Дети мне особо не нравятся, и это им самим по вкусу. Не сюсюкаю, не завидую, как многие взрослые, которые из зависти к беззаботной поре состаривают детей, трамбуют жизненным опытом, опаивают страхом разочарований. Я идеальная нянька, ведь дети, как женщины, не отлипают, если не цацкаться. Наверное, в этом секрет. Желающих столько, что приходится расписание составлять, некоторым вынужден отказывать.
Среди моих подопечных в основном мальчишки. Теперь много мальчишек. Говорят, такая мужская концентрация перед войной складывается. Но и девочек приводят. Сначала осторожничали, думали, может, я извращенец. Но мне без разницы, у меня на детей не стоит. Теперь мамаши мне доверяют, иногда даже бабки внучков подгоняют, которых им молодые сбагрили. Посредницами выступают. А сами в консерваторию или на танцы для тех, кому за.
Инциденты редки. А если точно, то лишь однажды неприятность приключилась. Пантелеймон катался на саночках и перекувырнулся физиономией на ледышку. Зубик передний на нитке повис. Произошло это, что называется, не в мою смену, а под мамашиным присмотром. И мамаша то ли уже по привычке, к тому моменту успевшей сложиться, то ли по другой какой неведомой причине, позвонила почему-то не в «скорую», а мне и голосом совершенно изменившимся стала умолять. Я набрал знакомого стоматолога, отца одной из моих, первоклассницы Сарочки, тот вошёл в положение и наказал незамедлительно везти к нему в клинику. Я тотчас сообщил взволнованной родительнице координаты и пароли и скоро, признаюсь, забыл об этом деле, но спустя неделю, когда наступил день Пантелеймона, когда я должен был его по предварительной договорённости опекать, пока мама побудет в зале, салоне и ещё где-то, откуда она всегда является то радостная, то понурая, так вот в урочный день Пантелеймона ко мне не привезли и сигнала никакого не подали. Коря себя за чёрствость и забывчивость, я связался с его матушкой и был несколько удивлён весьма прохладным тоном. Оказалось, что врач, мною порекомендованный, чем-то её, мать, не устроил, то есть зубик Пантюше на место пристроили, ещё пошатывается, но обещают, что скоро закрепится, как был, и вроде без осложнений, но как-то вот ей, матушке, не по вкусу пришлась клиника. И разговаривали с ней вроде так, но как-то всё равно не так, как хотелось бы, в другой клинике за эти деньги прыгали бы, как цирковые. А взяли не то чтобы много, но она потом узнавала и нашла место подешевле, и стул ей где-то там вовремя не подали. В процессе разговора дама всё больше входила в состояние разгневанное и даже оскорблённое и под конец сообщила, что больше Пантелеймона ко мне не приведёт.
Попрощавшись с ней, я обнаружил в себе мысль – мне было совершенно безразлично, приводят ко мне Пантелеймона или нет. И не потому, что он мне был не симпатичен, очень даже симпатичен, милый, смышлёный мальчик, даже мудрый какой-то, умеющий своим детским инстинктом противостоять примеру матери, тиражной патрицианки с журнальным лицом, телом и помыслами, подбирающей труху за мужем, грызущим бюджет вверенного ведомства. И чем больше я понимал, сколь мальчик славный, тем сильнее радовался, что нисколько не переживаю от того, что больше его не увижу. А если какая-нибудь мамаша снова спросит меня о помощи, я снова помогу, хоть и наживу себе, возможно, таким образом нового неприятеля. Невольная моя воспитательская стезя выработала во мне свойство – каждому даю возможность раскрыться.
Ребёнком я услышал, мужик должен в жизни три вещи сделать: дерево посадить, дом построить и сына вырастить. Тогда я подумал, это просто. Так и оказалось, только у меня дело дальше пошло. Деревьев я посадил много, но в один год напутал с удобрениями и корни пожёг. Дом построил, только супруга мэра вместо нашей деревни захотела башни. Мэра сняли, супруга скукожилась, но сад, где мы строились, теперь фундаментом, угольками присыпанным, украшен. И ещё нескольких пожгли, кто ближе к краю. Деревья, которые после моей подкормки оклемались, пожар опалил. Впрочем, одна слива живая. Угольки зарастают, ветки зеленеют. А потом сын. Оказалось, здоровье на самом деле не купишь, даже маленькое, детское.
Зато дом с деревьями сразу актуальность утратили.
Потеряв всё, во что вложил предыдущие счастливые годы, к чему был прикован всем сердцем, в чём видел всего себя, в чём всё, что во мне было человеческого, воплощал, амбиции, ум, веру, любовь, только получив эту прививку концентрированного обретения и утрат, лишившись всего безвозвратно, я не понял даже, а всем собою ощутил, что это и есть самое главное, с чем нельзя справиться, а можно только принять, что неминуемо приближается, что каждому предстоит.
А родители все теперь думают, что безопаснее, чем со мной, их малышам нигде не будет, в одну воронку два раза не падает.
Оставшись один, почешу Кузю за ухом, лягу и стану засыпать.
Мой бы сейчас был на год старше Патрикея. Каким бы он вырос? Надевал бы девчачьи лосины? Играл бы с куколками? Подделывал бы оценки в дневнике? Исповедовался бы я какой-нибудь коньячной подруге у неё на кухне, что лучше бы он умер?
В его неслучившемся возрасте одноклассник толкнул меня на переменке. Я стукнулся об угол музыкального проигрывателя, и на пол упал передний зуб. Вернувшись домой из больницы, задвинувшись в ванной на шпингалетик, я посмотрел в зеркало и отвернулся. А потом долго ещё смотрел и думал, как теперь жить. Прошёл день, второй, я привык к дразнилкам, интересу и даже зависти приятелей и немного взгрустнул, когда доктор заполнил пустоту искусственным резцом, не отличить. Время покрыло тот случай туманом, одно помню отчётливо: когда я увидел в зеркале, что зуба нет, сразу понял – смерть. И ничего, живу с тех пор мёртвым, здоровье не беспокоит. Спустя годы тот одноклассник сынка своего, Марка Аврелия, мне подсунул под присмотр, с чего и началось нынешнее моё занятие.
Завтра новая неделя. С Еремеем пойдём к пруду кидать в воду камешки. Его матушка опять сунет мне благодарность – запечённое куриное тело в фольге. И чувственно спросит, не надо ли чего ещё.
С Лукой остановились на двадцать первой странице. Он уже научился выводить свои буквы, мамины и мои. Его отец опять загулял, мать станет плакаться, выслушаю.
Марк Аврелий, Матфей, Ферапонт с Евдокией…
Тёзка императора на прогулке вооружается палкой и колотит что есть мочи по молодым, недавно высаженным в парке деревцам, будто они враги ему, которых следует сломать, лишить лиственного покрова и ветвей.
С Матфеем играем в цвета, ищем в окружающих предметах жёлтый, потом красный, потом белый.
Евдокия картавит, рычим по словарю. Заставить её трудно, приходится идти на уступки, позволять делать то, что не позволяют дома, – сжигать кукольный домик. Каждый раз Дуся является с новым кукольным домиком и каждый раз, в обмен на упражнения по исправлению речи, набивает домик бумагой и спичками и запаливает в ванной. Малышке нравится вдыхать вонючий дым и смотреть, как из окошек и дверцы вырывается пламя, как пластмассовая крыша вздувается и оседает, превращая всё строение в пузырящийся блинчик.
У брата поджигательницы, Ферапонта, иная страсть – анатомия. Пока мы с Дусей читаем подряд слова, начинающиеся на «Р», он внимательно изучает медицинскую энциклопедию, а потом потрошит сестринских пупсов. С её разрешения и под моим присмотром, разумеется. Ножи у меня хорошо наточены.
Ферапонт уснёт первым, а Евдокия расскажет мне сказку про деда и его дочь Жучку, которая родила славненького сынишку. Вырубимся оба, я на стуле, она в кроватке, когда Жучка поведёт сынишку в цирк.
Родители близнецов часто в разъездах, а бабушку больше интересует крепость напитков в стакане, чем судьба исчезающих после визитов ко мне домиков и пупсов.
В моём роду я последний, а детей у меня, выходит, целое стадо. Мне никогда не фотографироваться с кульком младенца на руках, моя ручища и его ручонка, все эти чёрно-белые нежности мне недоступны, но питомцы мои обзаведутся своими и поволокут меня к каждому очередному крёстным. Те подрастут, и всё это будет меня тормошить, поздравлять с датами, верещать поблизости. Непременно найдутся какие-нибудь особенно ласковые и внимательные претенденты на состояние моё, две комнаты и пепелище, не пропадать же. Впрочем, ничего дурного в этом нет. Надо будет ближе к делу ответственно распорядиться, заверить нотариально. С согласия жены. У нас всё совместное. Мне только зуб вставной принадлежит. Левая двойка, что вместо выбитой одноклассником вставили. Всё меняется, только она крепка и блестит эмалью, идентичной натуральной, как в первый день. Завещаю кому-нибудь небрезгливому.
После близнецов Агриппина, потом Патрикей… и кто её надоумил так сына назвать. Да и остальные тоже, что ни имя – или Евангелие, или летопись…
Выбитый зуб я долго хранил в коробке, потом потерял…
Перевернусь на другой бок, ногу отлежал, подростковая белая кроватка коротковата…
Кто там после Патрикея…
Алексей Слаповский
Лукьянов и серый
Среди моих подопечных в основном мальчишки. Теперь много мальчишек. Говорят, такая мужская концентрация перед войной складывается. Но и девочек приводят. Сначала осторожничали, думали, может, я извращенец. Но мне без разницы, у меня на детей не стоит. Теперь мамаши мне доверяют, иногда даже бабки внучков подгоняют, которых им молодые сбагрили. Посредницами выступают. А сами в консерваторию или на танцы для тех, кому за.
Инциденты редки. А если точно, то лишь однажды неприятность приключилась. Пантелеймон катался на саночках и перекувырнулся физиономией на ледышку. Зубик передний на нитке повис. Произошло это, что называется, не в мою смену, а под мамашиным присмотром. И мамаша то ли уже по привычке, к тому моменту успевшей сложиться, то ли по другой какой неведомой причине, позвонила почему-то не в «скорую», а мне и голосом совершенно изменившимся стала умолять. Я набрал знакомого стоматолога, отца одной из моих, первоклассницы Сарочки, тот вошёл в положение и наказал незамедлительно везти к нему в клинику. Я тотчас сообщил взволнованной родительнице координаты и пароли и скоро, признаюсь, забыл об этом деле, но спустя неделю, когда наступил день Пантелеймона, когда я должен был его по предварительной договорённости опекать, пока мама побудет в зале, салоне и ещё где-то, откуда она всегда является то радостная, то понурая, так вот в урочный день Пантелеймона ко мне не привезли и сигнала никакого не подали. Коря себя за чёрствость и забывчивость, я связался с его матушкой и был несколько удивлён весьма прохладным тоном. Оказалось, что врач, мною порекомендованный, чем-то её, мать, не устроил, то есть зубик Пантюше на место пристроили, ещё пошатывается, но обещают, что скоро закрепится, как был, и вроде без осложнений, но как-то вот ей, матушке, не по вкусу пришлась клиника. И разговаривали с ней вроде так, но как-то всё равно не так, как хотелось бы, в другой клинике за эти деньги прыгали бы, как цирковые. А взяли не то чтобы много, но она потом узнавала и нашла место подешевле, и стул ей где-то там вовремя не подали. В процессе разговора дама всё больше входила в состояние разгневанное и даже оскорблённое и под конец сообщила, что больше Пантелеймона ко мне не приведёт.
Попрощавшись с ней, я обнаружил в себе мысль – мне было совершенно безразлично, приводят ко мне Пантелеймона или нет. И не потому, что он мне был не симпатичен, очень даже симпатичен, милый, смышлёный мальчик, даже мудрый какой-то, умеющий своим детским инстинктом противостоять примеру матери, тиражной патрицианки с журнальным лицом, телом и помыслами, подбирающей труху за мужем, грызущим бюджет вверенного ведомства. И чем больше я понимал, сколь мальчик славный, тем сильнее радовался, что нисколько не переживаю от того, что больше его не увижу. А если какая-нибудь мамаша снова спросит меня о помощи, я снова помогу, хоть и наживу себе, возможно, таким образом нового неприятеля. Невольная моя воспитательская стезя выработала во мне свойство – каждому даю возможность раскрыться.
Ребёнком я услышал, мужик должен в жизни три вещи сделать: дерево посадить, дом построить и сына вырастить. Тогда я подумал, это просто. Так и оказалось, только у меня дело дальше пошло. Деревьев я посадил много, но в один год напутал с удобрениями и корни пожёг. Дом построил, только супруга мэра вместо нашей деревни захотела башни. Мэра сняли, супруга скукожилась, но сад, где мы строились, теперь фундаментом, угольками присыпанным, украшен. И ещё нескольких пожгли, кто ближе к краю. Деревья, которые после моей подкормки оклемались, пожар опалил. Впрочем, одна слива живая. Угольки зарастают, ветки зеленеют. А потом сын. Оказалось, здоровье на самом деле не купишь, даже маленькое, детское.
Зато дом с деревьями сразу актуальность утратили.
Потеряв всё, во что вложил предыдущие счастливые годы, к чему был прикован всем сердцем, в чём видел всего себя, в чём всё, что во мне было человеческого, воплощал, амбиции, ум, веру, любовь, только получив эту прививку концентрированного обретения и утрат, лишившись всего безвозвратно, я не понял даже, а всем собою ощутил, что это и есть самое главное, с чем нельзя справиться, а можно только принять, что неминуемо приближается, что каждому предстоит.
А родители все теперь думают, что безопаснее, чем со мной, их малышам нигде не будет, в одну воронку два раза не падает.
Оставшись один, почешу Кузю за ухом, лягу и стану засыпать.
Мой бы сейчас был на год старше Патрикея. Каким бы он вырос? Надевал бы девчачьи лосины? Играл бы с куколками? Подделывал бы оценки в дневнике? Исповедовался бы я какой-нибудь коньячной подруге у неё на кухне, что лучше бы он умер?
В его неслучившемся возрасте одноклассник толкнул меня на переменке. Я стукнулся об угол музыкального проигрывателя, и на пол упал передний зуб. Вернувшись домой из больницы, задвинувшись в ванной на шпингалетик, я посмотрел в зеркало и отвернулся. А потом долго ещё смотрел и думал, как теперь жить. Прошёл день, второй, я привык к дразнилкам, интересу и даже зависти приятелей и немного взгрустнул, когда доктор заполнил пустоту искусственным резцом, не отличить. Время покрыло тот случай туманом, одно помню отчётливо: когда я увидел в зеркале, что зуба нет, сразу понял – смерть. И ничего, живу с тех пор мёртвым, здоровье не беспокоит. Спустя годы тот одноклассник сынка своего, Марка Аврелия, мне подсунул под присмотр, с чего и началось нынешнее моё занятие.
Завтра новая неделя. С Еремеем пойдём к пруду кидать в воду камешки. Его матушка опять сунет мне благодарность – запечённое куриное тело в фольге. И чувственно спросит, не надо ли чего ещё.
С Лукой остановились на двадцать первой странице. Он уже научился выводить свои буквы, мамины и мои. Его отец опять загулял, мать станет плакаться, выслушаю.
Марк Аврелий, Матфей, Ферапонт с Евдокией…
Тёзка императора на прогулке вооружается палкой и колотит что есть мочи по молодым, недавно высаженным в парке деревцам, будто они враги ему, которых следует сломать, лишить лиственного покрова и ветвей.
С Матфеем играем в цвета, ищем в окружающих предметах жёлтый, потом красный, потом белый.
Евдокия картавит, рычим по словарю. Заставить её трудно, приходится идти на уступки, позволять делать то, что не позволяют дома, – сжигать кукольный домик. Каждый раз Дуся является с новым кукольным домиком и каждый раз, в обмен на упражнения по исправлению речи, набивает домик бумагой и спичками и запаливает в ванной. Малышке нравится вдыхать вонючий дым и смотреть, как из окошек и дверцы вырывается пламя, как пластмассовая крыша вздувается и оседает, превращая всё строение в пузырящийся блинчик.
У брата поджигательницы, Ферапонта, иная страсть – анатомия. Пока мы с Дусей читаем подряд слова, начинающиеся на «Р», он внимательно изучает медицинскую энциклопедию, а потом потрошит сестринских пупсов. С её разрешения и под моим присмотром, разумеется. Ножи у меня хорошо наточены.
Ферапонт уснёт первым, а Евдокия расскажет мне сказку про деда и его дочь Жучку, которая родила славненького сынишку. Вырубимся оба, я на стуле, она в кроватке, когда Жучка поведёт сынишку в цирк.
Родители близнецов часто в разъездах, а бабушку больше интересует крепость напитков в стакане, чем судьба исчезающих после визитов ко мне домиков и пупсов.
В моём роду я последний, а детей у меня, выходит, целое стадо. Мне никогда не фотографироваться с кульком младенца на руках, моя ручища и его ручонка, все эти чёрно-белые нежности мне недоступны, но питомцы мои обзаведутся своими и поволокут меня к каждому очередному крёстным. Те подрастут, и всё это будет меня тормошить, поздравлять с датами, верещать поблизости. Непременно найдутся какие-нибудь особенно ласковые и внимательные претенденты на состояние моё, две комнаты и пепелище, не пропадать же. Впрочем, ничего дурного в этом нет. Надо будет ближе к делу ответственно распорядиться, заверить нотариально. С согласия жены. У нас всё совместное. Мне только зуб вставной принадлежит. Левая двойка, что вместо выбитой одноклассником вставили. Всё меняется, только она крепка и блестит эмалью, идентичной натуральной, как в первый день. Завещаю кому-нибудь небрезгливому.
После близнецов Агриппина, потом Патрикей… и кто её надоумил так сына назвать. Да и остальные тоже, что ни имя – или Евангелие, или летопись…
Выбитый зуб я долго хранил в коробке, потом потерял…
Перевернусь на другой бок, ногу отлежал, подростковая белая кроватка коротковата…
Кто там после Патрикея…
Алексей Слаповский
Лукьянов и серый
Лукьянов лежал на раскладушке под старой яблоней и дремал. Надо бы полоть, поливать, вскапывать: дачный участок, доставшийся от родителей, хоть и крохотный, но требует ухода. Однако Лукьянов слишком устал за неделю. Вот подремлет на свежем воздухе, а потом можно что-нибудь и сделать.
И он уже почти заснул, когда что-то услышал. Шаги, шорох.
Открыл глаза и увидел мальчика лет десяти. Вернее, пацана.
Если бы его спросили, в чём разница, он затруднился бы ответить. Встречаешь на улице человека детского возраста, ничего не знаешь о нём, просто заглянешь мимоходом в глаза, охватишь впечатлением походку и повадку и подумаешь: мальчик. А другой, вроде точно такой же, но чувствуется в нём нечто особенное, почему-то сразу же мысленно говоришь себе о нём: нет, это не просто мальчик, это пацан, причём пацан реальный и конкретный.
Так вот, забравшийся в сад с известной целью мальчик был несомненным пацаном.
Он цепко осматривался, не замечая неподвижного Лукьянова, потому что глядел по верхам, выбирая, что схватить. А выбор был небогатый: вишня уже отошла, груши недозрели, да и яблоки все зимних сортов, уже большие, но ещё зелёные. Уходить с пустыми руками пацан не хотел, поэтому начал срывать яблоки и складывать их в объёмистую сумку. По ней было ясно, что воровство не обычное детское, для приключения, а деловитое, коммерческое. Вполне в духе времени.
Лукьянов тоже не ангел, лазил в детстве с друзьями по садам, но скорее за компанию, ради азарта и опасности. И ни разу не поймали. Может, и плохо, что не поймали, задним числом рассуждал Лукьянов, безнаказанное преступление, пусть и небольшое, породило череду других тайных, не очень хороших поступков, которые, увы, случались в его жизни. А вот если бы получил он сразу же крепкий урок, может, остерёгся бы и прожил жизнь иначе, лучше, ведь, как известно, наши грехи на наши головы в итоге и валятся.
И вообще, безнаказанность – самая ужасная черта нашей современности: все делают что хотят, и никому ничего за это не бывает.
Примерно так размышлял Лукьянов, наблюдая за пацаном и ленясь встать. В нём напрочь отсутствовало чувство собственности, по крайней мере такое, что побуждает некоторых за своё добришко перегрызть другому человеку горло, зато всегда жило напряжённое чувство гражданской ответственности. Оно-то и заставило Лукьянова действовать.
Он тенью поднялся, не скрипнув раскладушкой, не задев веток, бесшумно сделал несколько шагов, пригибаясь, и коршуном напал из кустов, ловко ухватил пацана за руку, тут же вывернув её за спину, будто только этим в жизни и занимался, на самом деле у него был первый такой опыт.
Пацан был, видимо, опытный, сразу понял, что к чему, не вскрикнул, не испугался, мрачно сопел и смотрел в сторону.
– Что будем делать? – иронично, почти дружелюбно спросил Лукьянов.
– Отпусти, урод! – огрызнулся пацан.
Вот она, разница поколений! Помнится, Лукьянов с друзьями наблюдал из засады, как схватили их главаря и командира Миху, так тот сразу же запищал:
– Отпустите, пожалуйста, я нечаянно, у меня бабушка болеет, я ей малинки хотел нарвать!
Врал, конечно, залез он не за малинкой (её воровать неудобно: на месте много не съешь, а с собой в карманах не унесёшь – пачкается), да и бабушка Михи была не только не больна, а вполне здорова и частенько доказывала это Михе по затылку своей доброй, но веской рукой.
Но поведение Михи свидетельствовало, по крайней мере, о том, что он понимал, что поступил нехорошо, схватили его за дело, дома ему попадёт, надо выкрутиться.
И между прочим, его отпустили. И даже малинки дали.
В голосе же пацана не слышалось никакой вины, наоборот, он так это сказал, будто виноват Лукьянов. Не раскаяние, а злобу и досаду – вот что чувствуют все наши преступники, когда их хватают с поличным, социально обобщил в уме Лукьянов, держа пацана и думая, что делать дальше.
– Ты откуда? – спросил он. – С какой дачи?
– А тебе какая разница?
– Не «тебе», а «вам». Такая, что мы сейчас пойдём к твоим родителям, и мне придётся всё им рассказать.
– Ага, пойдём. Побежим, – хмыкнул пацан.
– Конечно, – твёрдо сказал Лукьянов, уязвлённый откровенным неуважением пацана. – Так где твоя дача?
– В Караганде! – ответил пацан.
На самом деле ответил гораздо грубее, Лукьянова аж всего нравственно перекосило: он и от взрослых терпеть не мог мата, а от детей и подавно.
– Ладно, – сказал Лукьянов. – Придётся ходить по всем дачам, кто-нибудь да узнает.
– Ни с каких я не дач, а с Мигуново, – сказал пацан.
Это было село километрах в двух от дачного посёлка. С одной стороны, странно, что пацан признался, с другой – простой расчёт: взрослый дядька вряд ли захочет тащиться в такую даль по такой жаре. Надо признать, малолетний человек уже неплохо разбирался в жизни.
Но не знал он Лукьянова! Если уж тот пойдёт на принцип, то до конца. Или как минимум до предела возможностей, обусловленных рамками реальных обстоятельств.
– Что ж, пойдём! – сказал Лукьянов.
Он поднял сумку с десятком яблок и повёл пацана из сада.
Прошли дачной улицей, вышли на асфальтовую дорогу.
Высокому Лукьянову было неудобно держать руку пацана, он находился в полусогнутом положении, сумка тоже отягощала, болталась, Лукьянов повесил её на плечо, но она постоянно соскальзывала.
Как только вышли за дачи, пацан рванулся, хотел дать дёру, но Лукьянов был настороже, зафиксировал руку жёстко, заведя её ещё дальше за спину.
Пацан взвыл:
– Больно, блин!
– А ты не дёргайся. И не ругайся.
– Чё те надо, вообще? Ну дал бы по шее, и всё!
– По шее, думаю, тебе и так не раз давали. Я хочу, чтобы твои родители знали, чем ты занимаешься.
– Придурок!
Кстати, подумал Лукьянов, а вдруг родители знают? Вдруг это очень бедные люди, каких немало в наше время, им не на что жить, вот они и посылают ребёнка воровать яблоки, чтобы потом продать их проезжающим горожанам? Пусть выручка будет рублей сто или двести, но для кого-то и это – деньги.
Значит, придётся и родителям объяснить, что к чему. Никакая бедность воровства не оправдывает. Лукьянов сам не миллионер, однако чужого в жизни не возьмёт, даже если будет умирать с голоду.
Тут Лукьянов споткнулся о собственную мысль, задавшись вопросом: действительно ли он, умирая с голоду, не будет способен украсть, например, кусок хлеба? Но тут же решил, что вопрос этот отвлечённый, теоретический, не надо всё запутывать и усложнять.
Пацан мычал и постанывал, показывая, что ему больно.
Да и Лукьянову было по-прежнему неудобно.
Он придумал: снял ремень, которым подпоясывал свои шорты, купленные на рынке без примерки и оказавшиеся слишком большого размера, оглядел пацана – за что бы его обвязать? – и обвязал за шею, так, чтобы и не придушить, но и чтобы нельзя было стащить через голову.
– Ну ты даёшь! – сказал пацан как бы даже с одобрением, потирая затёкшую руку.
Идти стало легче и веселей.
Со стороны, наверное, выглядело несколько смешно и нелепо, но дорога была пуста, смотреть некому.
– Я бы не стал тебя вязать, – сказал Лукьянов. – Но ты ведь убежишь.
– Само собой, – подтвердил пацан.
Солнце припекало, дорога поднималась на пологий холм, Лукьянов потел, дышал тяжело (сказывалась толика лишнего веса) и ждал, когда поднимутся, – на холме была сосновая роща, там, наверное, прохладней.
– Кто у тебя родители-то? – спросил он пацана.
– Пошёл ты! – ответил пацан.
Молча дошли до рощи.
Лукьянов остановился передохнуть, пошевелил плечами, покрутил шеей, на секунду закрыв глаза, и вдруг ощутил резкий и болезненный удар по ноге. Открыл глаза: шустрый пацан подобрал довольно толстую ветку, держал её в руке и готовился нанести второй удар.
– Отпускай быстро, а то башку проломлю! – завопил он.
Конечно, голову он вряд ли проломит, подумал Лукьянов, но будет неприятно.
– Брось сейчас же! – приказал он.
Пацан ударил его по плечу. Лукьянов пошёл кругом, чтобы зайти ему за спину, не выпуская, естественно, ремня из руки. Но и пацан вертелся. Ударил ещё раз, ещё, ещё. Лукьянов был в смятении: и отпустить нельзя, и что делать, непонятно. Притянуть на ремне к себе и вырвать палку? Пацан за это время, пожалуй, глаза выколет. Попытаться схватить палку и вырвать или сломать? Лукьянов попробовал. Несколько раз получил по рукам, отдёргивая их, будто обжигался, но всё же удалось, схватил палку, вырвал, занёс над головой пацана.
– Только попробуй! – ощерился тот.
Лукьянов далеко отбросил палку.
– Маленький ты негодяй, вот ты кто, – сказал он.
– А ты пидор!
– Знаешь что, лучше молчи!
– Сам молчи!
И оба в самом деле замолчали. Лукьянов повёл его дальше.
После рощи был спуск к речке, за речкой опять небольшой подъём, а вот и Мигуново.
Селу это название очень шло, оно, небольшое, полузаброшенное, доживающее свой век, всё кособочилось и будто действительно подмигивало. Подмигивали пустые окна брошенных домов, подмигивал завалившийся забор, подмигивал заросший бурьяном ржавый трактор – одна фара целая, вместо другой пустая чашка-глазница с червячками проводов, вот этой фарой он и подмигивал: умираю, мол, но не сдаюсь.
В селе была всего одна улица. Пустая. Ни машин, ни людей, ни даже кур. Никого.
Когда поравнялись с первыми домами, пацан опять выкинул штуку: резко повернулся и бросился на Лукьянова, целясь головой в живот. Лукьянов отскочил, высоко подняв руку с ремнём. Пацан опять бросился, выставив костистые кулачки. Совал ими, норовя ударить, и один раз даже достал, ткнул под рёбра – и очень больно.
Это выглядело ещё нелепей, чем с палкой: Лукьянов отступал, увёртывался, почти бежал, а пацан стремился к нему, пытался то стукнуть кулаком, то пнуть ногой. Так они долго и молча кружились, оба запалённо дыша, пока наконец не устали. Остановились.
– И чего ты добился? – спросил Лукьянов.
– Отпусти, сказал! – прохрипел пацан.
Тут на улице показалась старуха с ведром.
– Здравствуйте! – окликнул её Лукьянов. – Не знаете, чей это?
Старуха подошла поближе, вгляделась. Пацан отвернулся и сквозь зубы, но довольно внятно пробормотал:
– Только скажи, баб Лен, я Витьку твоему все ноги оторву! И голову! – добавил он – решив, наверное, что отрывание одних только ног может бабку Витька не испугать.
– Я вот оторву кому-то! – в ответ пригрозила старуха. А Лукьянову сказала: – Не знаю я ничего. У нас люди весёлые, сегодня скажешь что не так, а завтра дом сожгут.
– Ясно. А участковый у вас тут есть? Милиционер? То есть полиционер или как вы его зовёте?
– Никак не зовём. Вон дом зелёный, там в одной половине почта, а в другой участковый, Толька-балбес. Мараться с дурачком, придушил бы на месте, – сказала она, уходя.
– Витька своего придуши! – крикнул ей вслед пацан.
Пошли к указанному дому.
Дверь в почтовую половину была приотворена для сквозняка, а участок оказался закрытым на большой висячий замок. Над дверью вывеска: «ОПОП Мигуново».
ОПОП… Наверное, «Опорный пункт охраны порядка», догадался Лукьянов.
Он сел на деревянное крыльцо, внимательно посматривая на пацана. Тот сплёвывал, не глядя на Лукьянова.
– Тебя как зовут? – спросил Лукьянов.
– Тебе какая х… разница?
– Не ругайся. Просто интересно.
– Интересно кошка дрищет. Ну, Серый.
– Сережа, значит?
– Серый, я сказал.
– А я Виталий Евгеньевич. Скажи, Серый, а зачем тебе столько яблок? Вон какая сумка большая.
– Пошёл ты!
– Я серьёзно. Может, ты для дела, тогда другой разговор, – подпустил дипломатии Лукьянов.
– Продаю на дороге, – неохотно признался Серый, и Лукьянов мысленно похвалил себя: почти угадал, знает всё-таки народную жизнь!
– Деньги нужны?
– А тебе нет?
– Попросил бы, я бы дал. А зачем тебе деньги?
– Чупа-чупс купить.
– Что?
– На палочке такие.
– А. Леденцы?
– Ну.
Боже ты мой, подумал Лукьянов, он же ребёнок совсем! Леденцов хочет. А я его на ошейнике привёл, как бешеную собаку. С другой стороны, что, у него родителей нет, чтобы купить леденцов? Если не дают просто так, заработай, принеси воды, наколи дров. Лукьянов, например, в детстве полы регулярно мыл. Не ради денег, нравилось, когда мама хвалила. Но на кино давала после этого с большей охотой. Нет, надо быть твёрдым и довести дело до конца. Не ради себя, естественно, ради этого мальчика. Если сейчас спустить всё на тормозах, он поймёт, что это был только порыв, быстро сошедший на нет, как часто, увы, бывает в русской жизни, разочаруется в мужской силе и воле, это его испортит. Разумное насилие – неотъемлемая часть воспитательного процесса, вспомнил Лукьянов чью-то мудрость. Жаль, нет собственного опыта – Лукьянов в свои тридцать шесть лет ещё не имел детей. Жены, впрочем, тоже пока не было.
– Я ссать хочу, – сказал пацан.
Лукьянов огляделся:
– Туалета здесь нет.
– А мне и не надо. Ты отвернись только.
Лукьянов встал, повернулся боком, чтобы и не видеть пацана, но и не выпускать совсем из поля зрения, а Серый подошёл к крыльцу, послышалось тихое, мягкое журчание, закончившееся дождевой капелью.
Прекратилось.
Лукьянов повернулся и увидел на крыльце сверкающую на солнце желтоватую лужицу.
– Зачем же ты на крыльцо?
– Пусть освежатся! – хихикнул Серый.
Меж тем Лукьянов сам хотел того же, что и пацан, и уже давно. Но как это сделать? Он же будет в этот момент беззащитным, Серый обязательно нападёт. А если и не нападёт, всё равно как-то неудобно, стеснительно, Лукьянов при посторонних никогда этого не делал, в общественных туалетах не пользовался открытыми писсуарами. Какой-нибудь брутальный бандюга, схвативший малолетнего заложника, наверняка не имел бы таких проблем. Наоборот, использовал бы это для подавления психики ребёнка демонстрацией своего фаллического могущества. Грубо? Да. Но естественней, чем мои интеллигентские ужимки. Впрочем, интеллигентство ни при чём, нормальные рефлексы нормального культурного человека.
А в туалет всё же очень хочется.
Серый оказался проницателен, он, глянув на задумавшегося Лукьянова, усмехнулся и сказал:
– Тоже пись-пись охота? Валяй. Не бзди, я сзади не нападаю.
– Обойдусь.
– Смотри, в штаны нальёшь. Охота же, вижу же! Пись-пись-пись! Пись-пись-пись!
И от этой дурацкой дразнилки желание облегчиться стало просто нестерпимым.
Рядом с крыльцом валялся моток старого электрического провода в оплётке. Лукьянов взял его, подошёл к Серому:
– Только не дёргайся, хуже будет!
И обмотал ему руки сзади. Потом привязал конец ремня к перилам крыльца, зашёл за кусты и там насладился, удивляясь мощи струи и долготе процесса.
Как мало надо для счастья!
Он вышел, повеселевший. Серый прислонился к стене, где была тень, закрыл глаза и терпеливо ждал, чем всё кончится.
Наконец к ОПОП подъехал «уазик» с надписью «Полиция», оттуда выскочил белобрысый парень лет двадцати пяти, в форменных штанах и цивильной футболке с надписью «Manchester United», в шлёпанцах, взбежал на крыльцо, разбрызгав лужицу (Серый довольно улыбнулся), стал возиться с замком.
– Я к вам, – сказал Лукьянов.
– Чего хотели?
– Вот, мелкое воровство.
– А почему не крупное? Лиз, я щас! – крикнул он в сторону машины и скрылся в доме.
Из окошка машины высунулось приятное личико девушки с крашеными белыми волосами. Очень приятное. Пожалуй, даже красивое. Глядя на девушку, Лукьянов подумал, что занимается какой-то ерундой в то время, когда другие живут полной и жизнерадостной жизнью.
– Ты чего натворил, Чубриков? – спросила девушка.
– Да ничё, Ольга Сергевна, пристал этот маньяк! Педофил какой-то!
– Ты не заговаривайся! – одёрнул его Лукьянов. – Он яблоки у меня в саду воровал.
– Понятно, – кивнула девушка. – Это в его репертуаре, он весной в спортзале, в школе, цепи от турника спёр. Когда вернёшь цепи, Чубриков?
– А это я? Кто-то видел? Кто-то доказал? Врёте и не краснеете!
– Вы его учительница? – спросил Лукьянов.
– Типа того.
– Я её лучше всех люблю! – заявил Серый. – Она добрая и красивая. Даже отец говорит: Ольга Сергевна у вас, говорит, классная тёлка!
И он уже почти заснул, когда что-то услышал. Шаги, шорох.
Открыл глаза и увидел мальчика лет десяти. Вернее, пацана.
Если бы его спросили, в чём разница, он затруднился бы ответить. Встречаешь на улице человека детского возраста, ничего не знаешь о нём, просто заглянешь мимоходом в глаза, охватишь впечатлением походку и повадку и подумаешь: мальчик. А другой, вроде точно такой же, но чувствуется в нём нечто особенное, почему-то сразу же мысленно говоришь себе о нём: нет, это не просто мальчик, это пацан, причём пацан реальный и конкретный.
Так вот, забравшийся в сад с известной целью мальчик был несомненным пацаном.
Он цепко осматривался, не замечая неподвижного Лукьянова, потому что глядел по верхам, выбирая, что схватить. А выбор был небогатый: вишня уже отошла, груши недозрели, да и яблоки все зимних сортов, уже большие, но ещё зелёные. Уходить с пустыми руками пацан не хотел, поэтому начал срывать яблоки и складывать их в объёмистую сумку. По ней было ясно, что воровство не обычное детское, для приключения, а деловитое, коммерческое. Вполне в духе времени.
Лукьянов тоже не ангел, лазил в детстве с друзьями по садам, но скорее за компанию, ради азарта и опасности. И ни разу не поймали. Может, и плохо, что не поймали, задним числом рассуждал Лукьянов, безнаказанное преступление, пусть и небольшое, породило череду других тайных, не очень хороших поступков, которые, увы, случались в его жизни. А вот если бы получил он сразу же крепкий урок, может, остерёгся бы и прожил жизнь иначе, лучше, ведь, как известно, наши грехи на наши головы в итоге и валятся.
И вообще, безнаказанность – самая ужасная черта нашей современности: все делают что хотят, и никому ничего за это не бывает.
Примерно так размышлял Лукьянов, наблюдая за пацаном и ленясь встать. В нём напрочь отсутствовало чувство собственности, по крайней мере такое, что побуждает некоторых за своё добришко перегрызть другому человеку горло, зато всегда жило напряжённое чувство гражданской ответственности. Оно-то и заставило Лукьянова действовать.
Он тенью поднялся, не скрипнув раскладушкой, не задев веток, бесшумно сделал несколько шагов, пригибаясь, и коршуном напал из кустов, ловко ухватил пацана за руку, тут же вывернув её за спину, будто только этим в жизни и занимался, на самом деле у него был первый такой опыт.
Пацан был, видимо, опытный, сразу понял, что к чему, не вскрикнул, не испугался, мрачно сопел и смотрел в сторону.
– Что будем делать? – иронично, почти дружелюбно спросил Лукьянов.
– Отпусти, урод! – огрызнулся пацан.
Вот она, разница поколений! Помнится, Лукьянов с друзьями наблюдал из засады, как схватили их главаря и командира Миху, так тот сразу же запищал:
– Отпустите, пожалуйста, я нечаянно, у меня бабушка болеет, я ей малинки хотел нарвать!
Врал, конечно, залез он не за малинкой (её воровать неудобно: на месте много не съешь, а с собой в карманах не унесёшь – пачкается), да и бабушка Михи была не только не больна, а вполне здорова и частенько доказывала это Михе по затылку своей доброй, но веской рукой.
Но поведение Михи свидетельствовало, по крайней мере, о том, что он понимал, что поступил нехорошо, схватили его за дело, дома ему попадёт, надо выкрутиться.
И между прочим, его отпустили. И даже малинки дали.
В голосе же пацана не слышалось никакой вины, наоборот, он так это сказал, будто виноват Лукьянов. Не раскаяние, а злобу и досаду – вот что чувствуют все наши преступники, когда их хватают с поличным, социально обобщил в уме Лукьянов, держа пацана и думая, что делать дальше.
– Ты откуда? – спросил он. – С какой дачи?
– А тебе какая разница?
– Не «тебе», а «вам». Такая, что мы сейчас пойдём к твоим родителям, и мне придётся всё им рассказать.
– Ага, пойдём. Побежим, – хмыкнул пацан.
– Конечно, – твёрдо сказал Лукьянов, уязвлённый откровенным неуважением пацана. – Так где твоя дача?
– В Караганде! – ответил пацан.
На самом деле ответил гораздо грубее, Лукьянова аж всего нравственно перекосило: он и от взрослых терпеть не мог мата, а от детей и подавно.
– Ладно, – сказал Лукьянов. – Придётся ходить по всем дачам, кто-нибудь да узнает.
– Ни с каких я не дач, а с Мигуново, – сказал пацан.
Это было село километрах в двух от дачного посёлка. С одной стороны, странно, что пацан признался, с другой – простой расчёт: взрослый дядька вряд ли захочет тащиться в такую даль по такой жаре. Надо признать, малолетний человек уже неплохо разбирался в жизни.
Но не знал он Лукьянова! Если уж тот пойдёт на принцип, то до конца. Или как минимум до предела возможностей, обусловленных рамками реальных обстоятельств.
– Что ж, пойдём! – сказал Лукьянов.
Он поднял сумку с десятком яблок и повёл пацана из сада.
Прошли дачной улицей, вышли на асфальтовую дорогу.
Высокому Лукьянову было неудобно держать руку пацана, он находился в полусогнутом положении, сумка тоже отягощала, болталась, Лукьянов повесил её на плечо, но она постоянно соскальзывала.
Как только вышли за дачи, пацан рванулся, хотел дать дёру, но Лукьянов был настороже, зафиксировал руку жёстко, заведя её ещё дальше за спину.
Пацан взвыл:
– Больно, блин!
– А ты не дёргайся. И не ругайся.
– Чё те надо, вообще? Ну дал бы по шее, и всё!
– По шее, думаю, тебе и так не раз давали. Я хочу, чтобы твои родители знали, чем ты занимаешься.
– Придурок!
Кстати, подумал Лукьянов, а вдруг родители знают? Вдруг это очень бедные люди, каких немало в наше время, им не на что жить, вот они и посылают ребёнка воровать яблоки, чтобы потом продать их проезжающим горожанам? Пусть выручка будет рублей сто или двести, но для кого-то и это – деньги.
Значит, придётся и родителям объяснить, что к чему. Никакая бедность воровства не оправдывает. Лукьянов сам не миллионер, однако чужого в жизни не возьмёт, даже если будет умирать с голоду.
Тут Лукьянов споткнулся о собственную мысль, задавшись вопросом: действительно ли он, умирая с голоду, не будет способен украсть, например, кусок хлеба? Но тут же решил, что вопрос этот отвлечённый, теоретический, не надо всё запутывать и усложнять.
Пацан мычал и постанывал, показывая, что ему больно.
Да и Лукьянову было по-прежнему неудобно.
Он придумал: снял ремень, которым подпоясывал свои шорты, купленные на рынке без примерки и оказавшиеся слишком большого размера, оглядел пацана – за что бы его обвязать? – и обвязал за шею, так, чтобы и не придушить, но и чтобы нельзя было стащить через голову.
– Ну ты даёшь! – сказал пацан как бы даже с одобрением, потирая затёкшую руку.
Идти стало легче и веселей.
Со стороны, наверное, выглядело несколько смешно и нелепо, но дорога была пуста, смотреть некому.
– Я бы не стал тебя вязать, – сказал Лукьянов. – Но ты ведь убежишь.
– Само собой, – подтвердил пацан.
Солнце припекало, дорога поднималась на пологий холм, Лукьянов потел, дышал тяжело (сказывалась толика лишнего веса) и ждал, когда поднимутся, – на холме была сосновая роща, там, наверное, прохладней.
– Кто у тебя родители-то? – спросил он пацана.
– Пошёл ты! – ответил пацан.
Молча дошли до рощи.
Лукьянов остановился передохнуть, пошевелил плечами, покрутил шеей, на секунду закрыв глаза, и вдруг ощутил резкий и болезненный удар по ноге. Открыл глаза: шустрый пацан подобрал довольно толстую ветку, держал её в руке и готовился нанести второй удар.
– Отпускай быстро, а то башку проломлю! – завопил он.
Конечно, голову он вряд ли проломит, подумал Лукьянов, но будет неприятно.
– Брось сейчас же! – приказал он.
Пацан ударил его по плечу. Лукьянов пошёл кругом, чтобы зайти ему за спину, не выпуская, естественно, ремня из руки. Но и пацан вертелся. Ударил ещё раз, ещё, ещё. Лукьянов был в смятении: и отпустить нельзя, и что делать, непонятно. Притянуть на ремне к себе и вырвать палку? Пацан за это время, пожалуй, глаза выколет. Попытаться схватить палку и вырвать или сломать? Лукьянов попробовал. Несколько раз получил по рукам, отдёргивая их, будто обжигался, но всё же удалось, схватил палку, вырвал, занёс над головой пацана.
– Только попробуй! – ощерился тот.
Лукьянов далеко отбросил палку.
– Маленький ты негодяй, вот ты кто, – сказал он.
– А ты пидор!
– Знаешь что, лучше молчи!
– Сам молчи!
И оба в самом деле замолчали. Лукьянов повёл его дальше.
После рощи был спуск к речке, за речкой опять небольшой подъём, а вот и Мигуново.
Селу это название очень шло, оно, небольшое, полузаброшенное, доживающее свой век, всё кособочилось и будто действительно подмигивало. Подмигивали пустые окна брошенных домов, подмигивал завалившийся забор, подмигивал заросший бурьяном ржавый трактор – одна фара целая, вместо другой пустая чашка-глазница с червячками проводов, вот этой фарой он и подмигивал: умираю, мол, но не сдаюсь.
В селе была всего одна улица. Пустая. Ни машин, ни людей, ни даже кур. Никого.
Когда поравнялись с первыми домами, пацан опять выкинул штуку: резко повернулся и бросился на Лукьянова, целясь головой в живот. Лукьянов отскочил, высоко подняв руку с ремнём. Пацан опять бросился, выставив костистые кулачки. Совал ими, норовя ударить, и один раз даже достал, ткнул под рёбра – и очень больно.
Это выглядело ещё нелепей, чем с палкой: Лукьянов отступал, увёртывался, почти бежал, а пацан стремился к нему, пытался то стукнуть кулаком, то пнуть ногой. Так они долго и молча кружились, оба запалённо дыша, пока наконец не устали. Остановились.
– И чего ты добился? – спросил Лукьянов.
– Отпусти, сказал! – прохрипел пацан.
Тут на улице показалась старуха с ведром.
– Здравствуйте! – окликнул её Лукьянов. – Не знаете, чей это?
Старуха подошла поближе, вгляделась. Пацан отвернулся и сквозь зубы, но довольно внятно пробормотал:
– Только скажи, баб Лен, я Витьку твоему все ноги оторву! И голову! – добавил он – решив, наверное, что отрывание одних только ног может бабку Витька не испугать.
– Я вот оторву кому-то! – в ответ пригрозила старуха. А Лукьянову сказала: – Не знаю я ничего. У нас люди весёлые, сегодня скажешь что не так, а завтра дом сожгут.
– Ясно. А участковый у вас тут есть? Милиционер? То есть полиционер или как вы его зовёте?
– Никак не зовём. Вон дом зелёный, там в одной половине почта, а в другой участковый, Толька-балбес. Мараться с дурачком, придушил бы на месте, – сказала она, уходя.
– Витька своего придуши! – крикнул ей вслед пацан.
Пошли к указанному дому.
Дверь в почтовую половину была приотворена для сквозняка, а участок оказался закрытым на большой висячий замок. Над дверью вывеска: «ОПОП Мигуново».
ОПОП… Наверное, «Опорный пункт охраны порядка», догадался Лукьянов.
Он сел на деревянное крыльцо, внимательно посматривая на пацана. Тот сплёвывал, не глядя на Лукьянова.
– Тебя как зовут? – спросил Лукьянов.
– Тебе какая х… разница?
– Не ругайся. Просто интересно.
– Интересно кошка дрищет. Ну, Серый.
– Сережа, значит?
– Серый, я сказал.
– А я Виталий Евгеньевич. Скажи, Серый, а зачем тебе столько яблок? Вон какая сумка большая.
– Пошёл ты!
– Я серьёзно. Может, ты для дела, тогда другой разговор, – подпустил дипломатии Лукьянов.
– Продаю на дороге, – неохотно признался Серый, и Лукьянов мысленно похвалил себя: почти угадал, знает всё-таки народную жизнь!
– Деньги нужны?
– А тебе нет?
– Попросил бы, я бы дал. А зачем тебе деньги?
– Чупа-чупс купить.
– Что?
– На палочке такие.
– А. Леденцы?
– Ну.
Боже ты мой, подумал Лукьянов, он же ребёнок совсем! Леденцов хочет. А я его на ошейнике привёл, как бешеную собаку. С другой стороны, что, у него родителей нет, чтобы купить леденцов? Если не дают просто так, заработай, принеси воды, наколи дров. Лукьянов, например, в детстве полы регулярно мыл. Не ради денег, нравилось, когда мама хвалила. Но на кино давала после этого с большей охотой. Нет, надо быть твёрдым и довести дело до конца. Не ради себя, естественно, ради этого мальчика. Если сейчас спустить всё на тормозах, он поймёт, что это был только порыв, быстро сошедший на нет, как часто, увы, бывает в русской жизни, разочаруется в мужской силе и воле, это его испортит. Разумное насилие – неотъемлемая часть воспитательного процесса, вспомнил Лукьянов чью-то мудрость. Жаль, нет собственного опыта – Лукьянов в свои тридцать шесть лет ещё не имел детей. Жены, впрочем, тоже пока не было.
– Я ссать хочу, – сказал пацан.
Лукьянов огляделся:
– Туалета здесь нет.
– А мне и не надо. Ты отвернись только.
Лукьянов встал, повернулся боком, чтобы и не видеть пацана, но и не выпускать совсем из поля зрения, а Серый подошёл к крыльцу, послышалось тихое, мягкое журчание, закончившееся дождевой капелью.
Прекратилось.
Лукьянов повернулся и увидел на крыльце сверкающую на солнце желтоватую лужицу.
– Зачем же ты на крыльцо?
– Пусть освежатся! – хихикнул Серый.
Меж тем Лукьянов сам хотел того же, что и пацан, и уже давно. Но как это сделать? Он же будет в этот момент беззащитным, Серый обязательно нападёт. А если и не нападёт, всё равно как-то неудобно, стеснительно, Лукьянов при посторонних никогда этого не делал, в общественных туалетах не пользовался открытыми писсуарами. Какой-нибудь брутальный бандюга, схвативший малолетнего заложника, наверняка не имел бы таких проблем. Наоборот, использовал бы это для подавления психики ребёнка демонстрацией своего фаллического могущества. Грубо? Да. Но естественней, чем мои интеллигентские ужимки. Впрочем, интеллигентство ни при чём, нормальные рефлексы нормального культурного человека.
А в туалет всё же очень хочется.
Серый оказался проницателен, он, глянув на задумавшегося Лукьянова, усмехнулся и сказал:
– Тоже пись-пись охота? Валяй. Не бзди, я сзади не нападаю.
– Обойдусь.
– Смотри, в штаны нальёшь. Охота же, вижу же! Пись-пись-пись! Пись-пись-пись!
И от этой дурацкой дразнилки желание облегчиться стало просто нестерпимым.
Рядом с крыльцом валялся моток старого электрического провода в оплётке. Лукьянов взял его, подошёл к Серому:
– Только не дёргайся, хуже будет!
И обмотал ему руки сзади. Потом привязал конец ремня к перилам крыльца, зашёл за кусты и там насладился, удивляясь мощи струи и долготе процесса.
Как мало надо для счастья!
Он вышел, повеселевший. Серый прислонился к стене, где была тень, закрыл глаза и терпеливо ждал, чем всё кончится.
Наконец к ОПОП подъехал «уазик» с надписью «Полиция», оттуда выскочил белобрысый парень лет двадцати пяти, в форменных штанах и цивильной футболке с надписью «Manchester United», в шлёпанцах, взбежал на крыльцо, разбрызгав лужицу (Серый довольно улыбнулся), стал возиться с замком.
– Я к вам, – сказал Лукьянов.
– Чего хотели?
– Вот, мелкое воровство.
– А почему не крупное? Лиз, я щас! – крикнул он в сторону машины и скрылся в доме.
Из окошка машины высунулось приятное личико девушки с крашеными белыми волосами. Очень приятное. Пожалуй, даже красивое. Глядя на девушку, Лукьянов подумал, что занимается какой-то ерундой в то время, когда другие живут полной и жизнерадостной жизнью.
– Ты чего натворил, Чубриков? – спросила девушка.
– Да ничё, Ольга Сергевна, пристал этот маньяк! Педофил какой-то!
– Ты не заговаривайся! – одёрнул его Лукьянов. – Он яблоки у меня в саду воровал.
– Понятно, – кивнула девушка. – Это в его репертуаре, он весной в спортзале, в школе, цепи от турника спёр. Когда вернёшь цепи, Чубриков?
– А это я? Кто-то видел? Кто-то доказал? Врёте и не краснеете!
– Вы его учительница? – спросил Лукьянов.
– Типа того.
– Я её лучше всех люблю! – заявил Серый. – Она добрая и красивая. Даже отец говорит: Ольга Сергевна у вас, говорит, классная тёлка!