Майкл Фрейн
Шпионы
1
Стоит середина июня, и опять доносится этот сладковатый, очень знакомый запах; каждое лето он возникает примерно в одно и то же время и почему-то вызывает неловкость. Я неторопливо иду по нашей тихой улочке мимо ухоженных садиков и, уловив в теплом вечернем воздухе этот аромат, на мгновение вновь становлюсь маленьким мальчиком, у которого все впереди – все то страшное, непонятное, что сулит жизнь.
Тянет явно из какого-то сада. Из которого? И что это за запах? Нет в нем ни нежной до сердечной истомы сладости цветущих лип, которыми славится этот городок, ни безмятежного счастья, которым веет от благоухающей жимолости. Запах резкий, грубый. Даже неприятный. В нем есть своеобразная чувственная назойливость! Как всегда, он лишает меня душевного равновесия. Я начинаю испытывать… Что же именно?.. Смутное беспокойство. Неодолимое желание оказаться за леском, в который упирается улица, и еще дальше, дальше. В то же время меня гложет тоска по тому самому месту, где я нахожусь. Разве так бывает? И чудится, будто до сих пор не разрешена некая загадка, будто в окружающем воздухе растворена нераскрытая тайна.
Летний ветерок снова доносит тот запах, и я осознаю, что на самом деле меня тянет в собственное детство. Быть может, дом, по которому я тоскую, несмотря ни на что, по-прежнему стоит там, где стоял. Из года в год, когда июнь переваливает за середину и в ноздри лезет этот неприятный душок, я непроизвольно отмечаю про себя, что билеты на самолет в ту дальнюю соседнюю страну стоят очень дешево. Раз за разом я поднимаю телефонную трубку, чтобы сделать заказ, и раз за разом кладу ее на место. Известно же, в прошлое дороги нет… Стало быть, не поеду никогда? Решено? Но ведь я старею. Вдруг в этом году – последняя возможность? Кто знает…
Но что все-таки такое парит в летнем воздухе, тревожа душу, навевая страх? Если бы я только знал, как называется этот колдовской цветок, если бы я его увидел, то сразу понял бы, в чем кроется его сила. Я провожаю дочь и двоих ее малышей к машине – пожив здесь недельку, они уезжают домой – и вдруг опять слышу тот же запах. Трогаю дочь за плечо. Она хорошо разбирается в растениях.
– Понюхай. Чувствуешь? Вот… Сейчас донесло… Чем это пахнет?
Она старательно принюхивается.
– Обыкновенной сосной.
На здешней песчаной почве во всех окрестных садах растут сосны, укрывая скромные домики от летнего зноя; благодаря соснам знаменитый своей целебностью местный воздух особенно чист и живителен. Однако душок, незаметно, но настойчиво вползающий в ноздри, не отличается ни свежестью, ни смолистостью. Дочь морщит нос:
– Или ты имеешь в виду этот довольно… простецкий запах?
Мне становится смешно. А ведь она права. Запах действительно довольно вульгарный.
– Самбукус нигра, – произносит дочь.
Самбукус нигра… Эти слова мне ничего не говорят. Слышать-то я их, конечно, слышал, но растения не помню и не могу объяснить его власть надо мной.
– Кустарник, очень распространенный, – продолжает дочь. – Ты наверняка встречал его в парках. С виду редкостно заурядный. Всегда наводит на меня тоску, вроде дождливого воскресенья.
Самбукус… И все же это словцо нашептывает мне о чем-то тайном, темном и тревожном, что погребено в сокровенных уголках моей души, о чем не хочется даже думать… Среди ночи я просыпаюсь, и в мозгу стучит это слово. Самбукус нигра…
Но постойте… Разве дочь назвала его по-английски? Я снимаю с полки словарь… Конечно, нет. Увидев английское название, я снова не могу удержаться от смеха. Ну разумеется! Как это я сразу не понял! На сей раз я смеюсь уже от смущения, потому что негоже профессиональному переводчику спотыкаться на таком незамысловатом слове; к тому же теперь, когда я понял, что это за кустарник, его название кажется идиотски банальным – не должно бы оно вызывать у меня столь сильные ощущения.
Многое нахлынуло разом. Сначала слышу смех. Летний день почти шестьдесят лет назад. До сих пор это воспоминание не всплывало никогда, но сейчас я вдруг явственно вижу ее, мать моего друга Кита: в зеленой тени того давнего лета ее карие глаза искрятся смехом при виде сделанной сыном надписи. И мне конечно же ясно, что ее рассмешило, ведь теперь я знаю, запахом какого растения напоен воздух.
Но вот смех уже не слышен. Она сидит передо мной в пыли и горько плачет, а я ума не приложу, что тут делать и что говорить. А вокруг, незаметно просачиваясь в сокровенные глубины моей памяти, чтобы остаться со мной до конца моих дней, опять висит тот противный, но манящий душок.
Мать Кита… Сейчас ей, наверное, за девяносто. Или уже умерла. Любопытно, кто из остальных еще жив? И кто из них помнит прошлое?
А сам Кит? Возвращается ли он мыслями к событиям того лета? Не исключено, что он тоже умер.
Возможно, я единственный, кто все это еще помнит. Хотя бы частично. Перед глазами, сменяя друг друга, мелькают бессвязные видения. Сноп искр… Стыд… Кто-то невидимый пытается сдержать кашель, опасаясь, что его услышат… Накрытый кружевной салфеткой кувшин; чтобы салфетку не сдуло ветром, к ней пришиты четыре синие бусины…
Да, и еще фраза, которую произнес мой друг Кит, – с нее эта история и началась. Как правило, не так-то легко бывает буквально вспомнить фразу, сказанную кем-нибудь полвека назад, но слова Кита сразу всплывают в памяти, их и было-то всего ничего. Ровным счетом четыре. Брошенные небрежно, словно мимоходом, они слетели с его губ легко, невесомо, как мыльные пузыри. И, однако, в один миг все изменили.
Так ведь со словами и бывает.
Внезапно я чувствую, что, раз уж я начал вспоминать, хочется поразмыслить не торопясь; хочется все упорядочить, осознать связь событий. Ведь многого никто никогда и не объяснял. И даже не называл вслух. Секреты, секреты. Хотелось бы вытащить их наконец на свет божий. И хотя я уже определил источник моей тревоги, все это время меня гнетет смутное ощущение, что где-то под спудом таится неразрешенная загадка.
– Я на несколько дней уезжаю в Лондон, – объявляю я детям.
– А есть телефон или адрес, на случай если понадобится с тобой связаться? – спрашивает не терпящая никакой неясности дочь.
– Наверное, Закоулки Памяти, – сухо роняет сын.
Мы, естественно, говорим между собой по-английски. Он, очевидно, чует мое беспокойство.
– Именно, – откликаюсь я. – Последний поворот перед «желтым домом», а там идо проспекта Амнезии рукой подать.
Не рассказывать же им, что я хочу отыскать тот кустарник, который каждое лето цветет две-три недели, лишая меня душевного покоя.
И уж, само собой, не сообщаю им названия этого кустарника. Мне и про себя-то не хочется его повторять. Слишком уж оно нелепое.
Тянет явно из какого-то сада. Из которого? И что это за запах? Нет в нем ни нежной до сердечной истомы сладости цветущих лип, которыми славится этот городок, ни безмятежного счастья, которым веет от благоухающей жимолости. Запах резкий, грубый. Даже неприятный. В нем есть своеобразная чувственная назойливость! Как всегда, он лишает меня душевного равновесия. Я начинаю испытывать… Что же именно?.. Смутное беспокойство. Неодолимое желание оказаться за леском, в который упирается улица, и еще дальше, дальше. В то же время меня гложет тоска по тому самому месту, где я нахожусь. Разве так бывает? И чудится, будто до сих пор не разрешена некая загадка, будто в окружающем воздухе растворена нераскрытая тайна.
Летний ветерок снова доносит тот запах, и я осознаю, что на самом деле меня тянет в собственное детство. Быть может, дом, по которому я тоскую, несмотря ни на что, по-прежнему стоит там, где стоял. Из года в год, когда июнь переваливает за середину и в ноздри лезет этот неприятный душок, я непроизвольно отмечаю про себя, что билеты на самолет в ту дальнюю соседнюю страну стоят очень дешево. Раз за разом я поднимаю телефонную трубку, чтобы сделать заказ, и раз за разом кладу ее на место. Известно же, в прошлое дороги нет… Стало быть, не поеду никогда? Решено? Но ведь я старею. Вдруг в этом году – последняя возможность? Кто знает…
Но что все-таки такое парит в летнем воздухе, тревожа душу, навевая страх? Если бы я только знал, как называется этот колдовской цветок, если бы я его увидел, то сразу понял бы, в чем кроется его сила. Я провожаю дочь и двоих ее малышей к машине – пожив здесь недельку, они уезжают домой – и вдруг опять слышу тот же запах. Трогаю дочь за плечо. Она хорошо разбирается в растениях.
– Понюхай. Чувствуешь? Вот… Сейчас донесло… Чем это пахнет?
Она старательно принюхивается.
– Обыкновенной сосной.
На здешней песчаной почве во всех окрестных садах растут сосны, укрывая скромные домики от летнего зноя; благодаря соснам знаменитый своей целебностью местный воздух особенно чист и живителен. Однако душок, незаметно, но настойчиво вползающий в ноздри, не отличается ни свежестью, ни смолистостью. Дочь морщит нос:
– Или ты имеешь в виду этот довольно… простецкий запах?
Мне становится смешно. А ведь она права. Запах действительно довольно вульгарный.
– Самбукус нигра, – произносит дочь.
Самбукус нигра… Эти слова мне ничего не говорят. Слышать-то я их, конечно, слышал, но растения не помню и не могу объяснить его власть надо мной.
– Кустарник, очень распространенный, – продолжает дочь. – Ты наверняка встречал его в парках. С виду редкостно заурядный. Всегда наводит на меня тоску, вроде дождливого воскресенья.
Самбукус… И все же это словцо нашептывает мне о чем-то тайном, темном и тревожном, что погребено в сокровенных уголках моей души, о чем не хочется даже думать… Среди ночи я просыпаюсь, и в мозгу стучит это слово. Самбукус нигра…
Но постойте… Разве дочь назвала его по-английски? Я снимаю с полки словарь… Конечно, нет. Увидев английское название, я снова не могу удержаться от смеха. Ну разумеется! Как это я сразу не понял! На сей раз я смеюсь уже от смущения, потому что негоже профессиональному переводчику спотыкаться на таком незамысловатом слове; к тому же теперь, когда я понял, что это за кустарник, его название кажется идиотски банальным – не должно бы оно вызывать у меня столь сильные ощущения.
Многое нахлынуло разом. Сначала слышу смех. Летний день почти шестьдесят лет назад. До сих пор это воспоминание не всплывало никогда, но сейчас я вдруг явственно вижу ее, мать моего друга Кита: в зеленой тени того давнего лета ее карие глаза искрятся смехом при виде сделанной сыном надписи. И мне конечно же ясно, что ее рассмешило, ведь теперь я знаю, запахом какого растения напоен воздух.
Но вот смех уже не слышен. Она сидит передо мной в пыли и горько плачет, а я ума не приложу, что тут делать и что говорить. А вокруг, незаметно просачиваясь в сокровенные глубины моей памяти, чтобы остаться со мной до конца моих дней, опять висит тот противный, но манящий душок.
Мать Кита… Сейчас ей, наверное, за девяносто. Или уже умерла. Любопытно, кто из остальных еще жив? И кто из них помнит прошлое?
А сам Кит? Возвращается ли он мыслями к событиям того лета? Не исключено, что он тоже умер.
Возможно, я единственный, кто все это еще помнит. Хотя бы частично. Перед глазами, сменяя друг друга, мелькают бессвязные видения. Сноп искр… Стыд… Кто-то невидимый пытается сдержать кашель, опасаясь, что его услышат… Накрытый кружевной салфеткой кувшин; чтобы салфетку не сдуло ветром, к ней пришиты четыре синие бусины…
Да, и еще фраза, которую произнес мой друг Кит, – с нее эта история и началась. Как правило, не так-то легко бывает буквально вспомнить фразу, сказанную кем-нибудь полвека назад, но слова Кита сразу всплывают в памяти, их и было-то всего ничего. Ровным счетом четыре. Брошенные небрежно, словно мимоходом, они слетели с его губ легко, невесомо, как мыльные пузыри. И, однако, в один миг все изменили.
Так ведь со словами и бывает.
Внезапно я чувствую, что, раз уж я начал вспоминать, хочется поразмыслить не торопясь; хочется все упорядочить, осознать связь событий. Ведь многого никто никогда и не объяснял. И даже не называл вслух. Секреты, секреты. Хотелось бы вытащить их наконец на свет божий. И хотя я уже определил источник моей тревоги, все это время меня гнетет смутное ощущение, что где-то под спудом таится неразрешенная загадка.
– Я на несколько дней уезжаю в Лондон, – объявляю я детям.
– А есть телефон или адрес, на случай если понадобится с тобой связаться? – спрашивает не терпящая никакой неясности дочь.
– Наверное, Закоулки Памяти, – сухо роняет сын.
Мы, естественно, говорим между собой по-английски. Он, очевидно, чует мое беспокойство.
– Именно, – откликаюсь я. – Последний поворот перед «желтым домом», а там идо проспекта Амнезии рукой подать.
Не рассказывать же им, что я хочу отыскать тот кустарник, который каждое лето цветет две-три недели, лишая меня душевного покоя.
И уж, само собой, не сообщаю им названия этого кустарника. Мне и про себя-то не хочется его повторять. Слишком уж оно нелепое.
2
Добравшись до места, я убеждаюсь: там все как прежде и все переменилось.
Прошло чуть не полвека с того дня, когда я в последний раз сошел с поезда на этой маленькой деревянной платформе, однако ноги сами собой, как во сне, уверенно несут меня от станции вниз по склону, к главной улице, в разгар дня умеренно оживленной, затем налево к веренице разнокалиберных магазинчиков, а потом от большого уличного почтового ящика опять налево, на знакомый длинный проспект. Главная улица полна аляповатых примет современных транспортных новшеств, у магазинов безликие шаблонные названия и фасады; а походившие на прутики сливовые саженцы, которые, помнится, тогда натыкали вдоль тротуаров, превратились в осанистые, умудренные жизнью деревья. С проспекта я опять сворачиваю за угол, в Тупик…
Тут все как всегда. Та же спокойная, скучная, милая сердцу обыденная жизнь.
Я стою на углу, присматриваясь, прислушиваясь, принюхиваясь, и не пойму: возвращение сюда после стольких лет меня растревожило или оставило совершенно равнодушным?
Я медленно бреду к круговому развороту в конце Тупика. Те же четырнадцать домиков, как и раньше, с невозмутимым самодовольством нежатся под дремотным полуденным солнцем. Я медленно бреду назад к углу. Все в точности как прежде. Не понятно, почему это меня удивляет. Я ведь и не ждал особых перемен. И всё же, за пятьдесят-то лет…
Впрочем, когда проходит первое потрясение от знакомого с детства зрелища, я замечаю, что на самом деле все не совсем как прежде. Изменения кругом огромные. Дома стали уныло опрятными, в их архитектурной разностилице появилось некоторое единообразие в виде новых крылечек, фонарей и новомодных декоративных деревянных балок. А ведь на моей памяти каждый из них был на особинку и, так же как его обитатели, ничуть не походил на соседей. За изгородью из роз, жимолости, лип или будлеи каждый дом скрывал в себе какую-то тайну. Нынче же почти вся эта пышная растительность исчезла, а на ее месте возникли бетонированные площадки с автомобилями. Вереницы машин молча выстроились и вдоль тротуаров. Четырнадцать самостоятельных мини-государств слились, образовав нечто вроде благоустроенной городской автостоянки. Все тайны уже раскрыты. В воздухе повсеместно веет лишь тонким ароматом быстрорастущих вечнозеленых растений. Но, хотя стоит жаркий день позднего июня, того дикого, малоприличного запаха, что заманил меня сюда, нет и в помине.
Я поднимаю глаза к небу; из века в век, из поколения в поколение оно единственное не меняется ни в сельских, ни в городских пейзажах. Однако и небо переменилось. Когда-то война писала по нему свои неразборчивые каракули в виде дымного шлейфа героических истребителей. По ночам его щупали пальцы прожекторов, огромными цветными куполами опускались с него осветительные ракеты. А теперь даже небо стало кротким и безмятежным.
Я в замешательстве топчусь на углу. Неужто я пустился в это долгое путешествие только для того, чтобы пройтись по улице взад-вперед, вдыхая запах кипарисовых изгородей? Но что дальше делать и каких еще ощущений ожидать, я не знаю. Моя программа исчерпана.
И тут окружающая меня атмосфера заметно меняется; прошлое словно бы мистически материализуется прямо из воздуха.
Через мгновение до меня доходит, в чем причина волшебства: это звук, шум приближающегося поезда, поначалу приглушенный и далекий, но потом, когда электричка миновала выемку на возвышенности в конце Тупика, шум беспрепятственно нарастает; точно так же тарахтела электричка, на которой я приехал двадцать минут назад. Невидимый состав идет по насыпи позади домов на левой стороне улицы и, прогромыхав по мосту, замедляет ход перед станцией.
Под эти знакомые, заведенным порядком сменяющие друг друга звуки Тупик преображается у меня на глазах. Дом на левом углу, у ограды которого я стою, становится домом Шелдонов, а тот, что напротив, – домом Хардиментов. Теперь доносятся и другие звуки. Бесконечное клацанье садовых ножниц за высокой буковой изгородью (ныне уже не существующей) – это работает мистер Шелдон. Бесконечные гаммы – это в сумрачной глубине дома, отгороженного от улицы вереницей лип с аккуратно переплетенными ветвями (липы на месте), упражняются бледные дети Хардиментов. Если я поверну голову, то чуть подальше наверняка увижу двойняшек Джист: сестры играют в какие-то замысловатые «классики», одинаковые косички одинаково подпрыгивают… А на подъездной дорожке, ведущей к дому Эйвери, высится груда деталей от трехколесного велосипеда, который собирают перепачканные машинным маслом Чарли и Дейв…
Но я, естественно, не могу оторвать глаз от дома номер два, что рядом с домом Хардиментов. Удивительное дело, даже он теперь выглядит так же, как все прочие, хотя у него с домом номер три одна стена смежная – другого такого в Тупике нет. Оказывается, за эти годы дом обзавелся собственным названием: «Вентуорт». Когда в нем жил я, дом обладал лишь номером, да и того, в сущности, не было, потому что табличка на столбе у калитки была замазана креозотом. И все-таки, несмотря на новое пышное название, на слой свежей белой штукатурки и строгий порядок в палисаднике, на ровную безликую лужайку, расчерченную мощеными дорожками, от него, как и раньше, исходит еле ощутимая неловкость. Под белой гладкой штукатуркой я почти вижу прежнюю – серую, растрескавшуюся, в потеках. Сквозь тяжелые каменные плиты пробиваются призраки маленькой плешивой лужайки и разномастных кустов неизвестного происхождения, за которыми отец не ухаживал никогда. Это постыдное зрелище усугублялось еще и вынужденным соседством с домом номер три, который вид имел еще хуже нашего: в саду у Стибринов высилась гора старой, никому не нужной, покоробившейся под дождями мебели и деревянных и металлических обрезков, которые мистер Стибрин тайком таскал с работы, – во всяком случае, таково было всеобщее мнение. Возможно, из-за его фамилии, озаряет меня догадка. Во всяком случае, обитатели Тупика смотрели на Стибринов с пренебрежением, даже с большим, чем на нас, а из-за проклятой неразделимости домов мы тоже падали в глазах местного общества вместе с семейством Стибрин.
Вот что я вижу, глядя на все это сейчас. Интересно, а он, в его возрасте, так же это видит? Я имею в виду неуклюжего мальчика, который живет в запущенном доме между Хардиментами и Стибринами. Я говорю о Стивене Уитли, лопоухом парнишке, у которого куцая форменная рубашка из серой фланели вечно болтается над слишком длинными форменными шортами из той же серой фланели. Вот он выходит из покоробленной двери своего дома, запихивая в рот остатки полдника. Все на нем серое, только разных оттенков, – даже полосатый прорезиненный пояс с пряжкой в виде металлической змеи, изогнувшейся латинской буквой S. И полоски на поясе светло– и темно-серые, как на ленте допотопной шляпы-канотье. Парнишка с ног до головы одноцветный, одноцветный потому, что таким я представляю его по черно-белым фотографиям, которые хранятся у меня дома; когда я показываю их внукам и говорю, что это я, они недоверчиво хихикают. Мне понятно их недоверие. Если бы не эти снимки, я понятия не имел бы, как выглядит Стивен Уитли; если бы не написанное на обороте карточек имя, мне бы и в голову не пришло, что он имеет ко мне какое-то отношение.
Однако даже сейчас я кончиками пальцев ощущаю восхитительную шершавость чешуйчатой змеи на пряжке.
Стивен Уитли… Или просто Стивен… В школьном табеле – С. Д. Уитли, в классе или на спортплощадке – просто Уитли. Странно. Я гляжу на него, и мне кажется, ни одно из этих имен ему не подходит. Прежде чем захлопнуть за собой дверь, он поворачивается и в ответ на очередную высокомерную насмешку несносного старшего брата выкрикивает с набитым ртом какое-то жалкое ругательство. На одной из замызганных теннисных тапок развязался шнурок, один из серых гольфов гармошкой сполз вниз; даже сейчас – не менее отчетливо, чем ребристость змеиных чешуек, – я ощущаю под кончиками пальцев безнадежно ослабшую резинку, на которой держится гольф.
Понимает ли Стивен, в его возрасте, какое положение занимает в Тупике? Прекрасно понимает, даже если сам этого и не совсем сознает. Мозжечком чувствует: что-то у него и его родных не как надо, чем-то он отличается от девочек Джист с их смешными косичками, от перепачканных машинным маслом братьев Эйвери, и так оно будет всегда.
Ему незачем открывать калитку, она уже открыта и болтается, как пьяная, на нижней петле, поскольку верхняя проржавела насквозь. Я знаю, куда он идет. Не через дорогу к Норману Стотту; сам Норман, может, и ничего, но его младший братишка Эдди странный какой-то: вечно путается под ногами, лыбится, пуская слюни, и все норовит тебя потрогать. Не к мальчикам Эйвери, не к двойняшкам Джист. И уж конечно не к Барбаре Беррилл, хитрющей и коварной, как большинство девчонок; вдобавок старший брат Стивена Джефф повадился, насандалив какой-то дрянью волосы, гулять с Дидре, старшей сестрой Барбары. Попыхивая сигаретами, они слоняются в сумерки по улицам, и теперь Барбара совсем опротивела Стивену. Отец Дидре и Барбары ушел на фронт, и девчонки, по общему мнению, совсем отбились от рук.
А Стивен, как я и предполагал, уже переходит улицу. Он поглощен своими мыслями и даже не поворачивает головы, чтобы посмотреть, нет ли на дороге машин; впрочем, какие уж машины в разгар войны, разве только проедет случайный велосипедист да неторопливо процокает копытами лошадь, тянущая тележку с молоком или хлебом. Погруженный в неясные мечты, полуоткрыв рот, Стивен медленно бредет через улицу. Какие чувства я испытываю, глядя на него? Больше всего, пожалуй, меня подмывает взять его за плечи, тряхнуть хорошенько и сказать: «Очнись, экий ты… недотепа». Не у одного меня, помнится, возникало такое желание.
Я иду за ним мимо «Тревинника», таинственного дома, где шторы всегда задернуты, а сад за холодным частоколом из темных северных елей пребывает в полном запустении. Однако, в отличие от дома Стибринов или нашего, ничего неподобающего в «Тревиннике» нет; его угрюмая замкнутость даже обладает зловещей притягательностью. Никто не знает имен его обитателей, неизвестно, сколько их там. Лица у них смуглые, одежда черная. Приходят и уходят они в ночной непроглядной тьме, а при свете дня никогда не раздвигают маскировочных штор.
Стивен тем временем направляется к соседнему дому номер девять. Это «Чоллертон». Там живут Хейуарды. Он открывает белую калитку на отлично смазанных петлях и старательно закрывает ее за собой. Идет по ровной, аккуратно выложенной красным кирпичом дорожке, огибающей клумбы с розами, и берется за кованое кольцо, висящее на тяжелой дубовой двери. Дважды почтительно стучит. Плотная дубовая древесина приглушает и эти негромкие звуки.
Стоя за калиткой, я исподволь осматриваю дом. Он изменился меньше других. Тускло-красный кирпич не искрошился даже на углах; деревянные оконные рамы, щипцы на крыше и двери гаража так же безупречно белоснежны, как и прежде, когда их красил сам мистер Хейуард. В белом комбинезоне без единого пятнышка – в точности как плоды его труда, – он работал с утра до вечера, и все насвистывал, насвистывал… Красная кирпичная дорожка по-прежнему вьется среди розовых клумб с такими же геометрически четкими кромками, как и раньше. Входная дубовая дверь по-прежнему не окрашена, в ней поблескивает все то же крошечное ромбовидное окошко, забранное рифленым стеклом. На скромной, видавшей виды медной дощечке – прежнее название: «Чоллертон». Здесь, во всяком случае, прошлое сохранилось идеально.
Стивен ждет у двери. Теперь – увы, слишком поздно – он вспоминает про свой внешний вид. Подтягивает спустившийся гольф, наклоняется, чтобы завязать шнурок. Но дверь уже на фут-другой приоткрылась, из темной глубины дома появляется мальчик, ровесник Стивена. На нем тоже серая фланелевая рубашка и серые фланелевые шорты. Однако рубашка у него отнюдь не куцая, а шорты ему в самый раз. Аккуратно натянутые серые гольфы ровно на дюйм не доходят до колен, коричневые кожаные сандалии аккуратно застегнуты.
Он поворачивает голову. Я знаю почему. Он слышит голос матери, она спрашивает, кто пришел. «Это Стивен», – отвечает мальчик. «Тогда либо пригласи его в дом, либо ступайте играть во двор, – говорит она, – только не стойте на пороге, ни там ни сям».
Кит распахивает дверь. Стивен торопливо шаркает подошвами по металлическим прутьям скребка для ног, потом по коврику в прихожей, и гольф на ослабшей резинке снова сползает вниз. Дверь закрывается.
Тут и началась вся эта история. В доме у Хейуардов. В день, когда мой лучший друг Кит впервые произнес четыре немудрящих слова, которые полностью переменили наш привычный мир.
Интересно, что там, за этой дверью, сейчас? Прежде с порога в глаза бросалась массивная дубовая полированная вешалка с зеркалом, разнообразными одежными щетками, рожками для обуви, крючками для застегивания пуговиц и стойкой для тростей и зонтов. А уже за порогом открывалась обшитая темным дубом прихожая, на стенах которой висели две акварели с видами долины Троссакс[1], кисти члена Королевской академии художеств Алфреда Холлингса, и две фарфоровые тарелки, изрисованные синими пагодами и узенькими синими мостиками, по которым идут маленькие синие фигурки в шляпах из рисовой соломы. Между дверьми в гостиную и столовую высились большие напольные часы, бившие каждые пятнадцать минут то одновременно, то вразнобой с часами в других комнатах, и четырежды в час дом наполнялся волшебной, всякий раз новой музыкой.
А центром этого мира был мой друг Кит. Картина уже не представляется мне однотонной, скорее всего, потому, что я вижу цвета наших поясов. На черном пояске Кита, тоже с пряжкой в виде змеи, изогнувшейся латинской буквой S, – две желтые полосы, на моем – две зеленые. Это своего рода социальный цветовой код, очень удобный. Желтый с черным – цвета хорошей местной приготовительной школы, все ее ученики будут сдавать и обязательно сдадут единый вступительный экзамен в частную школу; у каждого там своя собственная крикетная бита, собственные бутсы и щитки и даже собственная длинная сумка специально для этого снаряжения. А зеленый с черным – это цвета другой, захудалой школы, где половину составляют долговязые олухи, вроде моего брата Джеффа, уже провалившиеся на едином экзамене; в крикет там играют измочаленными школьными битами, причем некоторые ученики выходят на площадку в коричневых спортивных тапках и серых школьных шортах.
Уже в ту пору я остро сознавал, что мне немыслимо повезло: я дружу с Китом. Теперь же, в зрелом возрасте, вспоминая былое, я тем более дивлюсь этой дружбе. Не только пояс, но все, окружавшее Кита, было желто-черным; а все, окружавшее меня, было явно зелено-черным. В нашей с ним армии числилось всего двое военнослужащих; Кит, разумеется, представлял собой офицерский корпус, а я – рядовой и сержантский состав, чем был чрезвычайно доволен.
У нас возникало множество затей и планов, и во всех наших нередко рискованных предприятиях Кит был ведущим, а я ведомым. Теперь-то я понимаю, что в моей жизни он оказался всего лишь первым в целой череде властных людей, чьим верным последователем я становился. Основу непререкаемого авторитета Кита составляло его умственное превосходство и богатое воображение. Не я, а Кит придумал подвесить между нашими домами канат и с его помощью перебрасывать туда-сюда записки, наподобие того, как выдаются чеки и сдача в местных бакалейных лавках. Позже он изобрел потрясающую подземную железную дорогу на пневматической тяге. Идею он позаимствовал во время походов в ближний универмаг, куда мы могли шастать беспрепятственно сколько душе угодно, так как никто не обращал на нас внимания; там мы и приметили, как работает ихний кассовый аппарат. Во всяком случае, именно Кит подал идею канатной дороги и пневматических труб, по которым мы и наши послания могли бы перемещаться, когда мы осуществим свои замыслы.
Кит же выяснил, что в «Тревиннике» – таинственном доме по соседству с его собственным, где светомаскировочные шторы не раздвигаются никогда, – обитают ливреи, злокозненная организация, наверняка замешанная во всех мыслимых заговорах и жульнических операциях. Именно Кит воскресным вечером обнаружил в железнодорожной насыпи позади домов тайный ход, которым пользовались ливреи. Или через одну-две минуты обнаружил бы непременно, если бы отец не приказал ему явиться вовремя домой, чтобы к завтрашнему дню вычистить свои белые крикетные туфли – утром ведь в школу.
Итак, Кит и Стивен стоят в прихожей; вокруг темнеют дубовые панели, поблескивает начищенное серебро, нежно перезваниваются часы. Мальчики решают, чем сегодня заняться. Вернее, Стивен ждет решения Кита. Возможно, отец уже дал Киту какое-то хозяйственное поручение, и Стивену разрешат помочь другу. Отладить, к примеру, велосипед или подмести в мастерской пол вокруг отцовского верстака. За велосипедом приходится особенно много ухаживать, потому что Кит ежедневно ездит на нем в школу, это новейшая спортивная модель, механизм нужно смазывать специальным маслом, а потом специальными средствами полировать зеленую раму и начищать до ослепительного блеска все хромированные детали – руль, ободы колес и зведочки трехступенчатой передачи. Совершенно ясно, что до школы следует добираться только на велосипеде, а не как Стивен, который ежедневно ездит туда на автобусе, дожидаясь его на растрескавшейся бетонированной остановке. Для велосипеда зеленый цвет очень подходит, зато для пояса и автобуса не годится совершенно.
Возможно, они пойдут наверх и уединятся в детской. В ней, как и во всех прочих комнатах, царит безупречный порядок. В отличие от Стивена и других соседских детей, у Кита нет бестолковых братьев или сестер, которые только путаются под ногами и устраивают кавардак. Все игрушки тут принадлежат только Киту, они аккуратно разложены по ящикам и шкафам, часто в тех же коробках, в которых прибыли из магазина. От работающих как часы заводных гоночных машин и быстроходных катеров чудесно пахнет машинным маслом высшей пробы. Здесь есть аккуратно собранные из конструкторов замысловатые технические сооружения с храповиками и многозвенными зубчатыми и червячными передачами; есть маленькие, но абсолютно точные копии самолетов «Спитфайер» и «Харрикейн», собранные из игрушечных авиаконструкторов, с целлулоидными кабинками пилотов и шасси, которое убирается в фюзеляж, окрашенный восхитительной сизовато-бурой краской. В отдельных ящиках лежат игрушки на батарейках: фонарики, которые светят тремя разными цветами, маленькие оптические инструменты, передающие свет с помощью линз и призм; все в идеальном рабочем состоянии. Есть целая полка книг специально для мальчиков: про жизнь на необитаемых островах, про миссионеров, которых доставляют в дебри на бипланах, и про случайно обнаруженные тайные ходы. На другой полке стоят книги про то, как из пустых сигарных коробок построить супергетеродинный радиоприемник, а яйцо превратить в шелковый носовой платок.
Прошло чуть не полвека с того дня, когда я в последний раз сошел с поезда на этой маленькой деревянной платформе, однако ноги сами собой, как во сне, уверенно несут меня от станции вниз по склону, к главной улице, в разгар дня умеренно оживленной, затем налево к веренице разнокалиберных магазинчиков, а потом от большого уличного почтового ящика опять налево, на знакомый длинный проспект. Главная улица полна аляповатых примет современных транспортных новшеств, у магазинов безликие шаблонные названия и фасады; а походившие на прутики сливовые саженцы, которые, помнится, тогда натыкали вдоль тротуаров, превратились в осанистые, умудренные жизнью деревья. С проспекта я опять сворачиваю за угол, в Тупик…
Тут все как всегда. Та же спокойная, скучная, милая сердцу обыденная жизнь.
Я стою на углу, присматриваясь, прислушиваясь, принюхиваясь, и не пойму: возвращение сюда после стольких лет меня растревожило или оставило совершенно равнодушным?
Я медленно бреду к круговому развороту в конце Тупика. Те же четырнадцать домиков, как и раньше, с невозмутимым самодовольством нежатся под дремотным полуденным солнцем. Я медленно бреду назад к углу. Все в точности как прежде. Не понятно, почему это меня удивляет. Я ведь и не ждал особых перемен. И всё же, за пятьдесят-то лет…
Впрочем, когда проходит первое потрясение от знакомого с детства зрелища, я замечаю, что на самом деле все не совсем как прежде. Изменения кругом огромные. Дома стали уныло опрятными, в их архитектурной разностилице появилось некоторое единообразие в виде новых крылечек, фонарей и новомодных декоративных деревянных балок. А ведь на моей памяти каждый из них был на особинку и, так же как его обитатели, ничуть не походил на соседей. За изгородью из роз, жимолости, лип или будлеи каждый дом скрывал в себе какую-то тайну. Нынче же почти вся эта пышная растительность исчезла, а на ее месте возникли бетонированные площадки с автомобилями. Вереницы машин молча выстроились и вдоль тротуаров. Четырнадцать самостоятельных мини-государств слились, образовав нечто вроде благоустроенной городской автостоянки. Все тайны уже раскрыты. В воздухе повсеместно веет лишь тонким ароматом быстрорастущих вечнозеленых растений. Но, хотя стоит жаркий день позднего июня, того дикого, малоприличного запаха, что заманил меня сюда, нет и в помине.
Я поднимаю глаза к небу; из века в век, из поколения в поколение оно единственное не меняется ни в сельских, ни в городских пейзажах. Однако и небо переменилось. Когда-то война писала по нему свои неразборчивые каракули в виде дымного шлейфа героических истребителей. По ночам его щупали пальцы прожекторов, огромными цветными куполами опускались с него осветительные ракеты. А теперь даже небо стало кротким и безмятежным.
Я в замешательстве топчусь на углу. Неужто я пустился в это долгое путешествие только для того, чтобы пройтись по улице взад-вперед, вдыхая запах кипарисовых изгородей? Но что дальше делать и каких еще ощущений ожидать, я не знаю. Моя программа исчерпана.
И тут окружающая меня атмосфера заметно меняется; прошлое словно бы мистически материализуется прямо из воздуха.
Через мгновение до меня доходит, в чем причина волшебства: это звук, шум приближающегося поезда, поначалу приглушенный и далекий, но потом, когда электричка миновала выемку на возвышенности в конце Тупика, шум беспрепятственно нарастает; точно так же тарахтела электричка, на которой я приехал двадцать минут назад. Невидимый состав идет по насыпи позади домов на левой стороне улицы и, прогромыхав по мосту, замедляет ход перед станцией.
Под эти знакомые, заведенным порядком сменяющие друг друга звуки Тупик преображается у меня на глазах. Дом на левом углу, у ограды которого я стою, становится домом Шелдонов, а тот, что напротив, – домом Хардиментов. Теперь доносятся и другие звуки. Бесконечное клацанье садовых ножниц за высокой буковой изгородью (ныне уже не существующей) – это работает мистер Шелдон. Бесконечные гаммы – это в сумрачной глубине дома, отгороженного от улицы вереницей лип с аккуратно переплетенными ветвями (липы на месте), упражняются бледные дети Хардиментов. Если я поверну голову, то чуть подальше наверняка увижу двойняшек Джист: сестры играют в какие-то замысловатые «классики», одинаковые косички одинаково подпрыгивают… А на подъездной дорожке, ведущей к дому Эйвери, высится груда деталей от трехколесного велосипеда, который собирают перепачканные машинным маслом Чарли и Дейв…
Но я, естественно, не могу оторвать глаз от дома номер два, что рядом с домом Хардиментов. Удивительное дело, даже он теперь выглядит так же, как все прочие, хотя у него с домом номер три одна стена смежная – другого такого в Тупике нет. Оказывается, за эти годы дом обзавелся собственным названием: «Вентуорт». Когда в нем жил я, дом обладал лишь номером, да и того, в сущности, не было, потому что табличка на столбе у калитки была замазана креозотом. И все-таки, несмотря на новое пышное название, на слой свежей белой штукатурки и строгий порядок в палисаднике, на ровную безликую лужайку, расчерченную мощеными дорожками, от него, как и раньше, исходит еле ощутимая неловкость. Под белой гладкой штукатуркой я почти вижу прежнюю – серую, растрескавшуюся, в потеках. Сквозь тяжелые каменные плиты пробиваются призраки маленькой плешивой лужайки и разномастных кустов неизвестного происхождения, за которыми отец не ухаживал никогда. Это постыдное зрелище усугублялось еще и вынужденным соседством с домом номер три, который вид имел еще хуже нашего: в саду у Стибринов высилась гора старой, никому не нужной, покоробившейся под дождями мебели и деревянных и металлических обрезков, которые мистер Стибрин тайком таскал с работы, – во всяком случае, таково было всеобщее мнение. Возможно, из-за его фамилии, озаряет меня догадка. Во всяком случае, обитатели Тупика смотрели на Стибринов с пренебрежением, даже с большим, чем на нас, а из-за проклятой неразделимости домов мы тоже падали в глазах местного общества вместе с семейством Стибрин.
Вот что я вижу, глядя на все это сейчас. Интересно, а он, в его возрасте, так же это видит? Я имею в виду неуклюжего мальчика, который живет в запущенном доме между Хардиментами и Стибринами. Я говорю о Стивене Уитли, лопоухом парнишке, у которого куцая форменная рубашка из серой фланели вечно болтается над слишком длинными форменными шортами из той же серой фланели. Вот он выходит из покоробленной двери своего дома, запихивая в рот остатки полдника. Все на нем серое, только разных оттенков, – даже полосатый прорезиненный пояс с пряжкой в виде металлической змеи, изогнувшейся латинской буквой S. И полоски на поясе светло– и темно-серые, как на ленте допотопной шляпы-канотье. Парнишка с ног до головы одноцветный, одноцветный потому, что таким я представляю его по черно-белым фотографиям, которые хранятся у меня дома; когда я показываю их внукам и говорю, что это я, они недоверчиво хихикают. Мне понятно их недоверие. Если бы не эти снимки, я понятия не имел бы, как выглядит Стивен Уитли; если бы не написанное на обороте карточек имя, мне бы и в голову не пришло, что он имеет ко мне какое-то отношение.
Однако даже сейчас я кончиками пальцев ощущаю восхитительную шершавость чешуйчатой змеи на пряжке.
Стивен Уитли… Или просто Стивен… В школьном табеле – С. Д. Уитли, в классе или на спортплощадке – просто Уитли. Странно. Я гляжу на него, и мне кажется, ни одно из этих имен ему не подходит. Прежде чем захлопнуть за собой дверь, он поворачивается и в ответ на очередную высокомерную насмешку несносного старшего брата выкрикивает с набитым ртом какое-то жалкое ругательство. На одной из замызганных теннисных тапок развязался шнурок, один из серых гольфов гармошкой сполз вниз; даже сейчас – не менее отчетливо, чем ребристость змеиных чешуек, – я ощущаю под кончиками пальцев безнадежно ослабшую резинку, на которой держится гольф.
Понимает ли Стивен, в его возрасте, какое положение занимает в Тупике? Прекрасно понимает, даже если сам этого и не совсем сознает. Мозжечком чувствует: что-то у него и его родных не как надо, чем-то он отличается от девочек Джист с их смешными косичками, от перепачканных машинным маслом братьев Эйвери, и так оно будет всегда.
Ему незачем открывать калитку, она уже открыта и болтается, как пьяная, на нижней петле, поскольку верхняя проржавела насквозь. Я знаю, куда он идет. Не через дорогу к Норману Стотту; сам Норман, может, и ничего, но его младший братишка Эдди странный какой-то: вечно путается под ногами, лыбится, пуская слюни, и все норовит тебя потрогать. Не к мальчикам Эйвери, не к двойняшкам Джист. И уж конечно не к Барбаре Беррилл, хитрющей и коварной, как большинство девчонок; вдобавок старший брат Стивена Джефф повадился, насандалив какой-то дрянью волосы, гулять с Дидре, старшей сестрой Барбары. Попыхивая сигаретами, они слоняются в сумерки по улицам, и теперь Барбара совсем опротивела Стивену. Отец Дидре и Барбары ушел на фронт, и девчонки, по общему мнению, совсем отбились от рук.
А Стивен, как я и предполагал, уже переходит улицу. Он поглощен своими мыслями и даже не поворачивает головы, чтобы посмотреть, нет ли на дороге машин; впрочем, какие уж машины в разгар войны, разве только проедет случайный велосипедист да неторопливо процокает копытами лошадь, тянущая тележку с молоком или хлебом. Погруженный в неясные мечты, полуоткрыв рот, Стивен медленно бредет через улицу. Какие чувства я испытываю, глядя на него? Больше всего, пожалуй, меня подмывает взять его за плечи, тряхнуть хорошенько и сказать: «Очнись, экий ты… недотепа». Не у одного меня, помнится, возникало такое желание.
Я иду за ним мимо «Тревинника», таинственного дома, где шторы всегда задернуты, а сад за холодным частоколом из темных северных елей пребывает в полном запустении. Однако, в отличие от дома Стибринов или нашего, ничего неподобающего в «Тревиннике» нет; его угрюмая замкнутость даже обладает зловещей притягательностью. Никто не знает имен его обитателей, неизвестно, сколько их там. Лица у них смуглые, одежда черная. Приходят и уходят они в ночной непроглядной тьме, а при свете дня никогда не раздвигают маскировочных штор.
Стивен тем временем направляется к соседнему дому номер девять. Это «Чоллертон». Там живут Хейуарды. Он открывает белую калитку на отлично смазанных петлях и старательно закрывает ее за собой. Идет по ровной, аккуратно выложенной красным кирпичом дорожке, огибающей клумбы с розами, и берется за кованое кольцо, висящее на тяжелой дубовой двери. Дважды почтительно стучит. Плотная дубовая древесина приглушает и эти негромкие звуки.
Стоя за калиткой, я исподволь осматриваю дом. Он изменился меньше других. Тускло-красный кирпич не искрошился даже на углах; деревянные оконные рамы, щипцы на крыше и двери гаража так же безупречно белоснежны, как и прежде, когда их красил сам мистер Хейуард. В белом комбинезоне без единого пятнышка – в точности как плоды его труда, – он работал с утра до вечера, и все насвистывал, насвистывал… Красная кирпичная дорожка по-прежнему вьется среди розовых клумб с такими же геометрически четкими кромками, как и раньше. Входная дубовая дверь по-прежнему не окрашена, в ней поблескивает все то же крошечное ромбовидное окошко, забранное рифленым стеклом. На скромной, видавшей виды медной дощечке – прежнее название: «Чоллертон». Здесь, во всяком случае, прошлое сохранилось идеально.
Стивен ждет у двери. Теперь – увы, слишком поздно – он вспоминает про свой внешний вид. Подтягивает спустившийся гольф, наклоняется, чтобы завязать шнурок. Но дверь уже на фут-другой приоткрылась, из темной глубины дома появляется мальчик, ровесник Стивена. На нем тоже серая фланелевая рубашка и серые фланелевые шорты. Однако рубашка у него отнюдь не куцая, а шорты ему в самый раз. Аккуратно натянутые серые гольфы ровно на дюйм не доходят до колен, коричневые кожаные сандалии аккуратно застегнуты.
Он поворачивает голову. Я знаю почему. Он слышит голос матери, она спрашивает, кто пришел. «Это Стивен», – отвечает мальчик. «Тогда либо пригласи его в дом, либо ступайте играть во двор, – говорит она, – только не стойте на пороге, ни там ни сям».
Кит распахивает дверь. Стивен торопливо шаркает подошвами по металлическим прутьям скребка для ног, потом по коврику в прихожей, и гольф на ослабшей резинке снова сползает вниз. Дверь закрывается.
Тут и началась вся эта история. В доме у Хейуардов. В день, когда мой лучший друг Кит впервые произнес четыре немудрящих слова, которые полностью переменили наш привычный мир.
Интересно, что там, за этой дверью, сейчас? Прежде с порога в глаза бросалась массивная дубовая полированная вешалка с зеркалом, разнообразными одежными щетками, рожками для обуви, крючками для застегивания пуговиц и стойкой для тростей и зонтов. А уже за порогом открывалась обшитая темным дубом прихожая, на стенах которой висели две акварели с видами долины Троссакс[1], кисти члена Королевской академии художеств Алфреда Холлингса, и две фарфоровые тарелки, изрисованные синими пагодами и узенькими синими мостиками, по которым идут маленькие синие фигурки в шляпах из рисовой соломы. Между дверьми в гостиную и столовую высились большие напольные часы, бившие каждые пятнадцать минут то одновременно, то вразнобой с часами в других комнатах, и четырежды в час дом наполнялся волшебной, всякий раз новой музыкой.
А центром этого мира был мой друг Кит. Картина уже не представляется мне однотонной, скорее всего, потому, что я вижу цвета наших поясов. На черном пояске Кита, тоже с пряжкой в виде змеи, изогнувшейся латинской буквой S, – две желтые полосы, на моем – две зеленые. Это своего рода социальный цветовой код, очень удобный. Желтый с черным – цвета хорошей местной приготовительной школы, все ее ученики будут сдавать и обязательно сдадут единый вступительный экзамен в частную школу; у каждого там своя собственная крикетная бита, собственные бутсы и щитки и даже собственная длинная сумка специально для этого снаряжения. А зеленый с черным – это цвета другой, захудалой школы, где половину составляют долговязые олухи, вроде моего брата Джеффа, уже провалившиеся на едином экзамене; в крикет там играют измочаленными школьными битами, причем некоторые ученики выходят на площадку в коричневых спортивных тапках и серых школьных шортах.
Уже в ту пору я остро сознавал, что мне немыслимо повезло: я дружу с Китом. Теперь же, в зрелом возрасте, вспоминая былое, я тем более дивлюсь этой дружбе. Не только пояс, но все, окружавшее Кита, было желто-черным; а все, окружавшее меня, было явно зелено-черным. В нашей с ним армии числилось всего двое военнослужащих; Кит, разумеется, представлял собой офицерский корпус, а я – рядовой и сержантский состав, чем был чрезвычайно доволен.
У нас возникало множество затей и планов, и во всех наших нередко рискованных предприятиях Кит был ведущим, а я ведомым. Теперь-то я понимаю, что в моей жизни он оказался всего лишь первым в целой череде властных людей, чьим верным последователем я становился. Основу непререкаемого авторитета Кита составляло его умственное превосходство и богатое воображение. Не я, а Кит придумал подвесить между нашими домами канат и с его помощью перебрасывать туда-сюда записки, наподобие того, как выдаются чеки и сдача в местных бакалейных лавках. Позже он изобрел потрясающую подземную железную дорогу на пневматической тяге. Идею он позаимствовал во время походов в ближний универмаг, куда мы могли шастать беспрепятственно сколько душе угодно, так как никто не обращал на нас внимания; там мы и приметили, как работает ихний кассовый аппарат. Во всяком случае, именно Кит подал идею канатной дороги и пневматических труб, по которым мы и наши послания могли бы перемещаться, когда мы осуществим свои замыслы.
Кит же выяснил, что в «Тревиннике» – таинственном доме по соседству с его собственным, где светомаскировочные шторы не раздвигаются никогда, – обитают ливреи, злокозненная организация, наверняка замешанная во всех мыслимых заговорах и жульнических операциях. Именно Кит воскресным вечером обнаружил в железнодорожной насыпи позади домов тайный ход, которым пользовались ливреи. Или через одну-две минуты обнаружил бы непременно, если бы отец не приказал ему явиться вовремя домой, чтобы к завтрашнему дню вычистить свои белые крикетные туфли – утром ведь в школу.
Итак, Кит и Стивен стоят в прихожей; вокруг темнеют дубовые панели, поблескивает начищенное серебро, нежно перезваниваются часы. Мальчики решают, чем сегодня заняться. Вернее, Стивен ждет решения Кита. Возможно, отец уже дал Киту какое-то хозяйственное поручение, и Стивену разрешат помочь другу. Отладить, к примеру, велосипед или подмести в мастерской пол вокруг отцовского верстака. За велосипедом приходится особенно много ухаживать, потому что Кит ежедневно ездит на нем в школу, это новейшая спортивная модель, механизм нужно смазывать специальным маслом, а потом специальными средствами полировать зеленую раму и начищать до ослепительного блеска все хромированные детали – руль, ободы колес и зведочки трехступенчатой передачи. Совершенно ясно, что до школы следует добираться только на велосипеде, а не как Стивен, который ежедневно ездит туда на автобусе, дожидаясь его на растрескавшейся бетонированной остановке. Для велосипеда зеленый цвет очень подходит, зато для пояса и автобуса не годится совершенно.
Возможно, они пойдут наверх и уединятся в детской. В ней, как и во всех прочих комнатах, царит безупречный порядок. В отличие от Стивена и других соседских детей, у Кита нет бестолковых братьев или сестер, которые только путаются под ногами и устраивают кавардак. Все игрушки тут принадлежат только Киту, они аккуратно разложены по ящикам и шкафам, часто в тех же коробках, в которых прибыли из магазина. От работающих как часы заводных гоночных машин и быстроходных катеров чудесно пахнет машинным маслом высшей пробы. Здесь есть аккуратно собранные из конструкторов замысловатые технические сооружения с храповиками и многозвенными зубчатыми и червячными передачами; есть маленькие, но абсолютно точные копии самолетов «Спитфайер» и «Харрикейн», собранные из игрушечных авиаконструкторов, с целлулоидными кабинками пилотов и шасси, которое убирается в фюзеляж, окрашенный восхитительной сизовато-бурой краской. В отдельных ящиках лежат игрушки на батарейках: фонарики, которые светят тремя разными цветами, маленькие оптические инструменты, передающие свет с помощью линз и призм; все в идеальном рабочем состоянии. Есть целая полка книг специально для мальчиков: про жизнь на необитаемых островах, про миссионеров, которых доставляют в дебри на бипланах, и про случайно обнаруженные тайные ходы. На другой полке стоят книги про то, как из пустых сигарных коробок построить супергетеродинный радиоприемник, а яйцо превратить в шелковый носовой платок.