Страница:
Он приближается к Коломбану и, глядя на него с непередаваемым презрением, произносит:
— Вот мое показание: ты дерьмо!
При этих словах зал разразился восторженными аплодисментами; все вскочили, охваченные одним из тех порывов, что воспламеняют сердца и вдохновляют на великие подвиги. Не прибавив ни слова, граф Мобек де ла Дандюленкс удалился. Его приверженцы потянулись за ним торжественной свитой. Склонившись к его ногам, княгиня де Босено в страстном исступлении охватила руками его бедра. Он шествовал, невозмутимый и мрачный, осыпаемый целым дождем цветов и носовых платочков. Судорожно обняв его за шею, виконтесса Олив повисла на нем так, что ее нельзя было оторвать, и спокойный герой унес ее на груди своей, словно легкий шарф.
Когда судебное заседание, по необходимости прерванное, наконец возобновилось, председательствующий предоставил слово экспертам.
Знаменитый эксперт по рукописным материалам Вермийяр[160] доложил о результатах своего исследования.
— Внимательно изучив бумаги Пиро, отобранные при обыске, — сообщил он, — особенно его книги домашних расходов и списки грязного белья, отдаваемого в стирку, я установил, что под видом самых банальных записей они заключают в себе не поддающуюся пониманию криптограмму, ключ к которой я, однако, нашел. По этому шифровальному коду, слова: «Три кружки пива и Адели двадцать франков» — означают: «Я поставил тридцать тысяч копен сена одной соседней державе». По документам я мог даже установить состав сена, похищенного этим офицером, — так, слова: «сорочка», «жилет», «кальсоны», «носовые платки», «воротнички», «рюмка настойки», «табак», «сигары» — означают клевер, метлицу, люцерну, синеголовник, овес, куколь, душицу и луговой аржанец. А именно эти пахучие травы и входили в состав ароматного сена, купленного у графа Мобека для пингвинской кавалерии. Этим способом и вел Пиро запись своих преступлений, надеясь, что никто ее никогда не расшифрует. Просто поразительно, как такое коварство может сочетаться с такой наивностью.
Коломбан, признанный виновным без смягчающих вину обстоятельств, был приговорен к самому высшему наказанию. Присяжные тут же подписали ходатайство о строгом исполнении приговора.
На Судебной площади, у реки, берега которой за двенадцать веков видели столько великих исторических событий, гудела пятидесятитысячная толпа, ожидая оглашения приговора. Там нервно расхаживали взад и вперед руководители союза антипиротистов, среди которых можно было заметить князя де Босено, графа Клена, виконта Олива, г-на де ла Трюмеля; там теснились преподобный отец Агарик и учителя школы св. Маэля со всеми своими учениками; там отец Дуйяр[161] и генералиссимус Карагель, обнявшись друг с другом, представляли собой величественную группу, а со Старого моста бежали торговки и прачки с вертелами, совками, щипцами, вальками для белья и котелками щелочной воды; у бронзовых дверей, на ступенях, собрались все, какие только были в Альке, защитники Пиро — профессора, публицисты, рабочие, кто — консервативных, кто — радикальных или революционных убеждений, и среди них по небрежному костюму и грозному облику можно было сразу узнать товарищей Феникса, Лариве, Лаперсона, Дагобера и Варамбиля.
Затянутый в свой траурный сюртук, с церемонным цилиндром на голове, Бидо-Кокий взывал к математике чувств, защищая Коломбана и полковника Астена. На верхней ступени лестницы, улыбающаяся и грозная, сияла Манифлора, героическая куртизанка, жаждущая заслужить себе памятник, подобно Леене[162], либо, подобно Эпихариде[163], оставить по себе славную память в истории.
Семьсот родичей Пиро, переодевшись продавцами лимонада, разносчиками, подбиральщиками окурков, антипиротистами, бродили вокруг обширного здания.
Как только Коломбан появился в дверях, поднялся шум, вызвавший такое сотрясение в воздухе и воде, что птицы попадали с деревьев, а рыбы всплыли на поверхность реки кверху брюхом. Со всех сторон вопили:
— В воду Коломбана, в воду! В воду его!
Сквозь этот вой послышалось несколько голосов:
— Правосудие, истина!
Кто-то гневно выкрикнул даже:
— Долой армию!
Это послужило сигналом для чудовищной свалки. Сражающиеся падали тысячами; человеческие тела валились друг на друга, образуя ревущие и движущиеся холмы, на которых новые бойцы хватали друг друга за горло. Воспламененные страстью борьбы, растрепанные бледные женщины, готовые, не помня себя, исступленно царапаться, набрасывались в бешенстве на какого-нибудь мужчину, и неистовство придавало их лицам при ярком дневном свете на городской площади то восхитительное выражение, которое обычно можно подметить в тени постельного полога, на смятой подушке. Вот-вот они уже схватят Коломбана, вопьются в него зубами, задушат его, четвертуют, разорвут на части, оспаривая друг у друга кровавую добычу, — но тут, величавая, целомудренная в своей красной тунике, предстает перед этими фуриями спокойная и грозная Манифлора, и они отступают, объятые страхом. Казалось, Коломбан уже спасен; его приверженцам удалось проложить ему путь через площадь и усадить в извозчичью пролетку, стоявшую у Старого моста. Уже лошадь пустилась рысью, но князь де Босено, граф Клена и г-н де ла Трюмель стащили извозчика с козел; затем, осаживая лошадь так, что колеса двигались задним ходом, они докатили пролетку до самых перил моста и там под аплодисменты беснующейся толпы сбросили ее вместе с лошадью и седоком в реку. Раздался звонкий, веселый плеск, взметнулся сноп воды — и на блестящей речной поверхности осталась только чуть приметная рябь.
Не долго думая, товарищи Дагобер и Варамбиль, с помощью семисот переодетых родичей Пиро, сбросили с моста князя де Босено, и тот самым жалким образом плюхнулся в старую лодку, служившую прачкам при полосканье белья.
Тихая ночь спустилась на площадь, проливая мир и тишину над следами отвратительного побоища. Между тем в трех километрах ниже по течению, под другим мостом, сидя на корточках невдалеке от искалеченной извозчичьей клячи, Коломбан, промокший насквозь, размышлял о невежестве и несправедливости толпы.
«Дело это, — подумал он, — еще труднее, чем мне казалось. Надо предвидеть новые осложнения».
Он встал и подошел к несчастному животному.
— Ты-то что сделал им, дружок? — сказал он. — Это из-за меня они так с тобою расправились!
Он обнял злополучного конягу за шею и поцеловал его в белое пятно на лбу. Потом взял за повод и, сам хромая, повел хромую лошадь по улицам спящего города к себе домой, где сон помог им обоим позабыть о людях.
Глава IX
Глава X
— Вот мое показание: ты дерьмо!
При этих словах зал разразился восторженными аплодисментами; все вскочили, охваченные одним из тех порывов, что воспламеняют сердца и вдохновляют на великие подвиги. Не прибавив ни слова, граф Мобек де ла Дандюленкс удалился. Его приверженцы потянулись за ним торжественной свитой. Склонившись к его ногам, княгиня де Босено в страстном исступлении охватила руками его бедра. Он шествовал, невозмутимый и мрачный, осыпаемый целым дождем цветов и носовых платочков. Судорожно обняв его за шею, виконтесса Олив повисла на нем так, что ее нельзя было оторвать, и спокойный герой унес ее на груди своей, словно легкий шарф.
Когда судебное заседание, по необходимости прерванное, наконец возобновилось, председательствующий предоставил слово экспертам.
Знаменитый эксперт по рукописным материалам Вермийяр[160] доложил о результатах своего исследования.
— Внимательно изучив бумаги Пиро, отобранные при обыске, — сообщил он, — особенно его книги домашних расходов и списки грязного белья, отдаваемого в стирку, я установил, что под видом самых банальных записей они заключают в себе не поддающуюся пониманию криптограмму, ключ к которой я, однако, нашел. По этому шифровальному коду, слова: «Три кружки пива и Адели двадцать франков» — означают: «Я поставил тридцать тысяч копен сена одной соседней державе». По документам я мог даже установить состав сена, похищенного этим офицером, — так, слова: «сорочка», «жилет», «кальсоны», «носовые платки», «воротнички», «рюмка настойки», «табак», «сигары» — означают клевер, метлицу, люцерну, синеголовник, овес, куколь, душицу и луговой аржанец. А именно эти пахучие травы и входили в состав ароматного сена, купленного у графа Мобека для пингвинской кавалерии. Этим способом и вел Пиро запись своих преступлений, надеясь, что никто ее никогда не расшифрует. Просто поразительно, как такое коварство может сочетаться с такой наивностью.
Коломбан, признанный виновным без смягчающих вину обстоятельств, был приговорен к самому высшему наказанию. Присяжные тут же подписали ходатайство о строгом исполнении приговора.
На Судебной площади, у реки, берега которой за двенадцать веков видели столько великих исторических событий, гудела пятидесятитысячная толпа, ожидая оглашения приговора. Там нервно расхаживали взад и вперед руководители союза антипиротистов, среди которых можно было заметить князя де Босено, графа Клена, виконта Олива, г-на де ла Трюмеля; там теснились преподобный отец Агарик и учителя школы св. Маэля со всеми своими учениками; там отец Дуйяр[161] и генералиссимус Карагель, обнявшись друг с другом, представляли собой величественную группу, а со Старого моста бежали торговки и прачки с вертелами, совками, щипцами, вальками для белья и котелками щелочной воды; у бронзовых дверей, на ступенях, собрались все, какие только были в Альке, защитники Пиро — профессора, публицисты, рабочие, кто — консервативных, кто — радикальных или революционных убеждений, и среди них по небрежному костюму и грозному облику можно было сразу узнать товарищей Феникса, Лариве, Лаперсона, Дагобера и Варамбиля.
Затянутый в свой траурный сюртук, с церемонным цилиндром на голове, Бидо-Кокий взывал к математике чувств, защищая Коломбана и полковника Астена. На верхней ступени лестницы, улыбающаяся и грозная, сияла Манифлора, героическая куртизанка, жаждущая заслужить себе памятник, подобно Леене[162], либо, подобно Эпихариде[163], оставить по себе славную память в истории.
Семьсот родичей Пиро, переодевшись продавцами лимонада, разносчиками, подбиральщиками окурков, антипиротистами, бродили вокруг обширного здания.
Как только Коломбан появился в дверях, поднялся шум, вызвавший такое сотрясение в воздухе и воде, что птицы попадали с деревьев, а рыбы всплыли на поверхность реки кверху брюхом. Со всех сторон вопили:
— В воду Коломбана, в воду! В воду его!
Сквозь этот вой послышалось несколько голосов:
— Правосудие, истина!
Кто-то гневно выкрикнул даже:
— Долой армию!
Это послужило сигналом для чудовищной свалки. Сражающиеся падали тысячами; человеческие тела валились друг на друга, образуя ревущие и движущиеся холмы, на которых новые бойцы хватали друг друга за горло. Воспламененные страстью борьбы, растрепанные бледные женщины, готовые, не помня себя, исступленно царапаться, набрасывались в бешенстве на какого-нибудь мужчину, и неистовство придавало их лицам при ярком дневном свете на городской площади то восхитительное выражение, которое обычно можно подметить в тени постельного полога, на смятой подушке. Вот-вот они уже схватят Коломбана, вопьются в него зубами, задушат его, четвертуют, разорвут на части, оспаривая друг у друга кровавую добычу, — но тут, величавая, целомудренная в своей красной тунике, предстает перед этими фуриями спокойная и грозная Манифлора, и они отступают, объятые страхом. Казалось, Коломбан уже спасен; его приверженцам удалось проложить ему путь через площадь и усадить в извозчичью пролетку, стоявшую у Старого моста. Уже лошадь пустилась рысью, но князь де Босено, граф Клена и г-н де ла Трюмель стащили извозчика с козел; затем, осаживая лошадь так, что колеса двигались задним ходом, они докатили пролетку до самых перил моста и там под аплодисменты беснующейся толпы сбросили ее вместе с лошадью и седоком в реку. Раздался звонкий, веселый плеск, взметнулся сноп воды — и на блестящей речной поверхности осталась только чуть приметная рябь.
Не долго думая, товарищи Дагобер и Варамбиль, с помощью семисот переодетых родичей Пиро, сбросили с моста князя де Босено, и тот самым жалким образом плюхнулся в старую лодку, служившую прачкам при полосканье белья.
Тихая ночь спустилась на площадь, проливая мир и тишину над следами отвратительного побоища. Между тем в трех километрах ниже по течению, под другим мостом, сидя на корточках невдалеке от искалеченной извозчичьей клячи, Коломбан, промокший насквозь, размышлял о невежестве и несправедливости толпы.
«Дело это, — подумал он, — еще труднее, чем мне казалось. Надо предвидеть новые осложнения».
Он встал и подошел к несчастному животному.
— Ты-то что сделал им, дружок? — сказал он. — Это из-за меня они так с тобою расправились!
Он обнял злополучного конягу за шею и поцеловал его в белое пятно на лбу. Потом взял за повод и, сам хромая, повел хромую лошадь по улицам спящего города к себе домой, где сон помог им обоим позабыть о людях.
Глава IX
Отец Дуйяр
В бесконечной кротости своей, по указанию отца всех верующих, епископы, каноники, священники, викарии, аббаты и приоры Пингвинии постановили отслужить в Алькском соборе торжественный молебен, дабы испросить у милосердного бога прекращения смуты, раздирающей одну из благороднейших стран христианского мира, и вымолить для кающейся Пингвиний прощение грехов, совершенных ею против господа и его священнослужителей.
Молебен состоялся 15 июня. Генералиссимус Карагель со своим штабом занимал почетное место. Собралась многочисленная и блестящая публика; по выражению г-на Бигура, это была толпа, но вместе с тем люди избранные. В первом ряду можно было видеть г-на де Бертозейя, камергера его высочества принца Крюшо. Подле церковной кафедры, с которой должен был говорить преподобный отец Дуйяр, монах ордена св. Франциска, стояли в сосредоточенно спокойной позе, опершись обеими руками на свои дубинки, сановные руководители союза антипиротистов — виконт Олив, г-н де ла Трюмель, граф Клена, герцог Ампульский, князь де Босено. Отец Агарик с наставниками и воспитанниками школы св. Маэля расположился у престола. Офицерам и солдатам в военной форме отведено было место около клироса, в боковом приделе, притом — правом, как более почетном, ибо господь, умирая на кресте, склонил голову на правую сторону. Великосветские дамы, и среди них графиня Клена, виконтесса Олив, княгиня де Босено, сидели на хорах. Огромное пространство между колоннами и всю соборную площадь заполнили двадцать тысяч монахов всевозможных орденов и тридцать тысяч мирян.
После искупительного и очистительного моления преподобный отец Дуйяр взошел на кафедру. Произнесение проповеди первоначально поручено было преподобному отцу Агарику; но потом, несмотря на его заслуги, решили, что он все же не в достаточной степени обладает тем рвением и ученостью, которых требуют обстоятельства, и предпочли красноречивого капуцина, уже полгода проповедующего по казармам, клеймя неповиновение господу и начальству.
Преподобный отец Дуйяр, избрав темой для проповеди слова: «Deposuit potentes de sede»[164], установил, что всякая светская власть исходит от бога, в коем начало и конец ее, и что она сама себя губит и уничтожает, отвращаясь от пути, предначертанного ей промыслом божиим, и от цели, предуказанной им.
Применяя этот священный закон к пингвинскому правительству, он нарисовал страшную картину бедствий, постигших страну из-за того, что государственная власть оказалась неспособной ни предвидеть их, ни бороться с ними.
— Вам, братья мои, слишком хорошо известен главный виновник всех несчастий и унижений, — сказал он, — это чудовище, само имя которого оказалось пророческим, ибо происходит от греческого слова «pyros», означающего огонь, — так господь бог, в премудрости своей, которой не чужда бывает и филология, предупреждал нас с помощью этимологического смысла этого имени, что еврей зажжет пожар в стране, давшей ему приют.
Он изобразил родину терзаемой врагами, которые были и врагами церкви, и восклицающей на своей Голгофе: «О, горе! О, слава! Распявшие господа моего — ныне меня распинают».
При этих словах все содрогнулись.
Негодование слушателей еще возросло, когда страстный оратор напомнил о надменном Коломбане, запятнавшем себя такими преступлениями, что их не смоют все воды поглотившей его реки. Он перечислил унижения и опасности, постигшие Пингвинию, и за все это, вместе взятое, возложил вину на президента республики и на премьер-министра.
— Этот министр, — сказал он, — проявил позорную трусость, не решаясь истребить семьсот родичей Пиро купно с их союзниками и заступниками, подобно тому как Саул истребил филистимлян[165] в Гаваоне, — а потому он недостоин осуществлять власть, данную ему от бога, и отныне каждый добрый гражданин может и должен предавать поношению его столь презренное владычество. Небеса будут благосклонно взирать на его ругателей. Deposuit potentes de sede. Господь бог сместит малодушных правителей и на их место возведет сильных людей, которые будут творить волю его. Возвещаю вам, господа, возвещаю вам, офицеры, унтер-офицеры и солдаты, внимающие мне, возвещаю вам, генералиссимус пингвинской армии, всем возвещаю: час настал! Если вы ослушаетесь велений господа, если во имя его не сместите недостойных властителей, если не образуете в Пингвинии сильного правительства, приверженного религии, — то бог и без того уничтожит все, что он осудил, он и без того спасет народ свой, спасет его помимо вас, избрав вершителем воли своей какого-нибудь скромного ремесленника или простого капрала. Не упускайте срока! Торопитесь!
Возбужденные этим пламенным увещанием, шестьдесят тысяч собравшихся поднялись как один, охваченные трепетом; зазвучали возгласы: «К оружию! К оружию! Смерть пиротистам! Да здравствует Крюшо!» — и все — монахи, женщины, военные, дворяне, буржуа, лакеи, — благословляемые с престола истины небесной десницею, бурно устремились из храма, распевая гимн «Пингвинию спасайте!», и двинулись по речной набережной на палату депутатов.
Оставшись один в опустелом соборе, мудрый Корнемюз, воздев руки к небесам, пробормотал срывающимся от волнения голосом:
— Agnosco fortunam ecclesiae pinguicanae[166]. Мне слишком ясно, куда это все приведет нас.
Нападение боговдохновенной толпы на палату депутатов было отбито. Под натиском жандармов и городской стражи осаждающие обратились в беспорядочное бегство, а подоспевшие из предместий товарищи во главе с Фениксом, Дагобером, Лаперсоном и Варамбилем бросились на них и окончательно их разбили. Г-на де ла Трюмеля и герцога Ампульского потащили в участок. Князь де Босено после отважного сопротивления упал с разбитой головой на окровавленную мостовую.
Воодушевленные победой, товарищи из предместий вперемежку с бесчисленными уличными газетчиками всю ночь ходили по бульварам, триумфально нося на руках Манифлору, а по пути разбивая окна кофеен и уличные фонари, с криками: «Долой Крюшо! Да здравствует социальная республика!» Антипиротисты, в свою очередь, опрокидывали газетные киоски и тумбы с театральными афишами.
Подобным зрелищем не мог бы восторгаться холодный разум, и оно способно было огорчить эдилов[167], озабоченных соблюдением общественного порядка на дорогах и улицах… Но еще с большей грустью честные люди смотрели на лицемеров, которые, опасаясь неприятностей, держались на равном расстоянии от обоих станов и, при явном своем эгоизме и трусости, еще хотели, чтобы все восхищались их высокими чувствами и душевным благородством; они натирали себе глаза луком, плаксиво кривили рот, сморкались на контрабасных нотах и каким-то утробным голосом стенали: «О пингвины, прекратите братоубийственные битвы, перестаньте терзать материнскую грудь, вскормившую вас!..» — как будто человеческое общество может существовать без споров и ссор и как будто гражданские распри не являются необходимым условием национальной жизни и прогресса общественной нравственности; они, эти лицемерные ничтожества, уговаривали правых и неправых пойти между собой на компромисс и оскорбляли таким образом правых в их правоте, а неправых — в их отваге. Один из таких людишек, богатый и влиятельный Машимель, великолепный экземпляр труса, вознесся над городом каким-то колоссом скорби; пролитые им слезы образовали у ног его целые пруды, где уже завелись рыбы и плавали рыбачьи лодки, то и дело опрокидываемые его вздохами.
В эти бурные ночи, сидя под ясным небом на верхушке своей старой водокачки и регистрируя на фотографических пластинках падающие звезды, Бидо-Кокий гордился собою в сердце своем. Он сражался за справедливость; он любил и был любим возвышенной любовью. Оскорбления и клевета возносили его выше облаков. Карикатуры на него, вместе с карикатурами на Коломбана, Керданика и полковника Астена, можно было видеть во всех газетных киосках; антипиротисты распространяли слух, будто он получил пятьдесят тысяч франков от крупных еврейских финансистов. Репортеры милитаристских листков запрашивали мнения о его научной компетентности у представителей официальной науки, которые отказывали ему в каких-либо астрономических познаниях, оспаривали самые основательные его наблюдения, отрицали самые убедительные открытия, отвергали самые остроумные и плодотворные гипотезы. Он ликовал, подвергаясь этим лестным нападкам врагов и завистников.
Созерцая внизу, у ног своих, огромное черное пространство, усеянное множеством огней, он не думал обо всем том, чем полна ночь в большом городе, — о тяжелом сне, свалившем усталых людей, о жестокой бессоннице, о лживых грезах, о всегда чем-нибудь отравленных наслаждениях и о бесконечно разнообразных страданиях. Он возвращался мыслью только к одному: «Вот в этом громадном городе правда сражается с неправдой». И, подменяя сложную и низменную действительность простой и возвышенной поэзией, образно представлял себе дело Пиро как битву ангелов с демонами. Он верил в вечное торжество сынов света и радовался, что сам он, чадо ясного дня, повергал наземь исчадия ночи.
Молебен состоялся 15 июня. Генералиссимус Карагель со своим штабом занимал почетное место. Собралась многочисленная и блестящая публика; по выражению г-на Бигура, это была толпа, но вместе с тем люди избранные. В первом ряду можно было видеть г-на де Бертозейя, камергера его высочества принца Крюшо. Подле церковной кафедры, с которой должен был говорить преподобный отец Дуйяр, монах ордена св. Франциска, стояли в сосредоточенно спокойной позе, опершись обеими руками на свои дубинки, сановные руководители союза антипиротистов — виконт Олив, г-н де ла Трюмель, граф Клена, герцог Ампульский, князь де Босено. Отец Агарик с наставниками и воспитанниками школы св. Маэля расположился у престола. Офицерам и солдатам в военной форме отведено было место около клироса, в боковом приделе, притом — правом, как более почетном, ибо господь, умирая на кресте, склонил голову на правую сторону. Великосветские дамы, и среди них графиня Клена, виконтесса Олив, княгиня де Босено, сидели на хорах. Огромное пространство между колоннами и всю соборную площадь заполнили двадцать тысяч монахов всевозможных орденов и тридцать тысяч мирян.
После искупительного и очистительного моления преподобный отец Дуйяр взошел на кафедру. Произнесение проповеди первоначально поручено было преподобному отцу Агарику; но потом, несмотря на его заслуги, решили, что он все же не в достаточной степени обладает тем рвением и ученостью, которых требуют обстоятельства, и предпочли красноречивого капуцина, уже полгода проповедующего по казармам, клеймя неповиновение господу и начальству.
Преподобный отец Дуйяр, избрав темой для проповеди слова: «Deposuit potentes de sede»[164], установил, что всякая светская власть исходит от бога, в коем начало и конец ее, и что она сама себя губит и уничтожает, отвращаясь от пути, предначертанного ей промыслом божиим, и от цели, предуказанной им.
Применяя этот священный закон к пингвинскому правительству, он нарисовал страшную картину бедствий, постигших страну из-за того, что государственная власть оказалась неспособной ни предвидеть их, ни бороться с ними.
— Вам, братья мои, слишком хорошо известен главный виновник всех несчастий и унижений, — сказал он, — это чудовище, само имя которого оказалось пророческим, ибо происходит от греческого слова «pyros», означающего огонь, — так господь бог, в премудрости своей, которой не чужда бывает и филология, предупреждал нас с помощью этимологического смысла этого имени, что еврей зажжет пожар в стране, давшей ему приют.
Он изобразил родину терзаемой врагами, которые были и врагами церкви, и восклицающей на своей Голгофе: «О, горе! О, слава! Распявшие господа моего — ныне меня распинают».
При этих словах все содрогнулись.
Негодование слушателей еще возросло, когда страстный оратор напомнил о надменном Коломбане, запятнавшем себя такими преступлениями, что их не смоют все воды поглотившей его реки. Он перечислил унижения и опасности, постигшие Пингвинию, и за все это, вместе взятое, возложил вину на президента республики и на премьер-министра.
— Этот министр, — сказал он, — проявил позорную трусость, не решаясь истребить семьсот родичей Пиро купно с их союзниками и заступниками, подобно тому как Саул истребил филистимлян[165] в Гаваоне, — а потому он недостоин осуществлять власть, данную ему от бога, и отныне каждый добрый гражданин может и должен предавать поношению его столь презренное владычество. Небеса будут благосклонно взирать на его ругателей. Deposuit potentes de sede. Господь бог сместит малодушных правителей и на их место возведет сильных людей, которые будут творить волю его. Возвещаю вам, господа, возвещаю вам, офицеры, унтер-офицеры и солдаты, внимающие мне, возвещаю вам, генералиссимус пингвинской армии, всем возвещаю: час настал! Если вы ослушаетесь велений господа, если во имя его не сместите недостойных властителей, если не образуете в Пингвинии сильного правительства, приверженного религии, — то бог и без того уничтожит все, что он осудил, он и без того спасет народ свой, спасет его помимо вас, избрав вершителем воли своей какого-нибудь скромного ремесленника или простого капрала. Не упускайте срока! Торопитесь!
Возбужденные этим пламенным увещанием, шестьдесят тысяч собравшихся поднялись как один, охваченные трепетом; зазвучали возгласы: «К оружию! К оружию! Смерть пиротистам! Да здравствует Крюшо!» — и все — монахи, женщины, военные, дворяне, буржуа, лакеи, — благословляемые с престола истины небесной десницею, бурно устремились из храма, распевая гимн «Пингвинию спасайте!», и двинулись по речной набережной на палату депутатов.
Оставшись один в опустелом соборе, мудрый Корнемюз, воздев руки к небесам, пробормотал срывающимся от волнения голосом:
— Agnosco fortunam ecclesiae pinguicanae[166]. Мне слишком ясно, куда это все приведет нас.
Нападение боговдохновенной толпы на палату депутатов было отбито. Под натиском жандармов и городской стражи осаждающие обратились в беспорядочное бегство, а подоспевшие из предместий товарищи во главе с Фениксом, Дагобером, Лаперсоном и Варамбилем бросились на них и окончательно их разбили. Г-на де ла Трюмеля и герцога Ампульского потащили в участок. Князь де Босено после отважного сопротивления упал с разбитой головой на окровавленную мостовую.
Воодушевленные победой, товарищи из предместий вперемежку с бесчисленными уличными газетчиками всю ночь ходили по бульварам, триумфально нося на руках Манифлору, а по пути разбивая окна кофеен и уличные фонари, с криками: «Долой Крюшо! Да здравствует социальная республика!» Антипиротисты, в свою очередь, опрокидывали газетные киоски и тумбы с театральными афишами.
Подобным зрелищем не мог бы восторгаться холодный разум, и оно способно было огорчить эдилов[167], озабоченных соблюдением общественного порядка на дорогах и улицах… Но еще с большей грустью честные люди смотрели на лицемеров, которые, опасаясь неприятностей, держались на равном расстоянии от обоих станов и, при явном своем эгоизме и трусости, еще хотели, чтобы все восхищались их высокими чувствами и душевным благородством; они натирали себе глаза луком, плаксиво кривили рот, сморкались на контрабасных нотах и каким-то утробным голосом стенали: «О пингвины, прекратите братоубийственные битвы, перестаньте терзать материнскую грудь, вскормившую вас!..» — как будто человеческое общество может существовать без споров и ссор и как будто гражданские распри не являются необходимым условием национальной жизни и прогресса общественной нравственности; они, эти лицемерные ничтожества, уговаривали правых и неправых пойти между собой на компромисс и оскорбляли таким образом правых в их правоте, а неправых — в их отваге. Один из таких людишек, богатый и влиятельный Машимель, великолепный экземпляр труса, вознесся над городом каким-то колоссом скорби; пролитые им слезы образовали у ног его целые пруды, где уже завелись рыбы и плавали рыбачьи лодки, то и дело опрокидываемые его вздохами.
В эти бурные ночи, сидя под ясным небом на верхушке своей старой водокачки и регистрируя на фотографических пластинках падающие звезды, Бидо-Кокий гордился собою в сердце своем. Он сражался за справедливость; он любил и был любим возвышенной любовью. Оскорбления и клевета возносили его выше облаков. Карикатуры на него, вместе с карикатурами на Коломбана, Керданика и полковника Астена, можно было видеть во всех газетных киосках; антипиротисты распространяли слух, будто он получил пятьдесят тысяч франков от крупных еврейских финансистов. Репортеры милитаристских листков запрашивали мнения о его научной компетентности у представителей официальной науки, которые отказывали ему в каких-либо астрономических познаниях, оспаривали самые основательные его наблюдения, отрицали самые убедительные открытия, отвергали самые остроумные и плодотворные гипотезы. Он ликовал, подвергаясь этим лестным нападкам врагов и завистников.
Созерцая внизу, у ног своих, огромное черное пространство, усеянное множеством огней, он не думал обо всем том, чем полна ночь в большом городе, — о тяжелом сне, свалившем усталых людей, о жестокой бессоннице, о лживых грезах, о всегда чем-нибудь отравленных наслаждениях и о бесконечно разнообразных страданиях. Он возвращался мыслью только к одному: «Вот в этом громадном городе правда сражается с неправдой». И, подменяя сложную и низменную действительность простой и возвышенной поэзией, образно представлял себе дело Пиро как битву ангелов с демонами. Он верил в вечное торжество сынов света и радовался, что сам он, чадо ясного дня, повергал наземь исчадия ночи.
Глава X
Советник Шоспье[168]
Прежде ослепленные страхом, легкомысленные и недогадливые, теперь республиканцы, встретившись лицом к лицу с бандами капуцина Дуйяра и сторонниками принца Крюшо, почувствовали, что у них открылись глаза, и поняли наконец истинную суть дела Пиро. Депутаты, которые два года, заслышав рев толпы «патриотов», бледнели от испуга, не стали, правда, храбрее, но трусили уже по-иному — и принялись обвинять правительство Робена Медоточивого во всех тех беспорядках, каким сами потакали, глядя на них сквозь пальцы и даже иной раз трусливо поздравляя их виновников; они укоряли Робена Медоточивого в том, что он навлек опасность на республику своими нерешительными действиями, в которых они сами были повинны, и снисходительностью, которой сами требовали; некоторые из них начинали уже подумывать, не выгоднее ли поверить в невиновность Пиро, чем в его преступность, и с тех пор стали испытывать жестокую печаль при мысли о том, что, быть может, этот несчастный осужден несправедливо и, высоко подвешенный в своей клетке, искупает чужое преступление. «Я из-за этого по ночам не сплю», — говорил депутатам, представлявшим большинство, каждому по секрету, министр Гийомет, рассчитывая занять место своего начальника.
Эти благородные законодатели свалили правительство, и на место Робена Медоточивого президент республики назначил присяжного республиканца с роскошной бородой — некоего Ла Тринитэ[169], который, подобно большинству пингвинов, ровно ничего не понимал в деле Пиро, но считал, что в дело это, по правде говоря, слишком уж суются монахи.
Генерал Греток, перед тем как покинуть министерский пост, дал последнее наставление начальнику Генерального штаба Пантеру.
— Я ухожу, а вы остаетесь, — сказал он, пожимая ему руку. — История с Пиро — мое детище; передаю ее теперь вам, она достойна вашей любви, она прекрасна. Помните, что ее красота требует тени, ей нравится тайна и она не любит сбрасывать покровы. Щадите ее стыдливость. Уж и так слишком много нескромных взглядов оскверняло ее прелести… Вы хотели доказательств, Пантер, и вы их получили. У вас их много, слишком много. Предвижу наглые попытки вмешательства и настояния опасного любопытства. На вашем месте я изорвал бы все эти бумаги в клочки. Поверьте мне: лучший способ доказательства — не иметь доказательств. Тогда никто и оспаривать их не будет.
Увы, генерал Пантер не оценил всей мудрости этих советов. Будущее слишком хорошо подтвердило проницательность Гретока. Не успел Ла Тринитэ занять пост премьера, как тотчас же затребовал к себе материалы по делу Пиро. Но военный министр его Пениш[170] отказался представить их из высших соображений национальной безопасности, доверительно сообщив ему, что одни только материалы, находящиеся под охраной генерала Пантера, составляют самый обширный архив на свете. Ла Тринитэ изучил процесс, как мог, и, даже не расследовав его досконально, все-таки заподозрил в нем нарушение законности. Тогда, пользуясь своими правами и прерогативами, он отдал приказ о его пересмотре; в ответ на это военный министр Пениш тут же обвинил его в оскорблении армии и в измене родине и швырнул ему свой портфель. Назначили другого министра, который вел себя точно так же; его сменил третий, последовавший примеру двух первых; и все следующие, до семидесятого включительно, действовали, как их предшественники, так что почтенному Ла Тринитэ оставалось только стенать под ударами доблестных портфелей. Семьдесят первый военный министр, Ван-Жюлеп, остался при исполнении своих обязанностей не потому, что расходился со столь многочисленными и благородными своими коллегами, но потому, что они дали ему поручение великодушно предать председателя совета министров, покрыть его стыдом и позором и обратить пересмотр дела Пиро к вящей славе Гретока и удовлетворению антипиротистов, к выгоде для монахов и на пользу реставрации принца Крюшо.
Генерал Ван-Жюлеп[171], обладая высокими военными дарованиями, не был наделен достаточно гибким умом, чтобы пользоваться хитроумными способами и изощренными приемами Гретока. Он думал, подобно генералу Пантеру, что нужны осязаемые улики против Пиро, и чем больше, тем лучше, так что, сколько их ни собрать, всегда будет мало. Он высказал эти мысли своему начальнику Генерального штаба, а тот, разумеется, отнюдь не склонен был возражать.
— Наступает такое время, Пантер, — сказал министр, — когда нам потребуются обильные и сверх обильные доказательства!
— Слушаюсь, генерал, — ответил Пантер. — Я немедленно пополню свой архив.
Через полгода доказательства против Пиро занимали два этажа военного министерства, под тяжестью документов провалился пол, и хлынувшая бумажная лавина раздавила двух начальников отделений, четырнадцать столоначальников и шестьдесят письмоводителей, занятых в нижнем этаже разработкой вопроса о новом образце гетр для егерских полков. Пришлось подпереть стены обширного здания. Прохожие с изумлением смотрели на огромные бревна, чудовищные подпоры, которые были наклонно уставлены в некогда великолепную фасадную стену, ныне рассевшуюся и шаткую, и загромождали улицу, мешая движению экипажей и пешеходов и служа препятствием для автобусов, разбивавшихся о них в лепешку вместе со своими пассажирами.
Судьи, вынесшие обвинение Пиро, были, в сущности, не судьи, а военные. Судьи, вынесшие обвинение Коломбану, были действительные судьи, но судьи мелкие, облаченные в старые черные балахоны, как церковные подметальщики, — жалкие судьи, тощие от голода судьишки. Над ними возвышались великие судьи, в красных тогах и горностаевых мантиях. Стяжав известность своими знаниями и глубиной суждения они заседали в суде, при одном упоминании которого возникала картина, говорившая о грозной власти: кассационный суд обладал правом пресекать судебные решения, а потому представлялся в виде огромной секиры, нависшей над приговорами и решениями всех других инстанций.
Один из этих великих судей в красном, составлявших высшее судилище, г-н Шоспье, вел тогда скромную и спокойную жизнь в алькском предместье. Он был чист душою, честен сердцем и справедлив рассудком. Каждый день, окончив изучение судебных дел, он играл на скрипке и поливал свои гиацинты. По воскресеньям он обедал у соседок, девиц Эльбивор[172]. Г-н Шоспье был стар, но это был приятный и бодрый старик, и друзья восхищались его добродушным характером.
Однако за последние несколько месяцев он стал раздражительным и хмурым, а когда развертывал газету, полное розовое лицо его мучительно морщилось и багровело от гнева. Причиной тому был Пиро. Судебный советник Шоспье понять не мог, как это офицер решился на такое черное дело — продать восемьдесят тысяч копен сена, военного фуража, соседней враждебной державе; а еще меньше понимал он, как такой преступник мог найти в Пингвинии столько услужливых защитников. Мысль о том, что на его родине существуют всякие Пиро, полковники Астены, Коломбаны, Керданики, Фениксы, омрачала для него и красоту гиацинтов, и игру на скрипке, омрачала небо, и землю, и всю природу, и обеды его у девиц Эльбивор.
И случилось так, что когда министр юстиции представил дело Пиро на рассмотрение в верховное судилище, то именно судебному советнику Шоспье поручено было ознакомиться с материалом судебного производства и обнаружить нарушения законности, буде они имеются. Хотя он и был в высшей степени справедлив и неподкупен, хотя за долгие годы привык вершить судебные дела без лицеприятия, все же он готовился найти в передаваемых ему документах доказательства неоспоримой виновности и явной преступности Пиро. После многочисленных затруднений и упорных отказов со стороны генерала Ван-Жюлепа советник Шоспье добился наконец доступа ко всем бумагам. Когда они были пронумерованы и зарегистрированы, то оказалось, что общее их число составляет четырнадцать миллионов шестьсот двадцать шесть тысяч триста двенадцать. Приступив к их изучению, советник был сначала смущен, затем удивлен, затем изумлен, затем поражен, затем ошеломлен и, наконец, если можно так выразиться, умопотрясен. Он находил в папках объявления галантерейных магазинов, газеты, картинки модных журналов, бумажные мешки из бакалейной лавки, старую торговую корреспонденцию, школьные тетрадки, дерюгу, наждачную бумагу для чистки паркета, игральные карты, чертежи, шесть тысяч экземпляров «Сонника», но не обнаружил ни одного документа, который бы имел хоть какое-либо касательство к Пиро.
Эти благородные законодатели свалили правительство, и на место Робена Медоточивого президент республики назначил присяжного республиканца с роскошной бородой — некоего Ла Тринитэ[169], который, подобно большинству пингвинов, ровно ничего не понимал в деле Пиро, но считал, что в дело это, по правде говоря, слишком уж суются монахи.
Генерал Греток, перед тем как покинуть министерский пост, дал последнее наставление начальнику Генерального штаба Пантеру.
— Я ухожу, а вы остаетесь, — сказал он, пожимая ему руку. — История с Пиро — мое детище; передаю ее теперь вам, она достойна вашей любви, она прекрасна. Помните, что ее красота требует тени, ей нравится тайна и она не любит сбрасывать покровы. Щадите ее стыдливость. Уж и так слишком много нескромных взглядов оскверняло ее прелести… Вы хотели доказательств, Пантер, и вы их получили. У вас их много, слишком много. Предвижу наглые попытки вмешательства и настояния опасного любопытства. На вашем месте я изорвал бы все эти бумаги в клочки. Поверьте мне: лучший способ доказательства — не иметь доказательств. Тогда никто и оспаривать их не будет.
Увы, генерал Пантер не оценил всей мудрости этих советов. Будущее слишком хорошо подтвердило проницательность Гретока. Не успел Ла Тринитэ занять пост премьера, как тотчас же затребовал к себе материалы по делу Пиро. Но военный министр его Пениш[170] отказался представить их из высших соображений национальной безопасности, доверительно сообщив ему, что одни только материалы, находящиеся под охраной генерала Пантера, составляют самый обширный архив на свете. Ла Тринитэ изучил процесс, как мог, и, даже не расследовав его досконально, все-таки заподозрил в нем нарушение законности. Тогда, пользуясь своими правами и прерогативами, он отдал приказ о его пересмотре; в ответ на это военный министр Пениш тут же обвинил его в оскорблении армии и в измене родине и швырнул ему свой портфель. Назначили другого министра, который вел себя точно так же; его сменил третий, последовавший примеру двух первых; и все следующие, до семидесятого включительно, действовали, как их предшественники, так что почтенному Ла Тринитэ оставалось только стенать под ударами доблестных портфелей. Семьдесят первый военный министр, Ван-Жюлеп, остался при исполнении своих обязанностей не потому, что расходился со столь многочисленными и благородными своими коллегами, но потому, что они дали ему поручение великодушно предать председателя совета министров, покрыть его стыдом и позором и обратить пересмотр дела Пиро к вящей славе Гретока и удовлетворению антипиротистов, к выгоде для монахов и на пользу реставрации принца Крюшо.
Генерал Ван-Жюлеп[171], обладая высокими военными дарованиями, не был наделен достаточно гибким умом, чтобы пользоваться хитроумными способами и изощренными приемами Гретока. Он думал, подобно генералу Пантеру, что нужны осязаемые улики против Пиро, и чем больше, тем лучше, так что, сколько их ни собрать, всегда будет мало. Он высказал эти мысли своему начальнику Генерального штаба, а тот, разумеется, отнюдь не склонен был возражать.
— Наступает такое время, Пантер, — сказал министр, — когда нам потребуются обильные и сверх обильные доказательства!
— Слушаюсь, генерал, — ответил Пантер. — Я немедленно пополню свой архив.
Через полгода доказательства против Пиро занимали два этажа военного министерства, под тяжестью документов провалился пол, и хлынувшая бумажная лавина раздавила двух начальников отделений, четырнадцать столоначальников и шестьдесят письмоводителей, занятых в нижнем этаже разработкой вопроса о новом образце гетр для егерских полков. Пришлось подпереть стены обширного здания. Прохожие с изумлением смотрели на огромные бревна, чудовищные подпоры, которые были наклонно уставлены в некогда великолепную фасадную стену, ныне рассевшуюся и шаткую, и загромождали улицу, мешая движению экипажей и пешеходов и служа препятствием для автобусов, разбивавшихся о них в лепешку вместе со своими пассажирами.
Судьи, вынесшие обвинение Пиро, были, в сущности, не судьи, а военные. Судьи, вынесшие обвинение Коломбану, были действительные судьи, но судьи мелкие, облаченные в старые черные балахоны, как церковные подметальщики, — жалкие судьи, тощие от голода судьишки. Над ними возвышались великие судьи, в красных тогах и горностаевых мантиях. Стяжав известность своими знаниями и глубиной суждения они заседали в суде, при одном упоминании которого возникала картина, говорившая о грозной власти: кассационный суд обладал правом пресекать судебные решения, а потому представлялся в виде огромной секиры, нависшей над приговорами и решениями всех других инстанций.
Один из этих великих судей в красном, составлявших высшее судилище, г-н Шоспье, вел тогда скромную и спокойную жизнь в алькском предместье. Он был чист душою, честен сердцем и справедлив рассудком. Каждый день, окончив изучение судебных дел, он играл на скрипке и поливал свои гиацинты. По воскресеньям он обедал у соседок, девиц Эльбивор[172]. Г-н Шоспье был стар, но это был приятный и бодрый старик, и друзья восхищались его добродушным характером.
Однако за последние несколько месяцев он стал раздражительным и хмурым, а когда развертывал газету, полное розовое лицо его мучительно морщилось и багровело от гнева. Причиной тому был Пиро. Судебный советник Шоспье понять не мог, как это офицер решился на такое черное дело — продать восемьдесят тысяч копен сена, военного фуража, соседней враждебной державе; а еще меньше понимал он, как такой преступник мог найти в Пингвинии столько услужливых защитников. Мысль о том, что на его родине существуют всякие Пиро, полковники Астены, Коломбаны, Керданики, Фениксы, омрачала для него и красоту гиацинтов, и игру на скрипке, омрачала небо, и землю, и всю природу, и обеды его у девиц Эльбивор.
И случилось так, что когда министр юстиции представил дело Пиро на рассмотрение в верховное судилище, то именно судебному советнику Шоспье поручено было ознакомиться с материалом судебного производства и обнаружить нарушения законности, буде они имеются. Хотя он и был в высшей степени справедлив и неподкупен, хотя за долгие годы привык вершить судебные дела без лицеприятия, все же он готовился найти в передаваемых ему документах доказательства неоспоримой виновности и явной преступности Пиро. После многочисленных затруднений и упорных отказов со стороны генерала Ван-Жюлепа советник Шоспье добился наконец доступа ко всем бумагам. Когда они были пронумерованы и зарегистрированы, то оказалось, что общее их число составляет четырнадцать миллионов шестьсот двадцать шесть тысяч триста двенадцать. Приступив к их изучению, советник был сначала смущен, затем удивлен, затем изумлен, затем поражен, затем ошеломлен и, наконец, если можно так выразиться, умопотрясен. Он находил в папках объявления галантерейных магазинов, газеты, картинки модных журналов, бумажные мешки из бакалейной лавки, старую торговую корреспонденцию, школьные тетрадки, дерюгу, наждачную бумагу для чистки паркета, игральные карты, чертежи, шесть тысяч экземпляров «Сонника», но не обнаружил ни одного документа, который бы имел хоть какое-либо касательство к Пиро.