В этот вечер у г-жи Кларанс появился новый гость — Ипполит Сереc; он был депутатом от Альки и одним из самых молодых членов палаты: говорили, что отец его держал кабачок, но сам он был адвокат, красноречивый, видный, представительный и, как полагали, знающий свое дело.
   — Господин Сереc, — сказала ему хозяйка дома, — вы представляете самый прекрасный округ в Альке.
   — И становящийся с каждым днем все прекраснее, сударыня!
   — К несчастью, здесь ходить стало совсем невозможно! — воскликнул г-н Бутурле.
   — Это почему же? — спросил г-н Серес.
   — Да из-за автомобилей, конечно!
   — Не браните их, — возразил депутат. — Это наша великая национальная промышленность.
   — Знаю, милостивый государь. Нынешние пингвины напоминают мне древних египтян. Как утверждает Тэн[176], опираясь на сообщение Климента Александрийского[177], но, впрочем, несколько погрешая против подлинного текста, египтяне поклонялись крокодилам, которые их пожирали; так и пингвины поклоняются автомобилям, которые их давят. Нет никаких сомнений: будущее принадлежит этому металлическому животному. К извозчикам больше не возвратятся, как не возвращаются к дилижансам. Долгие мучения лошади приходят к концу. Автомобиль, пущенный лихорадочной жадностью промышленников, подобно колеснице Джаганнатхи[178], на оторопелые народы, автомобиль, служащий дурацкому и смертоносному щегольству бездельников и снобов, скоро станет выполнять свое полезное назначение и, отдав свою силу на службу всем людям, будет вести себя как послушное работящее чудовище. Но, чтобы вместо вреда он приносил пользу, нужно будет построить для него дороги, соответствующие его поступи, такие шоссе, которых он не разворачивал бы своими яростными колесами, обдавая прохожих пылью и отравляя им легкие. Эти новые дороги надо будет закрыть для более медленного транспорта и для скота, устроить на них гаражи и мостки — словом, упорядочить и наладить дорожную сеть будущего. Таковы пожелания доброго гражданина.
   Госножа Кларанс перевела разговор на благоустройство округа, представляемого г-ном Сересом, и тот с энтузиазмом стал говорить о сносе старых зданий, о прокладке новых улиц, о постройках, перестройках и всяких других полезных работах.
   — В наше время строят замечательно, — сказал он. — Повсюду возникают новые великолепные улицы. Когда можно было видеть что-либо подобное нашим мостам с пилонами, нашим особнякам с куполами?
   — Вы не упомянули еще о нашем большом дворце, прикрытом огромным колпаком, — проворчал, еле сдерживая ярость, г-н Данизе, старый любитель искусства. — Я просто диву даюсь, какой степени безобразия может достигнуть современный, город. Алька американизируется; всюду разрушают последние остатки того, в чем еще чувствуется свободный вкус, фантазия, соразмерность, сдержанность, человечность, традиции: всюду разрушают эту прелесть — старые каменные ограды, через которые свешиваются ветви деревьев; всюду изгоняют последние остатки воздуха и света, остатки природы, остатки прошлого, остатки памяти о наших предках, частицу нас самих — и возводят огромные, страшные, отвратительные дома, накрытые нелепыми куполами на венский лад, либо в новом стиле, без карнизов, без архитектурной формы, с какими-то устрашающими выступами и смешными кровлями, и подобные чудища лезут вверх, бесстыдно вздымаясь над окружающими домами. По фасадам наляпаны какие-то отвратительные шишкообразные наросты, и именуется это мотивами нового искусства. Я видел новое искусство в других странах, там оно не так гнусно. Оно там мило, занятно. А наша страна пользуется печальной привилегией выставлять на всеобщее обозрение образцы самой безобразной архитектуры — безобразной на самоновейший манер и в огромном количестве вариантов. Завидная привилегия, нечего сказать!
   — А вам не приходило в голову, — строго спросил г-н Серес, — что такая резкая критика может от нашей столицы отпугнуть иностранцев, которые стекаются к нам со всех концов света и оставляют здесь миллиарды?
   — Будьте покойны, — ответил г-н Данизе, — иностранцы не затем сюда ездят, чтобы любоваться нашими постройками; они ездят сюда ради наших кокоток, наших портных и наших кабаков.
   — Скверная у нас привычка — клеветать на самих себя, — со вздохом промолвил г-н Серес.
   Госпожа Кларанс, как тактичная хозяйка, сочла своевременным опять перевести разговор на любовь и спросила г-на Жюмеля, какого он мнения о последней книге Леона Блюма[179], где автор жалуется…
   — …на бессмысленный запрет, — подхватил профессор Гэддок, — запрет, возбраняющий светским девушкам заниматься любовью, что они делали бы с удовольствием, меж тем как продажные женщины занимаются ею слишком много и без всякого удовольствия. Это в самом деле достойно сожаления; но пусть господин Леон Блюм не огорчается сверх меры: если все и обстоит так плачевно в нашем узком буржуазном кругу, то могу заверить его, что вне этого круга он увидел бы всюду более утешительное зрелище. В народе, в широкой народной массе города и деревни, девушки занимаются любовью без обиняков.
   — Какое ужасное падение нравов, сударь! — заметила г-жа Кремер.
   И она воспела хвалу девической невинности в выражениях, полных изящества и целомудрия. Это было восхитительно!
   Рассуждения профессора Гэддока о том же предмете было, наоборот, тяжко слушать.
   — Светские девушки, — сказал он, — всегда под охраной и под надзором; к тому же мужчины не хотят иметь с ними дело из чувства порядочности, из боязни перед ответственностью и потому, что совращение молодой девицы не принесет им чести в обществе. Впрочем, неизвестно, что тут происходит в действительности, — ведь не видишь того, что принято скрывать. Это предпосылка, необходимая для существования всякого общества. Если б у светских девушек добивались любви, они были бы сговорчивее женщин, — и это по двум причинам: у них больше иллюзий, и любопытство их еще не удовлетворено. Женщины в большинстве случаев так плохо начинали с мужем, что у них не скоро появляется решимость продолжать с кем-нибудь другим. Мне лично не раз приходилось наталкиваться на такое препятствие при попытках к обольщению.
   Когда неприятные рассуждения профессора Гэддока подходили к концу, в гостиную вошла мадемуазель Эвелина Кларанс и стала лениво разносить чай, с тем скучающим видом, который придавал ее красоте очарование восточной неги.
   — Что касается меня, — сказал Ипполит Серес, взглянув на нее, — то я сторонник девиц.
   «Дурак», — решила она.
   Ипполит Серес, никогда не выходивший за пределы круга политического, круга избирателей и избираемых, нашел, что салон г-жи Кларанс весьма изыскан, хозяйка обворожительна, а дочь отличается какой-то своеобразной красотой; он стал усердно посещать их и ухаживал за обеими. Г-жа Кларанс, которой в ее возрасте особенно льстило внимание, находила Сереса очень милым. Эвелина же не оказывала ему никакого расположения и обращалась с ним надменно и пренебрежительно, а он, видя в этом аристократичность и хороший тон, еще больше восхищался ею.
   Пользуясь своими обширными знакомствами, он старался доставлять им обеим удовольствия, и это ему порой удавалось. Он добывал им пропуска на заседания палаты и ложи в Оперу. Несколько раз давал он Эвелине возможность блистать на разных собраниях, в частности — на сельском празднике, который был, правда, устроен одним министром, но признан подлинно светским и принес республиканской власти первый успех в глазах высшего общества.
   На этом празднике Эвелина, замеченная многими, особенно привлекла внимание одного молодого дипломата, некоего Роже Ламбильи, и тот, решив, что она принадлежит к среде, не отличающейся строгостью нравов, пригласил ее к себе, на свою холостую квартиру. Она находила его красивым, думала, что он богат, — и пошла. Немного взволнованная, почти смущенная, она чуть не стала жертвой своей храбрости, избежав поражения только при помощи смелого военного маневра. Это происшествие было самым большим безумством во всей ее девической жизни.
   Войдя в круг людей, близких к министрам и президенту, Эвелина подчеркивала там свою аристократичность и благочестие, чем привлекла к себе симпатии крупных деятелей антиклерикального и демократического лагеря республики. Ипполит Серес, видя, что она пользуется успехом и что знакомство с ней делает ему честь, еще больше увлекся ею, — он влюбился в нее до безумия.
   Тогда и она стала с интересом присматриваться к нему, желая знать, как далеко зайдет его чувство. Она находила его неизящным, лишенным душевной тонкости, дурно воспитанным, но энергичным, сообразительным, способным и не таким уж скучным. Она еще смеялась над ним, но уже подумывала о нем. В один прекрасный день она решила подвергнуть его чувство испытанию.
   Это был период выборов, и г-н Серес был занят хлопотами, как говорится, по возобновлению своего мандата. У него был конкурент, поначалу как будто не очень опасный, без ораторских способностей, но богатый и с каждым днем завоевывавший, казалось, все больше голосов. Ипполит Серес, равно чуждаясь и вялого спокойствия, и пустой тревоги, удвоил энергию. Главным полем его деятельности служили публичные собрания, где он благодаря силе своих легких выступал опасным соперником. Его комитет устраивал широкие собрания с прениями, по субботам — вечерние, а по воскресеньям — ровно в три часа дня. Как-то в воскресенье, явившись с визитом в дом г-жи Кларанс, он застал ее дочь одну в гостиной. Поболтав с нею минут двадцать, он вынул часы и увидал, что уже без четверти три. Эвелина вдруг стала как-то особенно мила, игрива, задорна, завлекательна. Серес, взволнованный, все же поднялся, чтобы уходить.
   — Посидите еще немножко! — сказала она с нежной настойчивостью, и он, будучи не в силах отказаться, снова сел.
   Она прикинулась участливой, томной, любопытной, слабой. Он краснел, бледнел, но опять поднялся с места.
   Тогда, чтобы его удержать, она стала молча глядеть на него, и серые глаза ее подернулись влагой, а грудь прерывисто вздымалась. Сраженный, обезумевший, изнемогающий, он упал к ее ногам; но тут же, опять вынув часы, вскочил и отчаянно выругался:
   — Ах ты… Без пяти четыре! Только-только поспею…
   И выскочил на лестницу.
   С тех пор она стала питать к нему некоторое уважение.

Глава IV
Женитьба политического деятеля

   Она его совсем не любила, однако хотела, чтобы он ее любил. Впрочем, она была с ним очень сдержанна — и не только потому, что не питала к нему особой склонности: ведь в делах любви многое делается пускай и равнодушно, но для развлечения, но женскому инстинкту, по традиции и общепринятому обыкновению, чтобы испробовать свою власть и с удовольствием убедиться в ее действии. Эвелина держалась на расстоянии, понимая, что при более близких отношениях он, по своей грубой натуре, способен был задрать нос и нагло попрекать ее же, если бы она их прекратила.
   Так как он по профессии был антиклерикал и свободомыслящий, то она считала нужным подчеркивать свою набожность, появляясь перед ним с молитвенниками в руках — изданиями большого формата, в красном сафьяне, вроде «Пасхального двухнедельника» королевы Марии Лещинской и дофины Марии-Жозефы[180]; и всегда старалась положить перед ним на видном месте список пожертвований, собранных ею на укрепление национального культа св. Орброзы. Эвелина действовала так не затем, чтобы дразнить его, не из озорства или чувства противоречия, и даже не из снобизма, хотя и не была от него свободна; таким способом она утверждала себя, придавала себе особый характер, ставила себя на высоту и, чтобы возбудить в депутате отвагу, облекалась в религию наподобие того, как Брюнхильда, чтобы привлечь Сигурда[181], окружала себя пламенем. Дерзкий замысел ее удался. Она стала казаться ему еще прекраснее. В клерикализме, на его взгляд, была особая изысканность.
   Переизбранный огромным большинством голосов, Серес стал членом палаты более левой по своим тенденциям, более передовой, чем предшествующая, и, казалось, более ревностной в отношении реформ. Сразу заметив, что под столь большим рвением скрывается боязнь перемен и искреннее желание ничего не делать, он твердо решил следовать политике, которая отвечала бы этим настроениям. В самом же начале сессии он выступил с большой речью, ловко задуманной и прекрасно построенной, которая была посвящена мысли, что всякая реформа требует длительной разработки; это была горячая, даже бурнокипящая речь, так как оратор исходил из принципа, что рекомендовать умеренность надо всегда с крайним пылом. Все собрание рукоплескало ему. На президентской трибуне его слушали мать и дочь Кларанс; Эвелина невольно затрепетала при торжественном гуле рукоплесканий. На той же скамейке прекрасная г-жа Пансе вся вздрагивала, прислушиваясь к вибрациям этого мужественного голоса.
   Сойдя с трибуны, пока еще гремели аплодисменты и раздавались требования расклеить текст этой речи по городу, Ипполит Серес сразу же, в своей взмокшей от пота сорочке, пошел поклониться г-же Кларанс с дочерью. Эвелина нашла, что он похорошел от успеха; и когда он, склонившись перед сидящими дамами, скромно, быть может лишь чуть фатовато, выслушивал их поздравления, отирая себе затылок носовым платком, молодая девушка, искоса взглянув на г-жу Пансе, увидела, что та в опьянении вдыхает запах пота, исходящий от героя, и, задыхаясь, полузакрыв глаза, запрокинув голову, готова вот-вот лишиться чувств. Эвелина тотчас послала г-ну Сересу нежную улыбку.
   Речь представителя Альки вызвала громкие отклики. В политических «сферах» ее оценили как весьма удачную. «Наконец-то мы услышали честные высказывания», — писала большая газета умеренных. «Ведь это — целая программа!» — говорили в палате. Все признавали в ораторе огромный талант. Ипполит Серее легко мог бы теперь стать и во главе радикалов, и во главе социалистов, и во главе антиклерикалов, которые выбрали его председателем своей группы, самой многочисленной в палате. Ему уже наметили дать портфель при первой же смене правительства.
   После долгих колебаний Эвелина решила выйти замуж за г-на Ипполита Сереса. На ее вкус, этот великий человек был несколько вульгарен; да к тому же не было уверенности в том, что он действительно достигнет когда-нибудь той ступени, на которой политическая деятельность начинает приносить крупный доход; но Эвелине скоро должно было исполниться двадцать семь лет, у нее был достаточный жизненный опыт, и она знала, что не следует ни слишком поддаваться чувству отвращения, ни выказывать себя слишком требовательной.
   Ипполит Серес был знаменит; Ипполит Серес был счастлив. Он стал неузнаваем; элегантность его костюма и манер возрастала с ужасающей быстротой, он злоупотреблял белыми перчатками; теперь, став слишком уж светским, он вызывал у Эвелины сомнение, не хуже ли это, чем быть недостаточно светским. Г-жа Кларанс благосклонно смотрела на эту помолвку, радуясь, что будущее дочери теперь обеспечено, и с удовольствием получая по четвергам цветы для своей гостиной.
   Вопрос о свадебной церемонии вызвал, однако, некоторые осложнения. Эвелина была набожна и хотела, чтобы брак ее получил благословение церкви. Ипполит Серес, относясь терпимо к религии, сам все же был свободомыслящим и признавал только гражданский брак. По этому поводу происходили споры и даже душераздирающие сцены. Последняя разыгралась в комнате молодой девушки, когда стали составлять текст свадебных приглашений. Эвелина заявила, что без благословения церкви она не может по-настоящему считать себя его женой. Она заговорила о разрыве, о том, что уедет с матерью за границу, уйдет в монастырь. Потом стала нежной, слабой, умоляющей, начала горько жаловаться. И в ее девичьей комнате все горько жаловалось вместе с ней — кропильница, буксовая веточка над белой постелью, душеспасительные книжки на маленькой этажерке, а на мраморной доске камина бело-голубая статуэтка св. Орброзы, укрощающей каппадокийского дракона. Ипполит Серес растрогался, размяк, растаял.
   Прекрасная в своей печали, с блестящими от слез глазами, обвив себе руки четками из ляпис-лазури, словно цепями веры, она вдруг бросилась к ногам Ипполита и обняла его колени в смертельном изнеможении, с распущенными волосами.
   Он был готов уступить, он забормотал:
   — Церковный брак, венчание в церкви, может быть, мои избиратели еще кое-как переварят; а вот комитет мой не так легко с этим примирится… Впрочем, я им объясню… Веротерпимость, общественные условности. Они сами посылают дочерей к первому причастию… Но уж насчет министерского портфеля… Эх, черт! Я уверен, душенька, что мы его утопим в святой воде.
   При этих словах она встала, серьезная, великодушная, смирившаяся, в свою очередь побежденная.
   — Друг мой, я больше не настаиваю.
   — Значит, без венчанья? Оно и лучше, гораздо лучше!
   — Нет, это не так. Но предоставьте действовать мне. Я постараюсь все уладить к общему удовлетворению.
   Она отправилась к преподобному отцу Дуйяру и объяснила ему обстоятельства дела. Тот оказался более покладистым и сговорчивым, чем она даже рассчитывала.
   — Супруг ваш — человек умный, человек порядка и здравого смысла, в конце концов он придет к нам. Вы принесете ему благословение божье; не напрасно господь дарит ему супругу-христианку. Церковь не всегда требует пышности и блеска для брачного обряда. Ныне, во времена гонений, потемки подземных молелен и тайники катакомб больше пристали ее празднествам. По выполнении всех гражданских формальностей, мадемуазель, приходите с господином Сересом сюда, в мою особую часовенку, одетая как для прогулки, — я обвенчаю вас и сохраню все в строжайшей тайне. Я испрошу у архиепископа необходимые послабления и льготы по части оглашения брака, свидетельства об исповеди и тому подобного.
   Ипполит, считая замысел несколько опасным, все же согласился, в глубине души даже польщенный.
   — Я пойду в пиджаке, — заявил он.
   Он пошел в сюртуке, в белых перчатках, в лакированных туфлях и совершал коленопреклонения.
   Ничего не поделаешь, взаимная вежливость…

Глава V
Министерство Визира[182]

   Супруги Серес устроились скромно и прилично, сняв славную квартирку в одном из новых домов. Серес окружил жену чистосердечным и спокойным обожанием, хотя часто задерживался в бюджетной комиссии и три вечера в неделю был занят подготовкой доклада о почтовом бюджете, надеясь, что этот труд останется в веках. Эвелина считала его «хамом», но нельзя сказать, чтобы он ей не нравился. Скверно было только то, что у них было очень мало денег, верней — почти совсем не было. Служба республике не так уж прибыльна, как думают. С тех пор как нет монарха, раздающего милости, каждый берет, что может, и хищения каждого, ограниченные хищениями всех остальных, поневоле сводятся к скромным размерам. Отсюда суровая простота нравов, свойственная вождям демократии. У них есть возможность обогащаться только в периоды больших начинаний, и тогда их преследует зависть менее преуспевающих коллег. Ипполит Серес предвидел большие начинания в ближайшем будущем, он ведь принадлежал к тем, кто их подготавливал; а пока он с достоинством переносил бедность, тем более что Эвелина, разделяя ее с ним, страдала меньше, чем можно было ожидать. Она поддерживала постоянные связи с отцом Дуйяром и посещала часовню св. Орброзы, где встречалась с солидным обществом и с людьми, могущими в случае надобности оказать ей поддержку. Она умела их выбирать и награждала доверием только тех, кто его заслуживал. Она стала более опытной после автомобильных прогулок с виконтом Клена, а главное, поняла, какие преимущества связаны с положением замужней женщины.
   Сначала депутата тревожила ее набожность, которую высмеивали демагогические газетки; но вскоре он успокоился, наблюдая вокруг, сколь охотно вожди демократии сближаются с аристократией и церковью.
   Это был один из тех периодов (кстати сказать, довольно частых), когда правящие круги вдруг спохватываются, что зашли слишком далеко. Ипполит Серес в известной мере разделял такое мнение. Он признавал не политику преследований, а политику терпимости. Основы ее были заложены в его речи о подготовке реформ. Министерство считалось слишком левым; поддерживая законопроекты, признанные опасными для капитала, оно настроило против себя крупные финансовые компании, а тем самым и газеты всех направлений. Видя растущую опасность, правительство отказалось от своих проектов, от своей программы, от своих взглядов, но — слишком поздно: уже был подготовлен новый состав кабинета; после одного коварного вопроса, заданного Полем Визиром и тут же превращенного в интерпелляцию, а также прекрасной речи Ипполита Сереса оно пало.
   Составление нового кабинета президент республики поручил все тому же Полю Визиру, который, несмотря на свой возраст, успел уже дважды быть министром, — очаровательному молодому человеку, завсегдатаю танцевальных зал и театральных кулис, очень артистичному, очень светскому и тонкому, поразительно умному и деятельному. Поль Визир составил правительство, рассчитанное на то, чтобы сделать передышку и успокоить встревоженную общественность, — вот почему один из портфелей был предложен Ипполиту Сересу.
   Новые министры, принадлежа ко всем группам большинства, представляли самые разнообразные и самые противоположные точки зрения, но все были умеренными и безусловно консервативными[183]. Из старого кабинета остался только министр иностранных дел, чернявый человечек но фамилии Кромбиль, работавший четырнадцать часов в сутки в упоении великими замыслами, молча, таясь даже от собственных дипломатических агентов, чрезмерно беспокойный, но тщетно пытавшийся внушить свое беспокойство другим, ибо народы невероятно беспечны, да и правители не менее того.
   Общественные работы отдали в ведение Фортюне Лаперсона, социалиста. Тогда в политической жизни существовало правило, одно из самых незыблемых, самых строгих, самых суровых и, смею сказать, самых ужасных и жестоких, — включать в состав любого правительства, призванного бороться с социализмом, члена социалистической партии, чтобы враги богатства и собственности испытывали горький стыд, когда на них обрушивался их же собрат, и не могли сойтись в своем кругу, не ища глазами, кто же завтра покарает их. Только при полном незнании сердца человеческого можно думать, что среди социалистов было трудно найти пригодного для подобной деятельности. Гражданин Фортюне Лаперсон вступил в кабинет Визира без какого-либо понуждения, по своей воле; и его одобряли даже иные из прежних друзей — так велико было преклонение пингвинов перед всякой властью!