— А это что такое? — спросил министр.
   — А это новые доказательства против Пиро, только что полученные, — объяснил Пантер. — Я запрашивал их по всем кантонам Пингвиний, по всем генеральным штабам и дворам европейских государей; я затребовал их из всех городов Америки и Австралии, из всех африканских факторий, я жду тюков из Бремена и грузового парохода из Мельбурна.
   И Пантер, чувствуя себя героем, обратил на министра спокойный, сияющий взгляд. Но Греток, вставив в глаз монокль, разглядывал ужасающее нагромождение документов скорее с беспокойством, чем с удовлетворением.
   — Все это отлично, — сказал он, — все это отлично! Но боюсь, как бы дело Пиро не утратило своей прекрасной простоты. Оно было ничем не затуманено. Оно обладало драгоценной прозрачностью горного хрусталя. В нем не найти было, даже с помощью лупы, ни излома, ни трещинки, ни пятнышка — ни малейшего недостатка. Выйдя из моих рук, оно было ясно, как свет, оно само излучало свет. Я даю вам жемчужину, а вы хотите наворотить на нее целую гору. Скажу откровенно, я опасаюсь, как бы, желая сделать лучше, вы не испортили все. Доказательства! Конечно, хорошо иметь доказательства, но, быть может, еще лучше вовсе их не иметь. Я уже говорил вам, Пантер: возможно только одно-единственное неопровержимое доказательство — признание виновного (или невиновного, это все равно!). В том виде, как я построил дело Пиро, оно не допускало критики, в нем не было ни одного слабого места. Оно могло выдержать любые нападки; оно было неуязвимо, потому что скрыто от глаз. А теперь оно дает огромный материал для споров. Советую вам, Пантер, пользоваться своими документами поосторожней. Был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы сообщали поменьше сведений корреспондентам. Вы хорошо говорите, но говорите слишком много. Скажите, Пантер, среди этих документов есть и поддельные?
   Пантер улыбнулся.
   — Есть обработанные.
   — Ну да, я это и имел в виду. Так, значит, есть обработанные, — тем лучше! Они-то и хороши. В качестве доказательств поддельные бумаги вообще ценней подлинных прежде всего потому, что они специально изготовлены для нужд данного дела — так сказать, на заказ и по мерке; словом, потому, что они ясны и точны; кроме того, они предпочтительней еще и из-за своей способности переносить мысли в мир идеальный, отрывая их от нашего реального мира, где, увы, ко всему примешивается столько ненужного… Все же я предпочел бы, Пантер, совсем не иметь доказательств.
   Первым выступлением союза антипиротистов была просьба к правительству предать всех семьсот родичей Пиро и их сообщников чрезвычайному суду по обвинению в государственной измене. Князь де Босено, уполномоченный говорить от имени союза, выступил перед советом министров, экстренно созванным для этих переговоров, и выразил пожелание, чтобы бдительность и твердость правительства были подняты на требуемую обстоятельствами высоту. Он пожал руку каждому министру, а проходя мимо Гретока, шепнул ему в ухо:
   — Смотри не виляй, мерзавец, а то опубликую материалы Малури.
   Несколько дней спустя единодушным голосованием обеих палат по внесенному правительством одобрительному законопроекту, деятельность союза антипиротистов была признана общественно полезной.
   Вскоре после этого в Дельфинию, в замок Читтерлингс, где Крюшо вкушал горький хлеб изгнания, союз отправил делегацию, уполномоченную заверить принца в любви и преданности союзников-антипиротистов.
   Между тем число пиротистов все возрастало; их насчитывалось уже десять тысяч. Для своих встреч они облюбовали несколько кофеен на бульварах. У «патриотов» были свои кофейни, роскошнее и просторнее; каждый вечер с одной веранды на другую летели пивные кружки, блюдца, спичечницы, графины, стулья, столы; вдребезги разбивались зеркала; темнота, внося путаницу в ряды сражающихся, сводила на нет численное неравенство, и полицейские отряды заканчивали битву, топча без разбора и тех и других своими подошвами на железных шипах.
   В одну из таких достопамятных ночей князь де Босено, в компании нескольких «патриотов», вышел из модного кабачка, и г-н де ла Трюмель указал ему на приземистого бородатого человека в пенсне, без шляпы, в сюртуке с одним только рукавом, пробирающегося по тротуару, заваленному всякими обломками.
   — Смотрите, — сказал он, — это Коломбан!
   Обладая большой физической силой, князь вместе с тем отличался мягкостью характера; он был человек необычайно добродушный, но при имени Коломбана вся кровь его вскипела. Он бросился к человечку в пенсне и свалил его, ударив кулаком прямо в нос.
   Но тут г-н де ла Трюмель обнаружил, что, введенный в заблуждение досадным сходством, он за Коломбана принял г-на Базиля, бывшего адвоката, секретаря союза антипиротистов, пылкого и благородного «патриота». В груди князя де Босено жил непреклонный дух, достойный героев древности; однако он умел признавать свои ошибки.
   — Господин Базиль, — сказал он, приподнимая шляпу, — я, правда, задел вас по лицу, но вы меня безусловно извините, поймете, одобрите, мало того — поздравите, восхвалите, восславите, когда вам станет известно, какие чувства руководили мной. Я принял вас за Коломбана!
   Господин Базиль, унимая платком кровь из носа и выставив голый локоть из обрывков рукава, сухо ответил:
   — Нет, милостивый государь, я не восславлю, не восхвалю, не поздравлю, не одобрю вас, так как ваши действия были, во всяком случае, излишни; я сказал бы даже — чрезмерны; нынче вечером меня уже трижды принимали за Коломбана, обходясь со мной так, как он того заслуживает. Имея в виду его, патриоты переломали мне ребра и перешибли поясницу, — я полагал, милостивый государь, что этого достаточно.
   Не успел он кончить речь, как появилась кучка пиротистов и, в свою очередь, обманутая роковым сходством, вообразила, что «патриоты» напали на Коломбана. Пустив в ход трости, налитые свинцом, и плетки из бычьих жил, они избили князя де Босено и его спутников, но, повергнув их полумертвыми на землю, тут же забыли об их существовании и завладели адвокатом Базилем, которого, несмотря на его гневный протест, торжественно понесли по бульварам, с возгласами: «Да здравствует Коломбан! Да здравствует Пиро!» — однако вскоре их настиг отряд полицейских, сбил с ног и поволок в участок, где адвокат Базиль, под именем Коломбана, был истоптан тяжелыми подошвами, утыканными множеством гвоздей.

Глава VII
Бидо-Кокий и Манифлора. Социалисты

   Меж тем как буря гнева и ненависти бушевала в Альке, Эжен Бидо-Кокий, самый бедный и самый счастливый из астрономов, устроившись на старой пожарной водокачке времен Драконидов, наблюдал небо в дрянную подзорную трубу и фотографировал на испорченных пластинках движение падающих звезд. Гениальный ум его поправлял ошибки инструментов, а любовь к науке торжествовала над несовершенством приборов. Он с неугасимым пылом наблюдал за аэролитами, метеоритами и болидами, за всеми пламенеющими обломками небесных тел, за бесчисленными огненными пылинками, с чудесной быстротой проносящимися через земную атмосферу, — наградой же за труды бессонных ночей были равнодушие публики, неблагодарность правительства и неприязнь ученых корпораций. Унесшись мыслями в небесные пространства, он ничего не знал о событиях, происходивших на земной поверхности; газет он никогда не читал, а когда шел по городу, всецело погруженный в раздумье о ноябрьских астероидах, то не раз попадал в садовый бассейн или под колеса автобуса.
   Отличаясь высоким ростом и столь же высоким умом, он уважал и себя и других, что проявлялось у него в холодной вежливости, а также в плохоньком черном сюртуке и цилиндре, придававших ему еще более щуплый и возвышенный вид. Он столовался в ресторанчике, откуда постепенно сбежали все посетители, настроенные на менее спиритуалистический лад, чем он, и лишь его салфетка, вдетая в самшитовое кольцо, сиротливо покоилась в одном из отделений ресторанной полки. Как-то вечером в этой харчевне попалась ему на глаза статья Коломбана в защиту Пиро. Щелкая пустые орехи, он прочел ее — и, охваченный изумлением, восторгом, ужасом и жалостью, сразу позабыл о своих падающих метеорах, о звездных дождях и увидел перед собою только безвинно осужденного, раскачиваемого ветром в своей клетке, на которую слеталось воронье.
   С тех пор этот образ не покидал его. Целую неделю он был одержим мыслью о невинно осужденном, как вдруг однажды, выйдя из ресторанчика, увидел, что толпа граждан валит в кабачок, где происходит какое-то собрание. Он тоже вошел туда. Собрание было бурное; в прокуренном зале все галдели, поносили друг друга на чем свет стоит, тузили кулаками. Выступали пиротисты[154] и антипиротисты, встречаемые то восторженными кликами, то бранью. В зале царило какое-то мрачное и смутное возбуждение. С отважной решимостью робкого и одинокого человека Бидо-Кокий вскочил на эстраду и проговорил сорок пять минут. Говорил он торопливо, беспорядочно, но горячо и с глубокой убежденностью математика, преданного мистической идее. Ему аплодировали. Когда он сошел с эстрады, какая-то крупная женщина неопределенного возраста, вся в красном, с победоносно развевающимися перьями на огромной шляпе, бросилась к нему, пылко и вместе с тем торжественно заключила его в объятия и сказала:
   — Вы прекрасны!
   В простоте душевной он решил, что ее слова, вероятно, заключают в себе долю истины.
   Женщина объявила ему, что в настоящее время она целиком посвятила себя защите Пиро и прославлению Коломбана. Бидо-Кокий нашел ее возвышенной и решил, что она красива. Это была Манифлора, старая, впавшая в бедность кокотка, покинутая всеми, никому не нужная и вдруг преисполнившаяся гражданских чувств.
   Она так и осталась с ним. Они пережили вместе несравненные часы в подозрительных кабачках и наскоро прибранных меблированных комнатах, в помещениях редакций, в залах для собраний и лекций. Будучи идеалистом, он упорно продолжал считать ее прелестной, хотя она предоставляла ему широкие возможности убедиться, что не сохранила решительно никаких чар ни в каком смысле и ни в малейшей степени. От былой красоты у нее только и оставалось что самонадеянное желание нравиться и надменная требовательность женщины, привыкшей к поклонению. Впрочем, справедливость требует признать, что дело Пиро, обильно порождавшее всевозможные чудеса, придало Манифлоре как бы некую гражданственную царственность и преображало ее на народных собраниях в величественный символ правосудия и истины.
   Ни у кого из антипиротистов, ни у кого из защитников Гретока, ни у кого из поклонников военщины Бидо-Кокий с Манифлорой не вызывали ни проблеска иронии или смеха. Боги, в гневе своем, лишили этих людей драгоценного дара улыбки. Куртизанку и астронома всерьез обвиняли в шпионаже, в измене, в заговоре против родины. Бидо-Кокий и Манифлора на глазах вырастали в крупные фигуры благодаря своим преследователям, поносителям и клеветникам.
   Уже долгие месяцы Пингвиния была разделена на два лагеря, а социалисты, сколь это ни странно на первый взгляд, все еще не решили, какую занять позицию. В их организации входили почти все люди физического труда, какие только насчитывались в стране, — неопределенная, рассеянная, расчлененная на части, лишенная единства, но грозная сила. Дело Пиро повергло главных руководителей организаций в необычайную растерянность: им одинаково не хотелось примыкать ни к финансистам, ни к военщине. Они рассматривали всех евреев, и крупных и мелкоту, как своих неизбежных противников. Дело Пиро не касалось принципов, не затрагивало их интересов. А все-таки большинство из них чувствовало, как становилось трудно уклоняться от боев, в которые вовлечена вся Пингвиния.
   Их руководители собрались в помещении своей федерации на улице Чертова хвоста у церкви св. Маэля, чтобы обсудить, какого образа действий надлежит им придерживаться при нынешнем положении дел и при могущих возникнуть обстоятельствах.
   Первым взял слово товарищ Феникс[155].
   — Совершено преступление, — сказал он, — самое отвратительное и гнусное, какое только может быть, преступление судебное. Члены военного суда, уступив требованию или поддавшись обману со стороны своего начальства, приговорили невинного к позорному и жестокому наказанию. Не ссылайтесь на то, что их жертва — человек для нас чужой, что он принадлежит к той касте, которая была и всегда будет нам враждебна. Наша партия — партия общественной справедливости; нет такой несправедливости, к которой она может оставаться равнодушной.
   Какой будет для нас позор, если мы предоставим только радикалу Керданику, буржуа Коломбану да нескольким умеренным республиканцам разоблачать преступления военщины. Пускай тот, кто стал жертвой палачей, — чужой для нас, но сами палачи — это палачи наших братьев, и прежде, чем обратить удар на военного, Греток расстреливал наших стачечников.
   Товарищи, напрягите все силы — умственные, нравственные и материальные, и тогда вы вырвете Пиро из рук его мучителей; свершая это благородное дело, вы не уклонитесь в сторону от исполнения своего долга — освободительной и революционной борьбы, ибо Пиро стал символом угнетенных, а все проявления социальной несправедливости между собою связаны; уничтожая одно из них, мы ослабляем и все другие.
   Когда Феникс кончил, товарищ Сапор[156] выступил с такой речью:
   — Вам советуют забыть о своих задачах и заняться делом, которое вас не касается. Но зачем вам ввязываться в схватку, если, на чью бы сторону вы ни стали, вы окажетесь среди своих прирожденных, неизбежных, заклятых врагов?! Разве финансисты менее ненавистны вам, чем военные? Чьи деньги собираетесь вы спасать — фокусников-биржевиков или паяцев-реваншистов? Что за нелепое и преступное великодушие — бросаться на помощь семистам родичам Пиро, которые всегда будут выступать против вас в социальных битвах!
   Вам предлагают навести порядок в лагере ваших врагов и восстановить среди них спокойствие, поколебленное их же преступлениями. Самоотверженность, доведенная до такой степени, носит уже другое название.
   Товарищи, есть предел, дальше которого подлость становится гибельной для всего общественного строя; пингвинская буржуазия задыхается от собственной подлости, а от вас требуют, чтобы вы ее спасли, очистили воздух, которым она дышит. Да ведь это насмешка над вами!
   Пускай буржуазия подохнет, — мы будем с отвращением и радостью следить за ее последними судорогами, сожалея только о том, как сильно засорена почва, на которой она возводила свое здание, и какие залежи смрадной грязи придется разворотить, чтобы заложить фундамент нового общества.
   После того как Сапор кончил свою речь, выступил с кратким словом товарищ Лаперсон[157]:
   — Убеждая нас вступиться за Пиро, Феникс ссылается на то, что Пиро невиновен. Мне кажется, это очень неубедительный довод. Если Пиро невиновен, то, значит, он вел себя так, как полагается примерному офицеру, старательно исполняющему свои обязанности, которые сводятся главным образом к тому, чтобы стрелять в народ. Это не может служить для народа побудительной причиной встать на его защиту, пренебрегая любыми опасностями. Вот если мне докажут, что Пиро виновен и действительно украл армейское сено, — я готов пойти в бой за него.
   Затем взял слово товарищ Лариве[158]:
   — Я не согласен со своим другом Фениксом; не согласен и со своим другом Сапором; я не считаю, что партия должна вступаться за всякого только потому, что на его стороне правда. Боюсь, это чрезмерное увлечение словами и опасное жонглирование идеями. Ибо государственное правосудие — совсем не то, что правосудие революционное. Между ними — вечный антагонизм: служить одному значит идти против другого. Что касается меня, то мой выбор уже сделан: я стою за революционное правосудие против правосудия государственного. И вместе с тем я в данном случае не одобряю самоустранения. Я утверждаю, что раз благоприятный случай дает нам в руки такое дело, глупо этим не воспользоваться.
   Как же так? Нам представляется возможность нанести милитаризму сокрушительный — быть может, смертельный — удар, а вы хотите, чтобы я сидел сложа руки! Предупреждаю вас, товарищи, — я не факир и никогда не примкну к партии факиров; если здесь имеются факиры, пускай не рассчитывают на мое общество. Созерцать собственный пуп — это бессмысленная политика, я отказываюсь придерживаться ее.
   Такая партия, как наша, должна непрерывно утверждать себя; она должна напоминать о своем существовании постоянной деятельностью. Мы вмешаемся в дело Пиро, но вмешаемся по-революционному: мы прибегнем к насилию… Вы думаете, насилие — старый способ, устарелое изобретение, отжившее свой век вместе с дилижансами, ручными печатными станками и оптическим телеграфом? Заблуждаетесь! В настоящее время, как и прежде, ничего нельзя достигнуть без насилия; это очень действенный способ, надо только уметь им пользоваться. Какова же наша задача? А вот какова: мы должны восстанавливать правящие классы один против другого, сталкивать армию с финансовым миром, правительство — с судебным ведомством, дворянство и духовенство — с евреями; подстрекать их при всяком удобном случае ко взаимному уничтожению; поддерживать возбужденное состояние, которое ослабляет любую государственную власть, как лихорадка истощает больного.
   Если только умело воспользоваться делом Пиро, оно ускорит на десять лет рост социалистической партии и освобождение пролетариата, которое будет достигнуто путем разоружения, всеобщей стачки и революции.
   После того как руководители партии высказали столь разноречивые мнения, дискуссия продолжалась — и не без резкостей; ораторы, как всегда это бывает, обращались снова и снова к тем же самым аргументам, только излагали их все беспорядочней и прямолинейней. Спорили очень долго, но никто никого не переубедил. А все позиции в конечном счете сводились только к двум: позиции Сапора и Лаперсона, рекомендовавших самоустранение, или позиции Феникса и Лариве, призывавших ко вмешательству. Да и представителей этих двух противоположных позиций объединяла ненависть к высшим военным чинам с их правосудием и вера в невиновность Пиро. Таким образом, общественное мнение нисколько не ошиблось, считая всех руководителей социалистических организаций опаснейшими пиротистами.
   Что касается широкой массы, от чьего имени они выступали и чьи суждения выражали — насколько вообще слово может передать нечто по существу невыразимое, — короче говоря, что касается пролетариев, мысль которых так трудно узнать, ибо она еще не осознала сама себя, что касается пролетариев, то дело Пиро вовсе их не интересовало. Оно было для них делом слишком литературным, слишком классического стиля, с привкусом чего-то присущего крупной буржуазии и финансистам, который пролетариям очень не нравился.

Глава VIII
Процесс Коломбана

   Когда начался процесс Коломбана, пиротистов насчитывалось немногим более тридцати тысяч, но они были повсюду, попадались даже среди священников и военных. Что им больше всего вредило, так это симпатия крупных еврейских дельцов. В малочисленности же пиротистов, напротив, заключены были драгоценные преимущества — и прежде всего то, что они насчитывали в своих рядах меньше дураков, чем их противники, у которых последние водились в чрезмерном изобилии. Крайне незначительный состав группы позволял пиротистам легко договариваться друг с другом и действовать согласованно, избегая раздоров и разнобоя; каждый чувствовал необходимость вести себя солидно и держаться с тем большим достоинством, чем больше он чувствовал себя на виду. Словом, все позволяло думать, что к ним будут примыкать новые последователи, меж тем как их противникам, сначала собравшим целые толпы, неизбежно грозило все уменьшаться в числе.
   Представ перед своими судьями на публичном заседании, Коломбан сразу заметил, что они не отличаются любознательностью. Стоило ему открыть рот, как председательствующий приказывал ему замолчать в видах соблюдения государственной тайны. Исходя из тех же высших, непререкаемых соображений, суд не стал допрашивать свидетелей защиты. Начальник Генерального штаба Пантер давал показания в полной парадной форме, при всех орденах. Он заявил следующее:
   — Мерзавец Коломбан утверждает, что у нас нет доказательств против Пиро. Это ложь, они у нас есть; у меня в архиве они занимают семьсот тридцать два квадратных метра, что, считая по пятисот килограммов на метр, составит в целом триста шестьдесят шесть тысяч килограммов.
   Затем высокопоставленный военный с изящной легкостью дал характеристику всех доказательств. В общих чертах объяснения его сводились к следующему:
   — Мы располагаем против Пиро документами всех цветов и оттенков; на бумаге всевозможного формата, как-то: «горшок», «венец», «щит», «виноград», «голубятня», «большой орел» и так далее. Самый маленький документ представляет собою листочек размером меньше одного квадратного миллиметра. Самый большой имеет семьдесят метров в длину и ноль метров девяносто сантиметров в ширину.
   При этом разоблачении публика содрогнулась от гнева.
   В качестве свидетеля выступил также Греток. Сохраняя во всем своем облике больше простоты и, быть может, больше величия, он стоял перед судейским столом в старом сером сюртуке, заложив руки за спину.
   — Возлагаю на господина Коломбана, — сказал он спокойно, почти не повышая голоса, — всю ответственность за его поступок, из-за которого наша страна оказалась на волосок от гибели. Дело Пиро составляет государственную тайну, оно должно сохраняться в тайне. Если его разгласить, то самые жестокие беды, войны, разграбление, опустошение, пожары, убийства, повальные болезни — все это тотчас обрушится на Пингвинию. Я счел бы себя государственным изменником, если бы позволил себе добавить к сказанному хоть одно слово.
   Некоторые лица, известные своей политической опытностью, — в частности, г-н Бигур, — нашли показания военного министра более искусными и более ценными, чем показания начальника Генерального штаба.
   Сильное впечатление произвели сведения, сообщенные полковником де Буажоли.
   — Как-то на вечере в военном министерстве, — сказал этот свидетель, — военный атташе одной соседней державы признался мне, что однажды, проходя по конюшням своего государя, он был восхищен сложенным там сеном, мягким, ароматным, красивого зеленого оттенка, — самым великолепным сеном, какое ему когда-либо приходилось видеть. «Откуда же оно было?» — спросил я его. Он уклонился от ответа. Но у меня не возникло ни малейших сомнений относительно происхождения сена. Это было сено, украденное Пиро. Зеленый цвет, мягкость и аромат — признаки нашего национального сена! У соседней державы фураж — серого цвета и очень ломок; он хрустит на вилах и пахнет пылью. Вывод ясен каждому.
   Полковник Астен[159] заявил суду под улюлюканье публики, что не считает Пиро виновным. Тотчас же схваченный жандармами, он был брошен в тюремное подземелье, полное жаб, гадюк и толченого стекла, что, однако, не заставило его поддаться ни на обещания, ни на угрозы.
   Судебный пристав вызвал нового свидетеля:
   — Граф Пьер Мобек де ла Дандюленкс!
   Воцарилось глубокое молчание, и к месту для свидетелей направился основательно потрепанный, но величественный аристократ — усы грозно торчали к небу, рыжие глаза метали молнии.