнуть в башню, и заставили стремглав пересчитать все сто тридцать семь ступенек башенной лестницы.

Глава IV
Виконтесса Олив

   У пингвинов была первая армия в мире. У дельфинов тоже. He иначе обстояло дело и у других народов Европы. Если поразмыслить, в этом нет ничего удивительного. Ведь все армии — первые в мире. Вторая армия в мире, если только предположить возможность таковой, оказалась бы в чрезвычайно невыгодной ситуации, — она была бы уверена в своем поражении. Пришлось бы немедленно ее расформировать. А потому все армии — первые в мире. Во Франции это понял знаменитый полковник Маршан[137]; на вопросы корреспондентов, в связи с предстоявшей битвой при Ялу[138], о русско-японских военных действиях он без малейшего колебания назвал первою в мире и русскую армию и японскую. Примечательно, что какие бы страшные поражения ни потерпела армия, она не перестает быть первой в мире. Ибо если народы приписывают свои победы искусству своих генералов и храбрости солдат, то поражения они всегда приписывают какой-нибудь непостижимой роковой случайности. Напротив, флот того или иного народа занимает то или иное место в зависимости от количества морских судов. Есть флот первый в мире, есть второй, третий и т. д. Поэтому исход морских сражений всегда можно ясно предвидеть.
   У пингвинов были первая армия и второй флот в мире. Этим флотом командовал славный Шатийон, носивший титул эмирал-ахра, или — сокращенно — эмирала. Это слово — к сожалению, в искаженном виде — существует и поныне у многих европейских народов, обозначая высший чин в морских вооруженных силах. Но так как у пингвинов был только один эмирал, то чин этот пользовался у них, смею сказать, совершенно особым почетом.
   Эмирал не принадлежал к дворянскому сословию; он был дитя народа, и народ любил его; народу льстило, что выходец из его недр осыпан почестями. Шатийон[139] был хорош собой, удачлив, ни о чем не размышлял. Ничто не смущало прозрачной ясности его взора.
   Преподобный отец Агарик, вняв доводам г-на Бигура, признал, что свергнуть нынешний режим можно только при помощи одного из его защитников, и обратил свой взгляд на эмирала Шатийона. Он отправился к другу своему — преподобному отцу Корнемюзу — просить солидную сумму; тот дал, хотя и со вздохом. На эти деньги отец Агарик нанял шестьсот молодцов из алькских мясных, чтобы они бежали за лошадью Шатийона с криком: «Да здравствует Эмирал!»
   С тех пор Шатийон шагу не мог ступить, чтобы вокруг него не раздавались восторженные клики.
   Виконтесса Олив попросила эмирала о беседе с глазу на глаз. Он принял ее в Адмиралтействе[140], в зале, украшенном якорями, молниями и гранатами.
   Она была в скромном платье стального цвета. Шляпка, украшенная розами, прелестно сидела на ее хорошенькой белокурой головке. Глаза сквозь вуалетку сверкали, как сапфиры. Во всем дворянском обществе не было женщины изящнее, чем эта, вышедшая из еврейской финансовой буржуазии. Она была высокая, стройная; фигура у нее соответствовала моде текущего года, талия — последнего сезона.
   — Я не в силах скрыть свое, волнение, эмирал… — пролепетала она нежным голоском. — Вполне естественно… перед лицом такого героя…
   — Вы слишком любезны. Соблаговолите объяснить, виконтесса, чему я обязан честью вашего визита.
   — Я давно уже хотела повидаться, поговорить с вами… и поэтому с такой радостью приняла поручение к вам.
   — Покорно прошу садиться.
   — Какая у вас тишина!
   — Действительно, не шумно.
   — Слышно, как птицы поют.
   — Но садитесь же, сударыня.
   И он пододвинул ей кресло.
   Она села на стул, спиной к свету.
   — Эмирал, — сказала она, — я пришла к вам с очень важным поручением, очень, очень важным…
   — Я вас слушаю.
   — Вы видели когда-нибудь принца Крюшо, эмирал?
   — Никогда.
   Она вздохнула.
   — Очень, очень жаль. А он был бы так счастлив с вами повидаться. Он вас ценит и глубоко уважает. Ваш портрет стоит у него на письменном столе, рядом с портретом принцессы — его матери. Как прискорбно, что принца у нас не знают. Он такой обаятельный молодой человек и умеет быть таким благодарным! Это будет великий король. Да, да, он будет королем, без всякого сомнения. Он вернется на престол, и даже раньше, чем думают… И должна вам сказать, что мне поручено именно в связи с этим…
   Эмирал встал.
   — Ни слова более, сударыня. Я пользуюсь уважением и доверием республики. Я не изменю ей. Да и зачем изменять! Я и так осыпан почестями и высокими званиями.
   — Но все эти почести и высокие звания далеко не соответствуют вашим заслугам, — уж позвольте мне быть откровенной, дорогой эмирал! Чтобы вознаградить вас за такую службу, следовало дать вам звание эмиралиссимуса и генералиссимуса, назначить вас главнокомандующим всеми сухопутными и морскими силами. Нет, республика проявляет по отношению к вам черную неблагодарность.
   — Все правительства в той или иной степени неблагодарны.
   — Да, но республикашки завидуют вам. Такие людишки боятся всякого, кто выше их. Они терпеть не могут военных. Все, что относится к армии и флоту, им ненавистно. Они боятся вас.
   — Очень может быть.
   — Это негодяи. Они губят страну. Неужели вы не хотите спасти Пингвинию?
   — Каким образом?
   — Надо разогнать всех этих мошенников, греющих руки на общественном деле, всех этих республикашек.
   — Что это вы предлагаете мне, сударыня?
   — Совершить то, что все равно неизбежно. Не вы сделаете — так кто-нибудь другой. Да вот наш генералиссимус: он готов хоть сейчас побросать в море всех министров, депутатов, сенаторов и вернуть принца Крюшо.
   — Ах, подлец! Ах, мерзавец! — воскликнул эмирал.
   — Вот видите, что он против вас задумал! Так обратите же его замыслы против него самого. Принц не останется перед вами в долгу. Он пожалует вас шпагой коннетабля[141] и щедрой денежной наградой. А пока мне поручено передать вам этот знак монаршей милости.
   Тут она вынула из-за корсажа зеленую кокарду,
   — Что это такое? — спросил эмирал.
   — Крюшо посылает вам свои цвета!
   — Извольте убрать это, сударыня!
   — Хотите, чтобы их передали генералиссимусу? Уж он-то не откажется! Нет, дорогой эмирал! Позвольте прикрепить их к вашей доблестной груди.
   Шатийон мягко отстранил молодую женщину. Но уже раньше, за несколько минут до того, она показалась ему восхитительной, и это впечатление еще усилилось, когда она, протянув к нему свои тонкие руки, коснулась его груди розовыми пальчиками. Он почти тотчас сдался. Виконтесса долго завязывала ленту. Затем, склонившись перед ним в глубоком реверансе, поздравила его со званием коннетабля.
   — Не скрою, я был честолюбив, как и мои товарищи; может быть, честолюбив и теперь, — признался моряк. — Но, честное слово, при виде вас я мечтаю только об одном — о какой-нибудь хижине и о любящем сердце!
   Из-под полуопущенных век она устремила на него чарующие лучи своих сапфировых глаз.
   — И это тоже возможно… Что вы делаете, эмирал?!
   — Я ищу сердце.
   Покинув Адмиралтейство, виконтесса немедленно отправилась к преподобному отцу Агарику с отчетом о своем визите.
   — Вам надлежит, сударыня, совершать такие посещения неоднократно, — сказал ей суровый монах.

Глава V
Князь де Босено

   Все газеты, оплачиваемые дракофилами, в своих утренних и вечерних выпусках восхваляли Шатийона и забрасывали грязью республиканских министров.
   На алькских бульварах уличные торговцы громко предлагали портрет Шатийона. Юные потомки Рема[142], расхаживавшие по городу с грузом гипсовых фигур на голове, продавали возле мостов бюсты Шатийона.
   Шатийон каждый вечер совершал на своем белом коне прогулку по Лугу Королевы, где бывает самое великосветское общество. Дракофилы расставляли вдоль пути эмирала целые ряды пингвинских бедняков, чтобы они пели: «Шатийона мы хотим!» Благодаря этому буржуазия Альки испытывала глубокое восхищение перед эмиралом. Жены коммерсантов шептали: «Как он хорош!» Элегантные женщины, замедлив ход своих автомобилей, посылали ему воздушные поцелуи, а толпы бесновались, восторженно крича «ура!».
   Однажды, когда Шатийон входил в табачную лавку, два пингвина, опускавшие письма в почтовый ящик, узнали его и заорали во все горло: «Да здравствует эмирал! Долой республикашек!» У лавки собрались прохожие. Шатийон закурил сигару, окруженный густою толпой исступленных граждан, которые махали шляпами и испускали приветственные клики. Толпа росла, и вскоре весь город, шагая за своим героем, проводил его с пением гимнов до самого здания Адмиралтейства.
   У эмирала был старый боевой товарищ, заслуженный воин — субэмирал Вольканмуль. Безупречный, как чистое золото, честный, как его шпага, Вольканмуль, кичась своей неукротимой независимостью, бывал и у сторонников Крюшо, и у министров республики, и тем и этим говоря правду в глаза. Г-н Бигур не без ехидства уверял, что правду про тех он говорил этим, а про этих — тем. И в самом деле, он не раз проявлял совершенно неуместную откровенность, что, впрочем, все снисходительно объясняли прямодушием старого солдата, чуждого всяким интригам. Он каждое утро навещал Шатийона, к которому относился с грубоватой сердечностью товарища по оружию.
   — Ну вот, ты стал популярен, старина! — говорил он. — Твою морду изображают на курительных трубках и на бутылках ликера, так что все пьяницы Альки выблевывают твое имя в сточные канавы. Шатийон — герой пингвинского народа! Шатийон — оплот славы и могущества Пингвиний! Ну, кто бы это сказал! Кто бы мог подумать!
   И он оглушительно хохотал. А затем, уже другим тоном, спрашивал:
   — Однако шутки в сторону! Тебя нисколько не удивляет то, что происходит с тобою?
   — Да нет! — отвечал Шатийон.
   И честный Вольканмуль уходил, шумно хлопнув дверью.
   Между тем эмирал Шатийон для свиданий с виконтессой Олив снял квартирку с окнами во двор в нижнем этаже дома № 18 по улице Иоанна Тальпы. Они виделись ежедневно. Он любил ее безумно[143]. За время своей военно-морской жизни он знал множество женщин — краснокожих и желтокожих, черных и белых женщин, среди которых попадались и очень красивые; но до встречи с этой он не знал, что такое женщина. Когда виконтесса Олив называла его своим другом, своим нежным другом, он чувствовал небесное блаженство, и ему казалось, что звезды запутываются у него в волосах.
   Она появлялась всегда с небольшим опозданием, клала свою сумочку на столик и с сосредоточенным видом произносила:
   — Позвольте мне сесть у ваших ног.
   И говорила с ним, как внушал ей благочестивый Агарик, и речи ее перемежались с поцелуями и вздохами. Она просила отстранить такого-то офицера, а такому-то, напротив, поручить командование, послать эскадру туда или сюда.
   И в нужный момент восклицала:
   — Как вы молоды, друг мой!
   И он исполнял все, потому что был прост, потому что хотел носить шпагу коннетабля и получить щедрую награду, потому что был не прочь вести двойную игру, потому что им владел неясный замысел спасти Пингвинию, потому что он был влюблен.
   Прелестная женщина добилась того, что эмирал отозвал военные части из порта Ла-Крик, где должен был высадиться Крюшо. И таким образом все было подготовлено, чтобы принц мог беспрепятственно вступить в Пингвинию.
   Благочестивый Агарик устраивал публичные собрания, чтобы поддерживать брожение среди пингвинов. Дракофилы выступали каждый день на двух-трех таких собраниях в одном из тридцати шести округов Альки и преимущественно в кварталах, где жил простой народ. Нужно было привлечь на свою сторону всякий мелкий люд, составляющий большинство в стране. Так, 4 мая было устроено очень удачное собрание в старом помещении хлебной биржи, в самом центре густо населенного городского предместья, где хозяйки сидели на порогах домов и ребятишки играли в уличных канавах. Народу собралось тысячи две — по подсчету республиканцев, а по подсчету дракофилов — не меньше шести тысяч. Присутствовал цвет пингвинского общества — князь и княгиня де Босено, граф Клена, г-н де ла Трюмель, г-н Бигур и несколько богатых еврейских дам.
   Генералиссимус национальной армии явился в полной военной форме. Его встретили восторженными приветствиями.
   Состав президиума был тщательно продуман. Председательствовал секретарь желтых синдикатов г-н Рошен, из простых рабочих, но вполне благонадежный, — он сидел за столом президиума между графом Клена и г-ном Мишо, молодцом из мясной лавки.
   В выступлениях ряда красноречивых ораторов государственный строй, добровольно установленный Пингвинией, был назван выгребной ямой и клоакой. Президента Формоза не затрагивали. Ни о Крюшо, ни о духовенстве не было сказано ни слова.
   После речей официальных ораторов были обещаны прения; слово попросил один из защитников нового порядка и республики, какой-то рабочий.
   — Господа, — сказал председатель Рошен, — мы объявили, что будут прения. Нам-то они не нужны. Мы не такие, как наши противники: мы честные. Предоставляю слово нашему противнику. Вы сейчас бог знает что услышите! Прошу вас сдерживать, пока будете в силах, свое презрение, свое отвращение, свое негодование!
   — Господа, — произнес оппонент…
   И тут же был опрокинут, растоптан возмущенной толпою, и его останки, до неузнаваемости обезображенные, были выброшены вон из зала заседаний.
   Шум еще не стих, когда на трибуну поднялся граф Клена. Улюлюканье сразу сменилось криками восторга; когда восстановилась тишина, оратор произнес:
   — Товарищи, сейчас вы покажете, кровь или вода течет у вас в жилах. Настало время перерезать горло, выпустить кишки, вышибить мозги всем республикашкам.
   Тут грянул такой гром аплодисментов, что своды старого склада дрогнули и едкая густая пыль, посыпавшаяся с грязных стен и трухлявых балок, окутала всех темною тучей.
   Была принята резолюция, клеймящая позором правительство и приветствующая Шатийона. После этого участники покинули собрание с пением освободительного гимна: «Шатийона мы хотим!»
   Из старой биржи был только один выход — на длинную грязную улицу, зажатую между сараями для омнибусов и складами угля. Ночь была безлунная, моросил холодный дождик. У самого начала предместья большой отряд полицейских преграждал улицу, выпуская дракофилов маленькими группами. Таково было распоряжение командира, озабоченного тем, чтобы утихомирить неистовую толпу.
   Дракофилы, вынужденные замедлить свое шествие по улице, пели, соразмеряя шаг: «Шатийона мы хотим!» Вскоре, раздраженные непонятною задержкой, задние стали напирать на передних. Напор, передавшись по рядам вдоль всей улицы, привел к тому, что толпа навалилась на широкогрудых полицейских. Те не питали никаких враждебных чувств к дракофилам; в глубине души они любили Шатийона; но когда на тебя насядут, ты, понятное дело, станешь сопротивляться, на насилие ответишь насилием; а люди сильные склонны пользоваться своею силой. Вот почему полицейские встречали дракофилов ударами своих подкованных сапог. Толпа то наступала, то шарахалась назад. К пению примешивались угрозы и крики.
   — Убийцы! Убийцы!.. «Шатийона мы хотим!..» Убийцы! Убийцы! — раздавались возгласы.
   А в глубине темной улицы более благоразумные уговаривали: «Не толкайтесь». Среди них, господствуя над взволнованной толпою благодаря своему высокому росту, расправляя над чьими-то вывихнутыми конечностями и помятыми ребрами свои широкие плечи и мощные легкие, кроткий, непоколебимый, невозмутимо спокойный, высился в темноте князь де Босено. Он снисходительно и мирно ждал. Между тем полицейская застава понемногу, через правильные промежутки, пропускала публику, и вокруг князя уже не так сильно толпились и давили друг друга локтями в грудь; дышать стало свободнее.
   — Видите, в конце концов все выйдем отсюда, — с мягкой улыбкой сказал этот добрый великан. — Только чуточку терпения…
   Достав портсигар, он вынул сигару и, держа ее во рту, чиркнул спичкой. И вдруг при свете огонька он увидел, что жена его, княгиня Анна, томно прильнув к графу Клена, покоится в его объятиях. Он стремительно бросился на них и стал осыпать их ударами трости — их и заодно всех окружающих. Его обезоружили, хотя и не без труда. Но оторвать его от противника было невозможно. И пока потерявшую сознание княгиню передавали из рук в руки над головами возбужденной и любопытной толпы, чтобы усадить в карету, князь и граф дрались так, что клочья летели. Князь де Босено в драке потерял шляпу, монокль, сигару, галстук, потерял бумажник, набитый частными письмами и политической перепиской; потерял даже чудотворные образки, полученные от добрейшего отца Корнемюза. Зато он нанес своему противнику такой чудовищный удар в живот, что несчастный перелетел через чугунную ограду, прошиб головой стеклянную дверь и очутился в помещении угольного склада.
   Привлеченные шумом борьбы и возгласами окружающих, полицейские бросились на князя, который оказал им яростное сопротивление. Троих, совсем задыхающихся, он поверг к своим ногам, а семерых обратил в бегство, предварительно раздробив им челюсти, раскроив губы, расквасив носы, — так что алая кровь текла ручьями, — проломив черепа, оторвав уши, вывихнув ключицы, сокрушив ребра. Все же его одолели и окровавленного, изуродованного, в лохмотьях, оставшихся от костюма, уволокли в ближайший полицейский участок, где он и провел всю ночь, бесчинствуя и рыча.
   До самого утра шатались по улицам группы манифестантов, распевая: «Шатийона мы хотим!» и вышибая стекла в домах, где жили министры «общественного дела».

Глава VI
Падение эмирала

   Эта ночь была апогеем дракофильского движения. Теперь монархисты уже не сомневались в полном успехе. Их главари посылали по беспроволочному телеграфу поздравления принцу Крюшо. Дамы вышивали для него перевязи и ночные туфли. Г-н де Плюм разыскал зеленого коня.
   Благочестивый Агарик разделял общие надежды. Все же он продолжал вербовать новых сторонников для претендента на престол.
   — Нужно проникнуть в самую гущу населения, — говорил он.
   С этой целью он вступил в переговоры с тремя рабочими профессиональными союзами.
   В то время люди физического труда уже не были разбиты на цеховые организации, как это было при последних Драконидах. Они стали свободны, но не имели обеспеченного заработка. В течение долгого времени они оставались совершенно разобщенными, без всякой помощи и поддержки, но потом образовали профессиональные союзы. Кассы у этих союзов были пусты, так как никто не имел привычки платить членские взносы. В некоторых профессиональных союзах состояло до тридцати тысяч членов, в других — тысяча, пятьсот, двести. Многие насчитывали всего двух-трех членов, а иные и того меньше. Но так как списки членов не публиковались, то было нелегко отличить большие профессиональные союзы от маленьких.
   После весьма сложной и таинственной подготовки благочестивому Агарику устроили в зале «Мельницы деньжат»[144] свидание с товарищами Дагобером, Троном и Балафием, секретарями трех профессиональных союзов, из коих один насчитывал четырнадцать членов, другой — двадцать четыре, а третий — одного. Агарик повел переговоры с чрезвычайной ловкостью.
   — Господа, — сказал он, — во многих отношениях мы с вами придерживаемся разных политических и социальных взглядов, но по некоторым вопросам мы можем прийти к согласию. У нас общий враг. Правительство эксплуатирует вас и глумится над вами. Помогите нам свергнуть его; для этого мы предоставим вам все средства, какими только располагаем, а сверх того вы можете рассчитывать в будущем на нашу благодарность.
   — Понятно. Гоните деньжата, — сказал Дагобер.
   Преподобный отец положил на стол мешок, со слезами на глазах врученный ему конильским винокуром.
   — По рукам! — воскликнули три приятеля.
   Так был заключен этот торжественный договор.
   Как только монах ушел, в восторге от того, что привлек к своему делу широкие массы, — Дагобер, Трон и Балафий свистнули своим женам Амелии, Регине и Матильде, поджидавшим их сигнала на улице, и все шестеро, схватившись за руки, стали плясать вокруг мешка, припевая:
 
 
Табачишком я снабжен,
Не про тебя он, Шатийон!
Ату, ату монахов!
 
 
   И они заказали себе целую миску глинтвейна.
   Вечером они пошли вшестером бродить по злачным местам, напевая свою новую песенку. Она имела успех, — сыщики доносили, что с каждым днем все больше и больше рабочих распевает по городским предместьям:
 
 
Табачишком я снабжен,
Не про тебя он, Шатийон!
Ату, ату монахов!
 
 
   Дракофильская агитация не получила распространения в провинции. Благочестивый Агарик тщетно доискивался причин, пока однажды к нему не явился старец Корнемюз, который все и разъяснил.
   — Мне достоверно известно, — со вздохом сказал конильский монах, — что казначей дракофилов герцог Ампульский приобрел себе недвижимость в Дельфиний на средства, предназначенные для пропаганды.
   У дракофильской партии не было денег. Князь де Босено потерял свой бумажник во время уличной стычки и вынужден был всячески изворачиваться, что претило его горячему нраву. Виконтесса Олив стоила очень дорого. Корнемюз советовал урезать месячное содержание этой дамы.
   — Она очень полезна для нас, — возразил благочестивый Агарик.
   — Конечно, — отвечал Корнемюз. — Но, разоряя нас, она для нас вредна.
   Дело дракофилов подрывалось внутренними несогласиями. Руководители ожесточенно спорили друг с другом. Одни хотели держаться по-прежнему политики г-на Бигура и благочестивого Агарика, продолжая выставлять своей целью только реформирование республики; другие, наскучив долгим притворством, призывали требовать напрямик восстановления драконова гребня и клялись, что под таким знаменем добьются победы.
   Эти последние ссылались на преимущества открытых действий и невозможность продолжать двойную игру. В самом деле, публика стала догадываться, к чему клонит агитация и как сторонники эмирала стремятся разрушить самые основы «общественного дела».
   Пошла молва о том, что принц должен высадиться в Ла-Крике и въехать в Альку на зеленом коне.
   Эти слухи воодушевляли фанатичных монахов, восхищали обедневших дворян, радовали богатых еврейских дам и вселяли надежду в сердца мелких торговцев. Но мало кому из них хотелось бы получить желаемые блага ценой социальной катастрофы и падения государственного кредита, и совсем уж мало кому улыбалось рисковать при этом своими деньгами, своим покоем, своей свободой или, хотя бы на часок, своими развлечениями. Рабочие же, напротив, были, как всегда, готовы пожертвовать целым рабочим днем для республики; в предместьях глухо назревало сопротивление.
   — Народ с нами, — говорил благочестивый Агарик.
   Однако, выходя после работы из мастерских, мужчины, женщины и дети дружно пели:
 
 
Убирайся, Шатийон!
Ату, ату монахов!
 
 
   Что касается правительства, то оно проявляло слабость, нерешительность, вялость и беспечность, свойственные всем правительствам и оставляемые ими только ради насилия и произвола. Словом, пингвинское правительство ничего не знало, ничего не хотело, ничего не могло. Формоз в недрах своего президентского дворца оставался слепым, глухим, немым, огромным и невидимым, закутанным в гордыню, как в пуховое одеяло.