Страница:
Тяжелая физическая работа, ужасные условия, в которых жили заключенные, наконец, слухи о том, что их всех расстреляют, — все это подавило остатки совести в Запыхало, Чтобы выбраться из лагеря, он решился на преступление.
Администрации лагеря стало известно, что среди заключенных находится секретарь райкома партии. Как ни бились немцы, но так и не смогли узнать, кто из заключенных — секретарь райкома. Лукьян Андреевич хорошо знал этого уже немолодого человека, которого оберегал весь лагерь. Темной ночью он подошел к часовому, шепнул ему, что желает сообщить нечто очень важное. Его доставили к коменданту. Злой заспанный офицер стал допрашивать Лукьяна Андреевича через лагерного надзирателя. После первых же слов сон с него сразу слетел. А на следующее утро весь лагерь гудел, кат улей, возмущенный подлым предательством. Но кто выжал секретаря райкома — осталось тайной.
А Лукьян Андреевич с тех пор стал пользоваться доверием лагерной администрации, ему давали тайные поручения. Ценою жизни многих соотечественников он облегчил свою участь и надеялся на скорое освобождение. Но и заключенные начали понимать, что среди них свил гнездо предатель. Постоянные наблюдения и настороженность помогли, наконец, установить, что предатель — именно этот серый, ничем не приметный, прихрамывающий и слегка косящий человек. Над Лукьяном Андреевичем нависла угроза мести. Он почувствовал всеобщее отчуждение и забил тревогу.
Лукьян Андреевич спешно был вывезен из лагеря. Перед этим у него была продолжительная беседа с офицером гестапо, во время которой присутствовал и надзиратель.
Вернувшись домой, он едва узнал Таню, так она похудела и осунулась. Девушка считала отца погибшим и в его гибели винила себя. Она все силы отдала, чтобы спасти и выходить летчика и хоть немного искупить свою воображаемую вину.
Когда летчик окреп, он трогательно попрощался с Таней, нежно поцеловал ее. С этой минуты Таня поняла, что полюбила этого человека на всю жизнь. Никого, кроме него, во всем свете у нее не было.
Она несказанно обрадовалась «воскресению» отца и рассказала ему про свою любовь. Но тот облегченно вздохнул, когда узнал, что летчика уже нет. Вскоре всем соседям стали известны «ужасы», перенесенные Лукьяном Андреевичем в лагере, и люди искренне жалели его.
А между тем под покровом ночи надзиратель время от времени навещал его, передавая поручения гестапо.
В те тяжелые дни много честных людей сложило свои головы, не подозревая, что виновником их гибели является «многострадальный» Лукьян Андреевич…
В начале сорок пятого года в дом Запыхало постучался советский офицер Иван Балашов. Спасенный Таней летчик не забыл той, кому был обязан жизнью.
Преследуя отступающего врага, он сделал порядочный «крюк», чтобы низко поклониться своей спасительнице. Искренняя радость Тани, ее бесхитростные глаза раскрыли Балашову тайну девичьего сердца. Все эти годы он часто думал о ней. Теперь же понял, что любит ее давно…
Боясь вновь потерять друг друга, они поженились. А несколько дней спустя майор Балашов на перроне вокзала, не стесняясь людей, целовал мокрые от слез любимые глаза жены, обещая скоро вернуться.
Но встреча не состоялась… При штурме последнего оплота гитлеровцев смертью храбрых погиб Балашов. В канун Нового года Лукьян Андреевич отвез Таню в родильный дом. Она родила дочку. Состояние молодой матери внушало глубокую тревогу. Началась послеродовая горячка. На третьи сутки Таня умерла, оставив деду светловолосую внучку Аннушку, как две капли воды похожую на свою мать.
Девочка росла крепышом, старик любил и лелеял ее. Уходя на работу, он оставлял Аннушку у соседей. Чтобы быть поближе к дому, Лукьян Андреевич отказался перейти в новую благоустроенную парикмахерскую и работал один на старом месте. Он был счастлив, думая, что прошлое кануло в вечность. Фашисты при отступлении уничтожили всех, кто находился в лагере, и Запыхало считал, что никого из свидетелей его преступлений в живых не осталось.
Когда появился надзиратель, Запыхало понял, что счастье его призрачно. Добра от этого человека ждать не приходится…
Плач ребенка в соседней комнате прервал страшные воспоминания. Старик рванулся к двери, но гость преградил ему путь. Правую руку он сунул в карман брюк и слегка охрипшим голосом прошипел с угрозой:
— Там кто-то есть… Почему не сказал?..
Лукьян испуганно заморгал косящими глазами.
— Внучка там, Аннушка… Больше никого нет…
— Дочь где?
— Умерла. Один я с маленькой остался…
Вздох облегчения вырвался из груди гостя.
— Ладно, отправляйся к внучке…
ГЛАВА V
ГЛАВА VI
Администрации лагеря стало известно, что среди заключенных находится секретарь райкома партии. Как ни бились немцы, но так и не смогли узнать, кто из заключенных — секретарь райкома. Лукьян Андреевич хорошо знал этого уже немолодого человека, которого оберегал весь лагерь. Темной ночью он подошел к часовому, шепнул ему, что желает сообщить нечто очень важное. Его доставили к коменданту. Злой заспанный офицер стал допрашивать Лукьяна Андреевича через лагерного надзирателя. После первых же слов сон с него сразу слетел. А на следующее утро весь лагерь гудел, кат улей, возмущенный подлым предательством. Но кто выжал секретаря райкома — осталось тайной.
А Лукьян Андреевич с тех пор стал пользоваться доверием лагерной администрации, ему давали тайные поручения. Ценою жизни многих соотечественников он облегчил свою участь и надеялся на скорое освобождение. Но и заключенные начали понимать, что среди них свил гнездо предатель. Постоянные наблюдения и настороженность помогли, наконец, установить, что предатель — именно этот серый, ничем не приметный, прихрамывающий и слегка косящий человек. Над Лукьяном Андреевичем нависла угроза мести. Он почувствовал всеобщее отчуждение и забил тревогу.
Лукьян Андреевич спешно был вывезен из лагеря. Перед этим у него была продолжительная беседа с офицером гестапо, во время которой присутствовал и надзиратель.
Вернувшись домой, он едва узнал Таню, так она похудела и осунулась. Девушка считала отца погибшим и в его гибели винила себя. Она все силы отдала, чтобы спасти и выходить летчика и хоть немного искупить свою воображаемую вину.
Когда летчик окреп, он трогательно попрощался с Таней, нежно поцеловал ее. С этой минуты Таня поняла, что полюбила этого человека на всю жизнь. Никого, кроме него, во всем свете у нее не было.
Она несказанно обрадовалась «воскресению» отца и рассказала ему про свою любовь. Но тот облегченно вздохнул, когда узнал, что летчика уже нет. Вскоре всем соседям стали известны «ужасы», перенесенные Лукьяном Андреевичем в лагере, и люди искренне жалели его.
А между тем под покровом ночи надзиратель время от времени навещал его, передавая поручения гестапо.
В те тяжелые дни много честных людей сложило свои головы, не подозревая, что виновником их гибели является «многострадальный» Лукьян Андреевич…
В начале сорок пятого года в дом Запыхало постучался советский офицер Иван Балашов. Спасенный Таней летчик не забыл той, кому был обязан жизнью.
Преследуя отступающего врага, он сделал порядочный «крюк», чтобы низко поклониться своей спасительнице. Искренняя радость Тани, ее бесхитростные глаза раскрыли Балашову тайну девичьего сердца. Все эти годы он часто думал о ней. Теперь же понял, что любит ее давно…
Боясь вновь потерять друг друга, они поженились. А несколько дней спустя майор Балашов на перроне вокзала, не стесняясь людей, целовал мокрые от слез любимые глаза жены, обещая скоро вернуться.
Но встреча не состоялась… При штурме последнего оплота гитлеровцев смертью храбрых погиб Балашов. В канун Нового года Лукьян Андреевич отвез Таню в родильный дом. Она родила дочку. Состояние молодой матери внушало глубокую тревогу. Началась послеродовая горячка. На третьи сутки Таня умерла, оставив деду светловолосую внучку Аннушку, как две капли воды похожую на свою мать.
Девочка росла крепышом, старик любил и лелеял ее. Уходя на работу, он оставлял Аннушку у соседей. Чтобы быть поближе к дому, Лукьян Андреевич отказался перейти в новую благоустроенную парикмахерскую и работал один на старом месте. Он был счастлив, думая, что прошлое кануло в вечность. Фашисты при отступлении уничтожили всех, кто находился в лагере, и Запыхало считал, что никого из свидетелей его преступлений в живых не осталось.
Когда появился надзиратель, Запыхало понял, что счастье его призрачно. Добра от этого человека ждать не приходится…
Плач ребенка в соседней комнате прервал страшные воспоминания. Старик рванулся к двери, но гость преградил ему путь. Правую руку он сунул в карман брюк и слегка охрипшим голосом прошипел с угрозой:
— Там кто-то есть… Почему не сказал?..
Лукьян испуганно заморгал косящими глазами.
— Внучка там, Аннушка… Больше никого нет…
— Дочь где?
— Умерла. Один я с маленькой остался…
Вздох облегчения вырвался из груди гостя.
— Ладно, отправляйся к внучке…
ГЛАВА V
Вызов на очередной допрос Лидия восприняла как обычно. С тупым безразличием поднялась с койки и, сопровождаемая конвоиром, вышла из камеры
В комнату следователя, куда ввели ее, никого не было. Она машинально прошла на свое место у стены против стола и безучастно уставилась в угол. В комнате стояла тишина, никакие шумы извне не доходили сюда; отчетливо слышалось тиканье больших, переделанных из карманных на ручные часов конвоира.
Появление следователя и уход конвоира не вызвали у Лидии никакой реакции. Капитан Смирнов сел за стол, раскрыл дело и стал заносить в него какие-то записи. Окончив писать, Смирнов отложил ручку и внимательно посмотрел на Лидию, На ее исхудавшем лице капитан прочел полное безразличие ко всему. Не начиная допроса, он нажал кнопку звонка. Дверь открылась, и в комнату вошел высокий человек. Его лицо было гладко выбрито, а пышные, начинающие седеть усы закручены вверх. Седые волосы гладко зачесаны назад. Остановившись у дверей, он с любопытством оглядел комнату. Левый глаз оставался полуприкрыт веком и казался недвижимым. Китель военного образца плотно облегал его коренастую фигуру.
Он равнодушно взглянул на Лидию и вопросительно посмотрел на Смирнова.
Лидия подняла безучастный взгляд на вошедшего и вновь уставилась в угол комнаты. Смирнов внимательно следил за лицом Лидии. Вдруг, как-будто что-то вспомнив, она снова взглянула на человека с усами, и в ее глазах промелькнул страх. Это не ускользнуло от внимания Смирнова.
— Садитесь, — Смирнов указал вошедшему на стул. Тот тяжело опустился на стул, достал из кармана брюк кисет и трубку.
— Можно? — указывая глазами на кисет, спросил он.
Капитан кивнул.
И тут лицо Лидии снова дрогнуло, глаза тревожно вскинулись к лицу человека с усами. А тот привычным жестом набил трубку табаком и раскурил ее.
Теперь уже Лидия пристально рассматривала его. Смирнов внимательно наблюдал за выражением ее лица.
— Скажите, Василий Захарович, вам знакома эта женщина? — не спуская глаз с Лидии, спросил Смирнов.
С минуту всматривался пришедший в сидевшую в конце комнаты Лидию, потом поднялся и подошел ближе. Вдруг трубка гулко ударилась об пол, лицо его стало каким-то жалким, растерянным. Протянув вперед руки, он глухим, срывающимся голосом проговорил:
— Люда? Доченька… Людка-а… — рыдания душили его. Он бросился к Лидии, но она забилась в угол. Лицо ее исказила гримаса ужаса.
— Нет! нет… нет… Отец?! Ты?! Не может быть!
Смирнов невольно поддался волнению, побледнел и стал нервно теребить пряжку ремня. Затем поднялся, собрал бумаги и, бросив внимательный взгляд на Белгородова, заключившего в свои объятия Лидию, поспешно вышел из комнаты…
Прошли минуты потрясений и бурных волнений, бессвязных восклицаний и отрывистых фраз. Постепенно отец и дочь стали успокаиваться. Первый — медленнее, с тяжелым чувством вины, вторая — гораздо быстрее. Она с придирчивым вниманием разглядывала стоявшего перед ней человека. Восемь лет разлуки оставили глубокий след: он поседел, три глубокие вертикальные морщины пересекали лоб; под глазами темнели мешки, а один глаз полуприкрыт веком и от этого кажется невидящим. Ничего этого раньше не было. Спина стала сутулой, и все его большое тело как-то согнулось. Лидия видела, что это ее отец — родной, близкий, единственно любимый ею человек и… не верила своим глазам. Мысли, одна чудовищнее другой, проносились в уставшем мозгу. Ей казалось, что это чьи-то хитрые козни, что это не отец, а кто-то другой, загримированный под отца. Ведь отец замучен, убит… Так кто же этот человек?
Но тут же нелепые предположения рассеивались. Она смотрела на милое, дорогое ей лицо, на эту широкую грудь, на которой хотелось спрятать лицо, как в далекое время детства. Как памятен ей этот родной запах, исходящий только от отца.
В суровых условиях школы диверсантов девочка страстно жаждала отцовской ласки, нежности, пусть скупой, редкой, но тем более Дорогой для ребенка. Отец был суровым человеком, но она чувствовала ласку и нежность в скупых словах «дочь», «дочка», «Людка», в прикосновении отцовской руки. Одинокая детская душа глубоко привязалась к единственному родному ей человеку. Она безропотно выполняла его волю: отлично училась, чтобы заслужить немногословную похвалу отца. Он был доволен, когда она метко стреляла. Тогда отец целовал ее. Это осталось дорогой памятью на всю жизнь. Его слова имели для нее особый смысл. Все то, что он говорил, воспринималось ею как самое справедливое и разумное. Она с готовностью выполняла все, что бы он ни приказал. По мере того как девочка взрослела, он внушал ей непримиримость к новым порядкам в России, к людям, «продавшим души красным», и стремление мстить им. И она с ожесточением готовилась к этому. Отец внушил ей ненависть к матери, якобы бросившей ее.
…И вот он стоит перед ней в этой комнате и тяжелые мужские слезы бегут по его лицу… Кто он теперь? Как попал сюда? Что он ей скажет сейчас? А вдруг это все-таки не он? Что-то вспомнив, она порывисто схватила руку отца — на мизинце левой руки недоставало фаланги. Да, сомнений быть не может — это отец…
А мать? Ведь она встретила свою мать. В памяти возникло ее измученное лицо, до времени состарившееся от неизбывной тоски по увезенной дочери. Но Лидия никаких дочерних чувств не испытывала. Да и откуда им было взяться? Как невыносимо должна была страдать мать. И вот, когда она нашла свою дочь, согрела ее, приняла в свои объятия, Лидия не колеблясь, предала ее… А отец? Как отнесся бы он ко всему этому? Одобрил бы ее действия или нет?
Эти мысли ошеломляли ее, лишали равновесия. Не выпуская руки отца, Лидия в первый раз за всю встречу пристально посмотрела ему в глаза. И он, как бы разгадав ее мысли, опустил голову.
Вошел конвоир.
— Вот и кончилось время… — лицо Лидии вновь побледнело.
— Не волнуйся, Люда. Я буду просить, чтобы нам разрешили видеться. Мне многое нужно тебе сказать… — И он прижал ее к своей груди.
В тот же день Белгородова принял полковник Решетов и долго с ним беседовал. Белгородов уходил от Решетова помолодевшим и долго, прощаясь, тряс его руку.
В комнату следователя, куда ввели ее, никого не было. Она машинально прошла на свое место у стены против стола и безучастно уставилась в угол. В комнате стояла тишина, никакие шумы извне не доходили сюда; отчетливо слышалось тиканье больших, переделанных из карманных на ручные часов конвоира.
Появление следователя и уход конвоира не вызвали у Лидии никакой реакции. Капитан Смирнов сел за стол, раскрыл дело и стал заносить в него какие-то записи. Окончив писать, Смирнов отложил ручку и внимательно посмотрел на Лидию, На ее исхудавшем лице капитан прочел полное безразличие ко всему. Не начиная допроса, он нажал кнопку звонка. Дверь открылась, и в комнату вошел высокий человек. Его лицо было гладко выбрито, а пышные, начинающие седеть усы закручены вверх. Седые волосы гладко зачесаны назад. Остановившись у дверей, он с любопытством оглядел комнату. Левый глаз оставался полуприкрыт веком и казался недвижимым. Китель военного образца плотно облегал его коренастую фигуру.
Он равнодушно взглянул на Лидию и вопросительно посмотрел на Смирнова.
Лидия подняла безучастный взгляд на вошедшего и вновь уставилась в угол комнаты. Смирнов внимательно следил за лицом Лидии. Вдруг, как-будто что-то вспомнив, она снова взглянула на человека с усами, и в ее глазах промелькнул страх. Это не ускользнуло от внимания Смирнова.
— Садитесь, — Смирнов указал вошедшему на стул. Тот тяжело опустился на стул, достал из кармана брюк кисет и трубку.
— Можно? — указывая глазами на кисет, спросил он.
Капитан кивнул.
И тут лицо Лидии снова дрогнуло, глаза тревожно вскинулись к лицу человека с усами. А тот привычным жестом набил трубку табаком и раскурил ее.
Теперь уже Лидия пристально рассматривала его. Смирнов внимательно наблюдал за выражением ее лица.
— Скажите, Василий Захарович, вам знакома эта женщина? — не спуская глаз с Лидии, спросил Смирнов.
С минуту всматривался пришедший в сидевшую в конце комнаты Лидию, потом поднялся и подошел ближе. Вдруг трубка гулко ударилась об пол, лицо его стало каким-то жалким, растерянным. Протянув вперед руки, он глухим, срывающимся голосом проговорил:
— Люда? Доченька… Людка-а… — рыдания душили его. Он бросился к Лидии, но она забилась в угол. Лицо ее исказила гримаса ужаса.
— Нет! нет… нет… Отец?! Ты?! Не может быть!
Смирнов невольно поддался волнению, побледнел и стал нервно теребить пряжку ремня. Затем поднялся, собрал бумаги и, бросив внимательный взгляд на Белгородова, заключившего в свои объятия Лидию, поспешно вышел из комнаты…
Прошли минуты потрясений и бурных волнений, бессвязных восклицаний и отрывистых фраз. Постепенно отец и дочь стали успокаиваться. Первый — медленнее, с тяжелым чувством вины, вторая — гораздо быстрее. Она с придирчивым вниманием разглядывала стоявшего перед ней человека. Восемь лет разлуки оставили глубокий след: он поседел, три глубокие вертикальные морщины пересекали лоб; под глазами темнели мешки, а один глаз полуприкрыт веком и от этого кажется невидящим. Ничего этого раньше не было. Спина стала сутулой, и все его большое тело как-то согнулось. Лидия видела, что это ее отец — родной, близкий, единственно любимый ею человек и… не верила своим глазам. Мысли, одна чудовищнее другой, проносились в уставшем мозгу. Ей казалось, что это чьи-то хитрые козни, что это не отец, а кто-то другой, загримированный под отца. Ведь отец замучен, убит… Так кто же этот человек?
Но тут же нелепые предположения рассеивались. Она смотрела на милое, дорогое ей лицо, на эту широкую грудь, на которой хотелось спрятать лицо, как в далекое время детства. Как памятен ей этот родной запах, исходящий только от отца.
В суровых условиях школы диверсантов девочка страстно жаждала отцовской ласки, нежности, пусть скупой, редкой, но тем более Дорогой для ребенка. Отец был суровым человеком, но она чувствовала ласку и нежность в скупых словах «дочь», «дочка», «Людка», в прикосновении отцовской руки. Одинокая детская душа глубоко привязалась к единственному родному ей человеку. Она безропотно выполняла его волю: отлично училась, чтобы заслужить немногословную похвалу отца. Он был доволен, когда она метко стреляла. Тогда отец целовал ее. Это осталось дорогой памятью на всю жизнь. Его слова имели для нее особый смысл. Все то, что он говорил, воспринималось ею как самое справедливое и разумное. Она с готовностью выполняла все, что бы он ни приказал. По мере того как девочка взрослела, он внушал ей непримиримость к новым порядкам в России, к людям, «продавшим души красным», и стремление мстить им. И она с ожесточением готовилась к этому. Отец внушил ей ненависть к матери, якобы бросившей ее.
…И вот он стоит перед ней в этой комнате и тяжелые мужские слезы бегут по его лицу… Кто он теперь? Как попал сюда? Что он ей скажет сейчас? А вдруг это все-таки не он? Что-то вспомнив, она порывисто схватила руку отца — на мизинце левой руки недоставало фаланги. Да, сомнений быть не может — это отец…
А мать? Ведь она встретила свою мать. В памяти возникло ее измученное лицо, до времени состарившееся от неизбывной тоски по увезенной дочери. Но Лидия никаких дочерних чувств не испытывала. Да и откуда им было взяться? Как невыносимо должна была страдать мать. И вот, когда она нашла свою дочь, согрела ее, приняла в свои объятия, Лидия не колеблясь, предала ее… А отец? Как отнесся бы он ко всему этому? Одобрил бы ее действия или нет?
Эти мысли ошеломляли ее, лишали равновесия. Не выпуская руки отца, Лидия в первый раз за всю встречу пристально посмотрела ему в глаза. И он, как бы разгадав ее мысли, опустил голову.
Вошел конвоир.
— Вот и кончилось время… — лицо Лидии вновь побледнело.
— Не волнуйся, Люда. Я буду просить, чтобы нам разрешили видеться. Мне многое нужно тебе сказать… — И он прижал ее к своей груди.
В тот же день Белгородова принял полковник Решетов и долго с ним беседовал. Белгородов уходил от Решетова помолодевшим и долго, прощаясь, тряс его руку.
ГЛАВА VI
Со сложным чувством ждала Лидия свидания с отцом. За последнее время она испытала много потрясений. Но то, что отец оказался живым и на свободе, перевернуло всю ее душу. Огромная радость, вызванная встречей с отцом, уступила место какому-то новому, не осознанному еще чувству. Это угнетало, омрачало предстоящую встречу.
Наконец, дверь открылась, и конвоир повел ее. Бел-городов ждал дочь, взволнованный и возбужденный. Он привлек ее к себе и поцеловал. Лидия оглянулась на конвоира, но его уже не было — они остались одни.
— Полковник разрешил нам свидание наедине, — ответил на ее немой вопрос Белгородов.
— Чем объясняется такая милость? — насторожилась Лидия. Ее лицо сразу почужело, а в глазах вспыхнули злые искорки. Белгородов мягко взял ее за руку и усадил рядом. Несколько минут они молчали. Постепенно взгляд Лидии потеплел.
— Нам надо, не теряя времени, поговорить. В любую минуту могут прервать свидание, и мы не успеем сказать друг другу то, что, может быть, никогда уж не удастся сказать.
— Не волнуйся, дочка, не прервут. Мне разрешили спокойно поговорить с тобой обо всем.
Лидия опять пристально посмотрела на него, и он уловил в ее взгляде недоумение.
— Не удивляйся, дочка, все это вполне закономерно, — проговорил Белгородов, но, спохватившись, добавил: — Впрочем, так сразу ты ничего не поймешь. Сядь поближе, — он взял ее за локоть, — вот так… Ведь я, Люда, свободный человек, равный среди равных в своей стране.
В его голосе Лида уловила торжественные нотки. Она с удивлением вскинула на него глаза.
— Да, да… я вновь обрел Родину, Людка…
— Ты что — их агент? Значит, переметнулся к ним?
Голос Лидии звучал едкой издевкой. Белгородова передернуло от ее слов. Он метнул на дочь гневный взгляд и до боли сжал ее локоть. Она вскрикнула. Белгородов испуганно отнял руку и опустил глаза. Он медленно поднялся, не сводя горестного взгляда с дочери.
— Тебе сразу этого не понять, — тихо начал он, — после того, что ты прошла там… Но все-таки попробую рассказать все по порядку. Постарайся понять… Не спеши с выводами, а выслушай меня, сердцем вникни…
Белгородов сел рядом с Лидией и обхватил голову руками:
— Ты знаешь, дочка, — начал он, — что моя молодость проходила в довольстве и безделье. Понятие о патриотизме в нашей среде определялось служением верой и правдой царю-батюшке, и я был верным служакой. Имение отца, доставшееся мне в наследство, приносило большие доходы, и я жил припеваючи. Потом революция, борьба, уход жены, эмиграция…
Он провел рукой по лицу и продолжал:
— За границей, в непривычной для меня обстановке, я был одержим одной мыслью — отомстить за отнятое богатство. К этому я готовил и тебя… Злоба ослепляла, и я не заметил, как потерял родину, Россию… — Он умолк, трясущимися руками достал кисет, да так и не смог набить трубку… — Но это я понял гораздо позже, находясь во вражеском лагере, а тогда думал, что помогаю России возродиться, пекусь об ее интересах. Я был искренне убежден, что поступаю как настоящий патриот. Больше того, — он горько улыбнулся, — вообразил Себя борцом за счастье обманутого народа. Этим не замедлили воспользоваться. Из эмиграции стали вербовать диверсантов. Во имя «спасения России» в ту же Россию руками таких, как я, несли смерть и разрушение. И вот настал мой черед…
Белгородов налил в стакан воды и жадно осушил его.
— Темной декабрьской ночью 1940 года меня перебросили через границу. Я благополучно приземлился и сообщил об этом по рации. Долго прятался, зорко присматривался к новой для меня обстановке, изучал жизнь советских людей. Месяц спустя добрался до намеченного города и поздно вечером постучался в дом № 5 на улице Кирова. Но нужного человека там не оказалось. Жильцы сообщили, что уже месяца два как он уехал, а куда — неизвестно. Мне негде было остановиться, а жить в гостинице не входило в мои расчеты. Выручил меня новый хозяин квартиры. Он предложил переночевать у него. Делать было нечего, я согласился, хотя хозяин производил впечатление угрюмого человека. В действительности он оказался на редкость добрым и отзывчивым.
Игнат Мелехов работал в литейном цехе завода. Семья у него была немалая — жена да четверо детей. Старшему, Леньке, шел пятнадцатый год, младшему — третий. Мне отвели небольшую комнату. Я попросил хозяина приютить меня на две—три недели. Мне надо было осмотреться, попытаться связаться с нужными людьми. Хозяин охотно согласился. Я стал изучать город, его промышленность, искать связей. И вот тогда-то мне стало ясно, насколько превратны были мои представления о жизни в России, как изменилась она и ее люди. За три месяца, что я прожил у Мелеховых, вместо предполагаемых двух недель, мне ничего не удалось сделать.
Я начал более внимательно наблюдать жизнь русских, их отношение к Советской власти. И обнаружил, к своему удивлению, что люди живут куда легче, чем прежде. Вместо былой забитости я повсюду видел смелые, открытые лица; простые люди получали образование. Народ не отделяла от правительства непроходимая пропасть, как это было до революции. Он сам избирал правительство. К Мелехову часто приходил лысый здоровяк со значком депутата Верховного Совета — рабочий литейного цеха того же завода, на котором работал Игнат Мелехов. Сын другого рабочего был председателем областного исполнительного комитета. Рабочие говорили о государственных делах, как о своих кровных. Дети этих простых людей становились инженерами, врачами, словно дворяне. Я понял, что никто не скучает по старому строю. Где же искать сообщников для диверсий? Все оказалось не так просто, как нам говорили в разведке. Но я не отступался от намеченной цели и решил пожить некоторое время в России, оглядеться, обзавестись знакомыми.
А жизнь родной страны между тем незаметно увлекала меня. Ты ведь знаешь, что в эмиграции я никогда не мог забыть родину. Но лишь среди этих простых и душевных людей почувствовал себя настоящим русским.
Я увидел, что человеческое достоинство измеряется здесь совсем другой мерой. Тут все жили общим делом. Для меня это было ново и интересно. И я с болью в душе понял, что завидую этим людям, живущим в своей стране, как в родном доме. Я видел, что каждый, имея что-то свое, собственное, дорогое и близкое, немедленно отодвигал это на задний план, как только речь заходила о государственном деле. Почему же я, истинно русский человек, как нас называли в эмиграции и каким я сам себя считал, потерял родную землю, изменил своему отечеству? Почему теперь, когда прошло свыше двадцати лет, я должен, как вор, таиться в моей родной стране, пакостить ей? Невольно возникали мысли о том, что не эмигранты, а миллионы советских людей идут по правильному пути. Тогда я очень много думал об этом, старательно выискивал недостатки, которые бы подтверждали, что я был прав в своей неприязни к новой России. Но тут же ловил себя на том, что обида мешает мне рассуждать беспристрастно. Совершенно ясно, что не мы, люди старого общества, а эти простые, бесхитростные, но мудрые люди — истинные сыны Родины. Это они своими руками строят счастье своей обновленной страны.
На что же я потратил самые лучшие двадцать лет своей жизни? На то, чтобы вынашивать планы мщения, разжигать у эмигрантов ненависть к своей родине в угоду ее врагам…
Белгородов взглянул на дочь и запнулся. Она, сгорбившись, остановившимся взглядом смотрела в одну точку. Он тронул ее руку.
— Продолжай, — не меняя позы, тихо произнесла она.
— Люда, ты понимаешь меня? — В голосе Белгородова звучала тревога. — Я очень хочу, чтобы ты не только поняла все то, что я тебе рассказываю, но прочувствовала…
— Продолжай, — так же тихо повторила она.
— Обуревавшие меня чувства, — заговорил после паузы Белгородов, — заставили свернуть с прежнего пути. Я решил поступить на работу. Но на третьи сутки после разговора с Мелеховым о работе я заболел. У меня оказался гнойный аппендицит. Меня положили в больницу. Операция прошла не совсем удачно. Я провалялся в постели два месяца. Во все дни болезни хозяева квартиры заботились обо мне, навещали, приносили гостинцы… Это было выше моего понимания.
Деньги, которые я захватил с собой, были спрятаны в лесу. К моменту неожиданного заболевания у меня почти ничего не осталось. Но обо мне продолжали заботиться. После выписки из больницы я был настолько слаб, что едва мог двигаться. Мелеховы забрали меня к себе. Их участие, их бескорыстие переворачивали душу. Я пробовал уйти от них, но Игнат даже слышать об этом не хотел… Видя, что я одинок и беспомощен, они относились ко мне так, как если бы я был родным для них человеком. Они бы точно так же отнеслись ко всякому другому. Больше всего меня удивляло, что Мелехов был коммунистом. В годы гражданской войны он воевал против нас… — Белгородов замолчал. Лицо его побледнело, глаза лихорадочно блестели. Лидия видала отца таким не раз, но сейчас ока чувствовала в нем что-то новое, но что именно — определить не могла.
— Да, Игнат Мелехов оказался коммунистом, — продолжал Белгородов. — Как было мне совместить в своем сознании эти явления? Он помог мне в тяжелую минуту. Его жена и дети ухаживали за мной, я ел их хлеб. Я тщетно искал в своей душе ненависть к этому человеку, к его семье. Тогда я подумал, что Мелехов — исключение.
Поправлялся я медленно. Все это время меня окружали трогательной заботой. Окрепнув, я решил отправиться в лес за деньгами и заявил хозяевам, что в воскресенье съезжу на несколько дней к родственникам. Но в воскресенье разразилась война. Она началась страшно, бомбежкой жилых кварталов. Машенька Мелехова, двухлетняя девочка, погибла при первом же налете. По всему городу валялись убитые и раненые, из развалин домов доносились стоны. За первым налетом последовал второй, третий…
Белгородов набил трубку и раскурил ее. Руки его дрожали. Морщины на лбу стали отчетливей, ходуном ходили желваки.
— Я решил пробраться в родной город, где меня хорошо знали. В общей суматохе собрал свои пожитки и покинул полуразрушенный домик Мелехова.
Во мне вновь проснулось чувство собственника. В душе я даже радовался: страшная сила немецкой техники навалилась на большевиков. Им не устоять. А при немцах опять все пойдет по-прежнему. Я получу свое имение, звание офицера, положение в обществе. Так думал я, идя по пыльной дороге, запруженной беженцами. По дороге шли старики, женщины, дети. Кто нес небольшой узел, кто толкал перед собой детскую коляску с домашним скарбом. С трудом пробирались автомашины. Тяжелое это было зрелище…
К вечеру появились самолеты. С бреющего полета они в упор расстреливали беженцев. Дети гибли на глазах у матерей, тщетно старавшихся прикрыть их своими телами. А самолеты делали все новые и новые заходы и продолжали свое страшное дело. И вдруг в небе что-то произошло. Расстрел прекратился. Прижавшись ко дну кювета, я поднял голову. Одинокий советский истребитель вступил в бой с шестью немецкими. Он ловко увертывался от них и сам наносил удары. Один немецкий самолет задымил и врезался в землю. Остальные бросились врассыпную. А советский истребитель, сделав круг над дорогой, ринулся вдогонку немцам. Эта картина навсегда осталась в моей памяти. Я встал, стряхнул с себя землю: меня охватило новое, не испытанное до сих пор чувство. Вначале я не мог понять, что это такое. Много часов спустя, помогая убирать раненых и погружая их на попутные машины и подводы, я разобрался в своих ощущениях. Это была гордость за русского летчика. И в сердце возникало презрение к тем, кто сидел в немецких самолетах. Разве допустимо воину убивать детей, стариков, женщин? Где это было видано? Разве это воина? То, что делали немцы, не вязалось с понятием чести мундира,
На пятые сутки нас окружили немцы и под конвоем нескольких автоматчиков погнали обратно. Вскоре мы встретились с другой группой беженцев. Нас загнали за колючую проволоку. А на следующий день заставили возвращаться туда, откуда мы эвакуировались. Оказалось, что немецкий десант внезапным ударом занял город. Нас разместили в наспех сооруженном лагере на окраине города, в старых бараках давно заброшенной каменоломни. Утром выгоняли на расчистку улиц, погребенных под руинами разбомбленных домов, а поздно вечером загоняли обратно.
Так продолжалось много дней. Каждый вечер мы не досчитывались нескольких человек: одни умирали, другие падали от истощения и их пристреливали. Такая же участь рано или поздно ожидала всех нас.
Можно было, конечно, пойти работать к немцам и избежать смерти. Но после того, что я перевидел, к немцам идти уже не мог… Была еще и другая причина, не позволившая мне так поступить. В лагере появился новый надзиратель. Кто он — мы не знали. Но при его появлении женщина, стоявшая рядом со мной, назвала его Массохой. Он тут же застрелил ее. У надзирателя, видимо, была причина бояться людей, знавших его. Хладнокровно истязал он ни в чем не повинных людей, своих же земляков. Особенно зверствовал новый надзиратель, когда поблизости оказывалось немецкое начальство. За улыбку одобрения, за похлопывание по плечу со стороны какого-нибудь немецкого фельдфебеля он мог расстрелять сотни беззащитных русских людей, все равно — детей, женщин, стариков… Уйти к немцам для меня значило уподобиться этому подонку.
Надзирателя ненавидели все, от мала до велика. Как-то женщины, доведенные до отчаяния, устроили ему засаду и избили. В тот же день вывели к обрыву заброшенной каменоломни и расстреляли сто человек.
Надзиратель не появлялся целую неделю. А затем наступили еще более страшные дни. В сопровождении десятка головорезов он, как чума, свирепствовал в лагере. Его рыжая шевелюра, бесцветные глаза и рассеченная верхняя губа — след возмездия его жертв — беспрестанно маячили перед замученными, доведенными до безумия людьми…
Белгородов посмотрел в глаза дочери.
— Ты понимаешь, Люда, этот выродок оскорбил во мне чувство достоинства русского человека. И тогда я впервые спросил себя — кто ты? Русский человек или существо без роду и племени, лишенное чувства родины?
После всего виденного я мог только гордиться своими соотечественниками, их стойкостью, тем что они не склонились перед врагом. Если признаться, дочка, то именно в этом лагере смерти я решил: умереть вместе со всеми, по не склониться перед фашистами, а если удастся, бежать.
К нам пригнали новую партию людей. Это были семьи командиров Красной Армии и коммунистов. Среди ни: оказалась и семья Игната Мелехова. Узнать в сгорбленной, измученной женщине Марию Петровну было почти невозможно. Всегда опрятная, бодрая, теперь она выглядела больной старухой. Но во взгляде светилась воля, не сломленная тяжелыми испытаниями. Я старался чем только мог облегчить их участь. Это оказалось нелегким делом.
Наконец, дверь открылась, и конвоир повел ее. Бел-городов ждал дочь, взволнованный и возбужденный. Он привлек ее к себе и поцеловал. Лидия оглянулась на конвоира, но его уже не было — они остались одни.
— Полковник разрешил нам свидание наедине, — ответил на ее немой вопрос Белгородов.
— Чем объясняется такая милость? — насторожилась Лидия. Ее лицо сразу почужело, а в глазах вспыхнули злые искорки. Белгородов мягко взял ее за руку и усадил рядом. Несколько минут они молчали. Постепенно взгляд Лидии потеплел.
— Нам надо, не теряя времени, поговорить. В любую минуту могут прервать свидание, и мы не успеем сказать друг другу то, что, может быть, никогда уж не удастся сказать.
— Не волнуйся, дочка, не прервут. Мне разрешили спокойно поговорить с тобой обо всем.
Лидия опять пристально посмотрела на него, и он уловил в ее взгляде недоумение.
— Не удивляйся, дочка, все это вполне закономерно, — проговорил Белгородов, но, спохватившись, добавил: — Впрочем, так сразу ты ничего не поймешь. Сядь поближе, — он взял ее за локоть, — вот так… Ведь я, Люда, свободный человек, равный среди равных в своей стране.
В его голосе Лида уловила торжественные нотки. Она с удивлением вскинула на него глаза.
— Да, да… я вновь обрел Родину, Людка…
— Ты что — их агент? Значит, переметнулся к ним?
Голос Лидии звучал едкой издевкой. Белгородова передернуло от ее слов. Он метнул на дочь гневный взгляд и до боли сжал ее локоть. Она вскрикнула. Белгородов испуганно отнял руку и опустил глаза. Он медленно поднялся, не сводя горестного взгляда с дочери.
— Тебе сразу этого не понять, — тихо начал он, — после того, что ты прошла там… Но все-таки попробую рассказать все по порядку. Постарайся понять… Не спеши с выводами, а выслушай меня, сердцем вникни…
Белгородов сел рядом с Лидией и обхватил голову руками:
— Ты знаешь, дочка, — начал он, — что моя молодость проходила в довольстве и безделье. Понятие о патриотизме в нашей среде определялось служением верой и правдой царю-батюшке, и я был верным служакой. Имение отца, доставшееся мне в наследство, приносило большие доходы, и я жил припеваючи. Потом революция, борьба, уход жены, эмиграция…
Он провел рукой по лицу и продолжал:
— За границей, в непривычной для меня обстановке, я был одержим одной мыслью — отомстить за отнятое богатство. К этому я готовил и тебя… Злоба ослепляла, и я не заметил, как потерял родину, Россию… — Он умолк, трясущимися руками достал кисет, да так и не смог набить трубку… — Но это я понял гораздо позже, находясь во вражеском лагере, а тогда думал, что помогаю России возродиться, пекусь об ее интересах. Я был искренне убежден, что поступаю как настоящий патриот. Больше того, — он горько улыбнулся, — вообразил Себя борцом за счастье обманутого народа. Этим не замедлили воспользоваться. Из эмиграции стали вербовать диверсантов. Во имя «спасения России» в ту же Россию руками таких, как я, несли смерть и разрушение. И вот настал мой черед…
Белгородов налил в стакан воды и жадно осушил его.
— Темной декабрьской ночью 1940 года меня перебросили через границу. Я благополучно приземлился и сообщил об этом по рации. Долго прятался, зорко присматривался к новой для меня обстановке, изучал жизнь советских людей. Месяц спустя добрался до намеченного города и поздно вечером постучался в дом № 5 на улице Кирова. Но нужного человека там не оказалось. Жильцы сообщили, что уже месяца два как он уехал, а куда — неизвестно. Мне негде было остановиться, а жить в гостинице не входило в мои расчеты. Выручил меня новый хозяин квартиры. Он предложил переночевать у него. Делать было нечего, я согласился, хотя хозяин производил впечатление угрюмого человека. В действительности он оказался на редкость добрым и отзывчивым.
Игнат Мелехов работал в литейном цехе завода. Семья у него была немалая — жена да четверо детей. Старшему, Леньке, шел пятнадцатый год, младшему — третий. Мне отвели небольшую комнату. Я попросил хозяина приютить меня на две—три недели. Мне надо было осмотреться, попытаться связаться с нужными людьми. Хозяин охотно согласился. Я стал изучать город, его промышленность, искать связей. И вот тогда-то мне стало ясно, насколько превратны были мои представления о жизни в России, как изменилась она и ее люди. За три месяца, что я прожил у Мелеховых, вместо предполагаемых двух недель, мне ничего не удалось сделать.
Я начал более внимательно наблюдать жизнь русских, их отношение к Советской власти. И обнаружил, к своему удивлению, что люди живут куда легче, чем прежде. Вместо былой забитости я повсюду видел смелые, открытые лица; простые люди получали образование. Народ не отделяла от правительства непроходимая пропасть, как это было до революции. Он сам избирал правительство. К Мелехову часто приходил лысый здоровяк со значком депутата Верховного Совета — рабочий литейного цеха того же завода, на котором работал Игнат Мелехов. Сын другого рабочего был председателем областного исполнительного комитета. Рабочие говорили о государственных делах, как о своих кровных. Дети этих простых людей становились инженерами, врачами, словно дворяне. Я понял, что никто не скучает по старому строю. Где же искать сообщников для диверсий? Все оказалось не так просто, как нам говорили в разведке. Но я не отступался от намеченной цели и решил пожить некоторое время в России, оглядеться, обзавестись знакомыми.
А жизнь родной страны между тем незаметно увлекала меня. Ты ведь знаешь, что в эмиграции я никогда не мог забыть родину. Но лишь среди этих простых и душевных людей почувствовал себя настоящим русским.
Я увидел, что человеческое достоинство измеряется здесь совсем другой мерой. Тут все жили общим делом. Для меня это было ново и интересно. И я с болью в душе понял, что завидую этим людям, живущим в своей стране, как в родном доме. Я видел, что каждый, имея что-то свое, собственное, дорогое и близкое, немедленно отодвигал это на задний план, как только речь заходила о государственном деле. Почему же я, истинно русский человек, как нас называли в эмиграции и каким я сам себя считал, потерял родную землю, изменил своему отечеству? Почему теперь, когда прошло свыше двадцати лет, я должен, как вор, таиться в моей родной стране, пакостить ей? Невольно возникали мысли о том, что не эмигранты, а миллионы советских людей идут по правильному пути. Тогда я очень много думал об этом, старательно выискивал недостатки, которые бы подтверждали, что я был прав в своей неприязни к новой России. Но тут же ловил себя на том, что обида мешает мне рассуждать беспристрастно. Совершенно ясно, что не мы, люди старого общества, а эти простые, бесхитростные, но мудрые люди — истинные сыны Родины. Это они своими руками строят счастье своей обновленной страны.
На что же я потратил самые лучшие двадцать лет своей жизни? На то, чтобы вынашивать планы мщения, разжигать у эмигрантов ненависть к своей родине в угоду ее врагам…
Белгородов взглянул на дочь и запнулся. Она, сгорбившись, остановившимся взглядом смотрела в одну точку. Он тронул ее руку.
— Продолжай, — не меняя позы, тихо произнесла она.
— Люда, ты понимаешь меня? — В голосе Белгородова звучала тревога. — Я очень хочу, чтобы ты не только поняла все то, что я тебе рассказываю, но прочувствовала…
— Продолжай, — так же тихо повторила она.
— Обуревавшие меня чувства, — заговорил после паузы Белгородов, — заставили свернуть с прежнего пути. Я решил поступить на работу. Но на третьи сутки после разговора с Мелеховым о работе я заболел. У меня оказался гнойный аппендицит. Меня положили в больницу. Операция прошла не совсем удачно. Я провалялся в постели два месяца. Во все дни болезни хозяева квартиры заботились обо мне, навещали, приносили гостинцы… Это было выше моего понимания.
Деньги, которые я захватил с собой, были спрятаны в лесу. К моменту неожиданного заболевания у меня почти ничего не осталось. Но обо мне продолжали заботиться. После выписки из больницы я был настолько слаб, что едва мог двигаться. Мелеховы забрали меня к себе. Их участие, их бескорыстие переворачивали душу. Я пробовал уйти от них, но Игнат даже слышать об этом не хотел… Видя, что я одинок и беспомощен, они относились ко мне так, как если бы я был родным для них человеком. Они бы точно так же отнеслись ко всякому другому. Больше всего меня удивляло, что Мелехов был коммунистом. В годы гражданской войны он воевал против нас… — Белгородов замолчал. Лицо его побледнело, глаза лихорадочно блестели. Лидия видала отца таким не раз, но сейчас ока чувствовала в нем что-то новое, но что именно — определить не могла.
— Да, Игнат Мелехов оказался коммунистом, — продолжал Белгородов. — Как было мне совместить в своем сознании эти явления? Он помог мне в тяжелую минуту. Его жена и дети ухаживали за мной, я ел их хлеб. Я тщетно искал в своей душе ненависть к этому человеку, к его семье. Тогда я подумал, что Мелехов — исключение.
Поправлялся я медленно. Все это время меня окружали трогательной заботой. Окрепнув, я решил отправиться в лес за деньгами и заявил хозяевам, что в воскресенье съезжу на несколько дней к родственникам. Но в воскресенье разразилась война. Она началась страшно, бомбежкой жилых кварталов. Машенька Мелехова, двухлетняя девочка, погибла при первом же налете. По всему городу валялись убитые и раненые, из развалин домов доносились стоны. За первым налетом последовал второй, третий…
Белгородов набил трубку и раскурил ее. Руки его дрожали. Морщины на лбу стали отчетливей, ходуном ходили желваки.
— Я решил пробраться в родной город, где меня хорошо знали. В общей суматохе собрал свои пожитки и покинул полуразрушенный домик Мелехова.
Во мне вновь проснулось чувство собственника. В душе я даже радовался: страшная сила немецкой техники навалилась на большевиков. Им не устоять. А при немцах опять все пойдет по-прежнему. Я получу свое имение, звание офицера, положение в обществе. Так думал я, идя по пыльной дороге, запруженной беженцами. По дороге шли старики, женщины, дети. Кто нес небольшой узел, кто толкал перед собой детскую коляску с домашним скарбом. С трудом пробирались автомашины. Тяжелое это было зрелище…
К вечеру появились самолеты. С бреющего полета они в упор расстреливали беженцев. Дети гибли на глазах у матерей, тщетно старавшихся прикрыть их своими телами. А самолеты делали все новые и новые заходы и продолжали свое страшное дело. И вдруг в небе что-то произошло. Расстрел прекратился. Прижавшись ко дну кювета, я поднял голову. Одинокий советский истребитель вступил в бой с шестью немецкими. Он ловко увертывался от них и сам наносил удары. Один немецкий самолет задымил и врезался в землю. Остальные бросились врассыпную. А советский истребитель, сделав круг над дорогой, ринулся вдогонку немцам. Эта картина навсегда осталась в моей памяти. Я встал, стряхнул с себя землю: меня охватило новое, не испытанное до сих пор чувство. Вначале я не мог понять, что это такое. Много часов спустя, помогая убирать раненых и погружая их на попутные машины и подводы, я разобрался в своих ощущениях. Это была гордость за русского летчика. И в сердце возникало презрение к тем, кто сидел в немецких самолетах. Разве допустимо воину убивать детей, стариков, женщин? Где это было видано? Разве это воина? То, что делали немцы, не вязалось с понятием чести мундира,
На пятые сутки нас окружили немцы и под конвоем нескольких автоматчиков погнали обратно. Вскоре мы встретились с другой группой беженцев. Нас загнали за колючую проволоку. А на следующий день заставили возвращаться туда, откуда мы эвакуировались. Оказалось, что немецкий десант внезапным ударом занял город. Нас разместили в наспех сооруженном лагере на окраине города, в старых бараках давно заброшенной каменоломни. Утром выгоняли на расчистку улиц, погребенных под руинами разбомбленных домов, а поздно вечером загоняли обратно.
Так продолжалось много дней. Каждый вечер мы не досчитывались нескольких человек: одни умирали, другие падали от истощения и их пристреливали. Такая же участь рано или поздно ожидала всех нас.
Можно было, конечно, пойти работать к немцам и избежать смерти. Но после того, что я перевидел, к немцам идти уже не мог… Была еще и другая причина, не позволившая мне так поступить. В лагере появился новый надзиратель. Кто он — мы не знали. Но при его появлении женщина, стоявшая рядом со мной, назвала его Массохой. Он тут же застрелил ее. У надзирателя, видимо, была причина бояться людей, знавших его. Хладнокровно истязал он ни в чем не повинных людей, своих же земляков. Особенно зверствовал новый надзиратель, когда поблизости оказывалось немецкое начальство. За улыбку одобрения, за похлопывание по плечу со стороны какого-нибудь немецкого фельдфебеля он мог расстрелять сотни беззащитных русских людей, все равно — детей, женщин, стариков… Уйти к немцам для меня значило уподобиться этому подонку.
Надзирателя ненавидели все, от мала до велика. Как-то женщины, доведенные до отчаяния, устроили ему засаду и избили. В тот же день вывели к обрыву заброшенной каменоломни и расстреляли сто человек.
Надзиратель не появлялся целую неделю. А затем наступили еще более страшные дни. В сопровождении десятка головорезов он, как чума, свирепствовал в лагере. Его рыжая шевелюра, бесцветные глаза и рассеченная верхняя губа — след возмездия его жертв — беспрестанно маячили перед замученными, доведенными до безумия людьми…
Белгородов посмотрел в глаза дочери.
— Ты понимаешь, Люда, этот выродок оскорбил во мне чувство достоинства русского человека. И тогда я впервые спросил себя — кто ты? Русский человек или существо без роду и племени, лишенное чувства родины?
После всего виденного я мог только гордиться своими соотечественниками, их стойкостью, тем что они не склонились перед врагом. Если признаться, дочка, то именно в этом лагере смерти я решил: умереть вместе со всеми, по не склониться перед фашистами, а если удастся, бежать.
К нам пригнали новую партию людей. Это были семьи командиров Красной Армии и коммунистов. Среди ни: оказалась и семья Игната Мелехова. Узнать в сгорбленной, измученной женщине Марию Петровну было почти невозможно. Всегда опрятная, бодрая, теперь она выглядела больной старухой. Но во взгляде светилась воля, не сломленная тяжелыми испытаниями. Я старался чем только мог облегчить их участь. Это оказалось нелегким делом.