Комментаторы книги Бытие становятся некоторым образом в тупик, когда им приходится разъяснять, почему Иаков, поцеловав миловидную Рахиль, залился вдруг слезами. Они полагают, что эти слезы потекли от радости по случаю счастливого окончания пути, и приписывают такую манеру выражать свою радость повышенной чувствительности восточных народов и их недостаточной сдержанности в проявлении чувств. В таком объяснении, вероятно, содержится некоторая доля истины; но комментаторы, очевидно, упустили из виду, что есть немало народов, у которых плач служит условной манерой приветствия гостей или друзей, в особенности после долгой разлуки, являясь зачастую пустой формальностью, в которую они вкладывают не больше чувств, чем мы в наш обычай рукопожатия и снимания шляпы. Поясним это примерами.
   Тот же Ветхий завет содержит в себе и другие примеры подобного рода приветствия. Когда в Египте Иосиф открылся своим братьям, он их поцеловал и разразился таким громким плачем, что египтяне услышали его в другой части дома. Возможно, конечно, что в данном случае слезы были вполне искренними, а не только условным выражением чувства. Почти с полной уверенностью это можно сказать по поводу трогательного эпизода первой встречи Иосифа с Вениамином. Потрясенный до потери самообладания свиданием после многих лет разлуки со своим самым любимым братом, Иосиф поспешно покинул зал приемов и удалился к себе, чтобы дать в одиночестве волю своим слезам. Овладев собой, он вымыл покрасневшие глаза и мокрые щеки и с невозмутимым видом вышел к своим братьям. Далее, когда Иосиф встретил в Гесеме своего престарелого отца Иакова, он кинулся ему на шею и долго плакал. Но и здесь его слезы могли вылиться от чистого сердца, когда он увидел эту седую голову, смиренно склонившуюся перед ним, и вспомнил отцовскую доброту в дни своей далекой юности. Когда два верных друга, Давид и Ионафан, встретились в последний раз во мраке ночи, предчувствуя, быть может, что они больше не увидятся, они расцеловались и плакали оба, пока Давид не удалился. И здесь мы можем допустить, что их горе было непритворно. Кроме того, мы читаем в книге Товит о том, как Товия явился под видом чужеземца в дом своего родственника Рагуила в Екбатанах; когда он затем открылся своему хозяину, «бросился к нему Рагуил и целовал его и плакал». И здесь можно допустить, что слезы явились следствием радостной неожиданности, а не простым соблюдением общепринятого обычая.
   Однако, как бы мы ни смотрели на приведенные примеры из истории евреев, несомненно, что у народов, стоящих на более низком культурном уровне, слезы, проливаемые при встрече или расставании, часто являются простым выполнением этикета, предписываемого правилами общепринятой вежливости. Одним из таких народов, предъявляющих ко всякому мало-мальски воспитанному человеку строгое требование подобного выражения чувств – искренних или притворных, были маори в Новой Зеландии. «Чувствительность этих людей, – сообщают нам, – особенно проявляется при отъезде или возвращении их близких. Если друг отправляется, хотя бы ненадолго, в Порт-Джэксон или в Вандименову землю, то при расставании неизменно разыгрывается чувствительная сцена: начинается с якобы украдкой бросаемых взоров, потом раздается стон и горестное восклицание, в глазах блестит слеза, лицо искажается гримасой. Понемногу все подвигаются ближе к отъезжающему и виснут на его шее. Поднимается форменный плач, и начинается царапание рук и лица кремниевыми ножами. Под конец следует оглушительный вой, и несчастный мученик, задыхаясь от поцелуев, слез и крови, думает лишь о том, как бы от всего этого избавиться. Такая же сцена, но уже с большим числом участников происходит при возвращении друзей или при приеме дальних гостей; и вы сами с трудом удерживаетесь от слез, глядя на это печальное зрелище и слушая их жалостный вой и нестройные восклицания. Во всем этом много ложной аффектации; они подчас держатся сначала в сторонке от человека, над которым собираются лить слезы, пока не подготовятся мысленно и не приведут себя в должное состояние; тогда они в притворном порыве бросаются на свою жертву (более подходящего слова нельзя придумать) и начинают терзать себя и терпение гостя. Достойно внимания, что они могут не только вызвать у себя слезы в любой нужный момент, но и остановить их по чьему-либо приказу или же в тех случаях, когда дальнейший плач становится по какой-нибудь причине неудобным. Меня однажды весьма позабавила сцена, происходившая в деревне Каикохи, отстоящей в 10 милях от Ваимате. С полдюжины друзей и родственников вернулись домой после шестимесячного пребывания на берегах Темзы. Все общество было поглощено обычной церемонией плача; вдруг две женщины из этой деревни, по данному друг другу знаку, вытерли слезы, закрыли фонтан своих излияний и с самым невинным видом обратились к собранию: «Мы еще не окончили плакать; мы сейчас пойдем, поставим еду в печь, сварим ее и приготовим плетенки, тогда вернемся и докончим свой плач; если плач не кончится, когда еда будет готова, то поплачем еще и вечером». Все это, сказанное притворно-плаксивым голосом, они заключили словами: «Уж иначе нельзя, уж иначе нельзя!» Я при случае говорил с некоторыми маори об их лицемерии, когда им заведомо было совершенно безразлично, увидят ли они когда-нибудь еще раз тех, над которыми они перед тем так усердно плакали. Они мне ответили: «Ах! Любовь новозеландца вся снаружи, она у него в глазах и на языке». Мореплаватель капитан ГГ. Диллон нередко оказывался жертвой таких бурных изъявлений любви, и он рассказал нам, как ему удавалось держать себя при этом подобающим образом: «У новозеландцев существует обычай тереться носами, заливаясь в то же время слезами, когда родственники или друзья встречаются после длительной разлуки. Я часто из приличия подчинялся этой церемонии. В противном случае мое поведение считалось бы нарушением дружбы, и в их глазах, с точки зрения новозеландского этикета, я был бы не лучше варвара. К несчастью, я по своей бесчувственности не могу при всяком нужном случае выжать из своих глаз слезы, так как я сделан не из такого быстротающего вещества, как новозеландцы; но носовой платок и отдельные выклики на туземном языке в достаточной мере служили выражением моего истинного горя. Эта церемония не распространяется на незнакомых европейцев, но по отношению ко мне она была неизбежна, так как я был, как они меня величали, Thongata moury, т. е. „новозеландец, земляк“. С другой стороны, мы читаем, что „встречи новозеландцев носили чувствительный характер, расставания же обыкновенно происходили без особых внешних проявлений чувства. При встречах мужчины и женщины прижимались друг к другу носами и тихим хнычущим голосом, среди потоков слез, делились взаимно всеми представляющими общий для них интерес событиями, происшедшими за время разлуки. Если встреча происходила между близкими родственниками после длительного отсутствия, церемония трения носами и плач продолжались около получаса; если же встречались случайные знакомые, они ограничивались тем, что прикладывались друг к другу носами и тут же расходились. Такое приветствие называлось „hongi“, что можно перевести словом „нюхание“. Подобно восточному обычаю есть соль, „hongi“ служило знаком примирения врагов. Губы же при „hongi“ никогда не соприкасаются. Поцелуи здесь неизвестны“.
   У жителей Андаманских островов «родственники, возвратившись после разлуки, длившейся несколько недель или месяцев, выражают свою радость тем, что сидя обхватывают один другого руками вокруг шеи и при этом так плачут и воют, что постороннему человеку может показаться, будто с ними произошло какое-нибудь большое несчастье. И действительно, у них нет никакой видимой разницы между любым проявлением радости и выражением горя, например по случаю чьей-либо смерти. В хоре плачущих начинают женщины, но мужчины тут же подхватывают, и вскоре образуются группы по три-четыре человека плачущих в лад до тех пор, пока полное изнеможение не заставит их замолкнуть». Среди племени мунгели-тахсил в индийском округе Биласпоре «существует обязательный обычай, согласно которому при встрече родственников, давно не видевших друг друга, представительницы женского пола должны громко и жалобно плакать. Скажем, сын несколько месяцев находился в отсутствии и вернулся в родительский дом. Он прежде всего прикасается к ногам отца и матери. Когда он уже уселся, мать и сестры поочередно подходят к нему, кладут ему на плечи обе руки и с жалобным рыданием рассказывают ему обо всем более или менее важном, что случилось в его отсутствие». У племени чаухан, в центральных провинциях Индии, этикет требует, чтобы женщины плакали при встрече с родственниками, прибывшими издалека. «В тех случаях, когда сходятся две женщины, они обе плачут, причем каждая из них кладет свою голову другой на плечи, а руки на бедра. В продолжение всей церемонии они два или три раза меняют положение головы и называют друг друга, сообразно их родству, матерью, сестрой и т. п. Если умирает кто-либо в семье, женщины подходят к покойнику либо к покойнице с восклицаниями: «О, моя мать! О, моя сестра! О, мой отец! Почему я, несчастная, не умерла вместо тебя!» Когда же церемония плача совершается между мужчиной и женщиной, женщина держится руками за его талию, а голову кладет ему на грудь. Время от времени мужчина произносит: «Довольно плакать, перестань». Если плачут две женщины, старшая из них, по правилу этикета, первой должна остановиться и просить другую замолчать. В случае сомнения, кто из них является старшей, они иногда плачут в продолжение целого часа на потеху присутствующей молодежи, пока кто-нибудь постарше не выступит и не прикажет одной из них перестать».
   Обычай проливать слезы в знак приветствия имеет, по-видимому, всеобщее распространение у индейцев как Северной, так и Южной Америки. У племени тупи в Бразилии, населяющего область по соседству с Рио-де-Жанейро, этикет требует, чтобы гость, войдя в хижину, где он рассчитывает на гостеприимство, сел в гамак хозяина и ждал некоторое время, сохраняя глубокомысленное молчание. Затем обычно женщины приближаются, садятся на пол у гамака, закрывают руками свое лицо и приветствуют гостя, без передышки восхваляя его и плача. Гостю со своей стороны во время этих излияний также полагается плакать, но если он не умеет выжать из своих глаз настоящие слезы, то должен по крайней мере испускать глубокие вздохи и придать себе по возможности самый печальный вид. Когда все эти формальности, установленные кодексом хорошего тона, выполнены, хозяин, державшийся до этого времени безучастным зрителем, приближается к гостю и вступает с ним в разговор. Ленгуа, индейское племя в Чако, «соблюдают между собой странную форму вежливости в тех случаях, когда они после некоторой разлуки снова встречаются: прежде чем сказать друг другу слово, оба индейца проливают несколько слезинок. Поступить иначе – значит нанести оскорбление или, по меньшей мере, показать, что гость явился нежеланным посетителем».
   В XVI в. испанский исследователь Кабеса де Вака описал сходный обычай, соблюдавшийся двумя индейскими племенами, обитавшими на одном острове неподалеку от нынешнего техасского побережья. «На острове, – пишет он, – живут два племени, говорящие на разных языках. Одно из них капоки, а другое хан. У них существует такой обычай: когда знакомые между собой люди изредка встречаются, то прежде, чем заговорить друг с другом, они в продолжение получаса плачут. Затем хозяин первый поднимается с места и отдает гостю все, что у него имеется, и тот, приняв подарок, спустя короткое время, удаляется. Иногда бывает и так, что получивший дары тут же уходит, не произнеся ни одного слова». Некий француз, по имени Никола Перро, живший среди индейцев в конце XVII в., описывает посещение несколькими индейцами из племени сиу деревни дружественного племени оттава: «Не успели они прибыть, как начали соответственно своему обычаю плакать над каждым встречным, чтобы показать радость, какую они испытывают при виде своих друзей». Да и сам этот француз неоднократно являлся объектом или, вернее, жертвой подобных чувствительных излияний. Посланный губернатором Новой Франции заключить договор с живущими по ту сторону Миссисипи индейскими племенами, он обосновался на побережье реки. Там к нему явилось посольство от айова, соседей и союзников сиу, из деревни, находившейся в нескольких днях пути к западу. Они хотели вступить в дружественные отношения с Францией. Один историк описал встречу этих индейских послов с несчастным Перро. Они над ним так плакали, что слезы падали им на грудь; влагой, вытекавшей из их ртов и носов, они выпачкали его голову, лицо и платье, так что его чуть не затошнило от этих ласк, и все время они самым жалобным образом кричали и выли. В конце концов с помощью нескольких подаренных им ножей и шил удалось остановить поток этих шумных излияний; однако за отсутствием переводчика они не смогли объясниться с французами и вынуждены были вернуться к себе, не приведя своего намерения в исполнение. Несколько дней спустя явилось четверо других индейцев, из которых один говорил на языке, понятном для француза. Он объяснил, что их деревня находится в девяти лье вверх по реке, и пригласил французов посетить их. Приглашение было принято. При приближении иностранцев женщины убежали в лес и горы, плача и простирая руки к солнцу. Но тут же появились двадцать старейшин, предложили Перро трубку мира и на шкуре буйвола отнесли его в хижину вождя деревни. Опустив его там на землю, они вместе с вождем принялись обычным манером плакать над ним, обмочив его голову влагой, сочившейся из их глаз, ртов и носов. Когда эта неизбежная церемония пришла к концу, они осушили свои глаза и носы и снова предложили Перро трубку мира. «Нигде на свете, – добавляет французский историк, – нельзя найти более слезливого народа: встречи их сопровождаются слезами; столь же слезливы их расставания».

Глава VI. ДОГОВОР В ГАЛААДЕ

   Прослужив много лет своему тестю Лавану и приобретя усердием и лукавством большие стада овец и коз, Иаков стал тяготиться своей долгой службой и решил вернуться в страну своих предков. Можно подозревать, что к такому шагу побудила его не одна лишь тоска по родине. Утро его жизни давно миновало, и горячие порывы юности, если он их только когда-либо знал, давно перестали волновать эту, по существу, холодную и трезвую натуру. В его решении соображения выгоды, вероятно, сыграли гораздо большую роль, чем жажда увидеть снова картины, окружавшие его детство, или вообще привязанность к родной стороне. Благодаря счастливому сочетанию трудолюбия и хитрости ему удалось перевести в свои загоны лучшую часть стада своего тестя. Он увидел, что здесь ему уже нечем больше поживиться: старик был выжат как лимон, и настало время перенести свою деятельность в другое, более подходящее место. Предвидя, однако, что Лаван может оказать сопротивление его уходу с большей частью стада, Иаков благоразумно решил во избежание тягостных семейных препирательств уйти ночью. Для этой цели было необходимо посвятить в тайну также и жен. По-видимому, у него возникало сомнение относительно того, как они отнесутся к его замыслу, и он подошел к делу издалека. Вкрадчивым голосом он указал на изменившееся к нему отношение со стороны их отца; затем с напускным благочестием поведал им, как бог стал на его сторону и, отняв стада у Лавана, отдал их ему, Иакову; а в довершение всего рассказал, быть может с лукавым огоньком в глазах, что минувшей ночью ему явился во сне божий ангел и приказал отправиться в страну, где он родился. Но Иаков скоро убедился, что он ломится в открытую дверь, ибо жены охотно согласились с его проектом и с циничной откровенностью изложили свои корыстолюбивые соображения. Они жаловались, что их расточительный отец растратил все, что получил за них в виде выкупа, и теперь ему нечего больше дать им или оставить после себя в наследство. Поэтому они готовы покинуть его и последовать за своим мужем в далекую чужую землю, по ту сторону великой реки. Но прежде чем пуститься в путь со всеми пожитками, предусмотрительная Рахиль кстати вспомнила, что, хотя они и присвоили себе большую часть отцовского имущества, у него еще остались его домашние боги, которые могут вступиться за него и отомстить беглецам за хозяина. И вот она незаметно ухитрилась украсть идолов и запрятать их между своими вещами, не рассказав, однако, мужу про свой поступок, быть может, из боязни, что остаток мужской совестливости побудит его приказать своей жене вернуть украденных богов их владельцу.
   Теперь все приготовления почтенной семьи к побегу были закончены. Оставалось дождаться случая, когда можно будет тайком уйти. Этот момент настал, когда Лаван на несколько дней отправился на стрижку овец. Огромный караван пустился в путь – женщины и дети верхом на верблюдах, а спереди или сзади них бесконечная процессия блеющих стад. Караван мог продвигаться вперед лишь крайне медленно, потому что нельзя было подгонять овец и коз, но у Иакова было в запасе целых два дня, ибо известие о его уходе могло дойти до тестя не ранее чем на третий день. Вместе со своими братьями Лаван пустился в погоню и после семидневного форсированного марша настиг беглецов среди живописных лесистых гор Галаада. Местом встречи могла быть лесная поляна, где овцы в это время мирно пощипывали зеленую траву, или глубокое горное ущелье, сквозь которое верблюды пробирались, ломая сухой тростник, или стадо с шумом переходило брод. Родственники вступили между собой в ожесточенный спор. Лаван открыл словесную войну, громко упрекая Иакова за то, что тот украл его богов и увез дочерей, как если бы они были взяты в плен силой оружия. На это Иаков, ничего не знавший про идолов, с горячностью возразил, что он не вор и не укрыватель краденых богов; пусть Лаван обыщет всю поклажу, и если он найдет пропавших идолов среди вещей у кого-либо из людей Иакова, то Лаван волен предать вора смерти. Тогда Лаван обыскал все палатки, одну за другой, но ничего не нашел, ибо хитрая Рахиль спрятала идолов в паланкине на спине верблюда и сама на них уселась, втихомолку подсмеиваясь над своим отцом, рывшимся в ее палатке.
   Неудавшиеся поиски похищенной собственности вернули Иакову его прежнюю самоуверенность, ибо вначале он, вероятно, был несколько смущен нападками тестя, которого он раньше сумел так ловко обставить. Теперь же он почувствовал себя в положении нравственного превосходства и с видом благородного негодования стал в свою очередь осыпать упреками оробевшего противника. Он с гневом отверг ложное обвинение в воровстве, которое только что было выдвинуто против него; заявил, что он честно заработал своих жен и свои стада долголетней усердной службой; с пафосом распространялся о тягостях, которые ему пришлось перенести, и о добросовестности, с какой он всегда выполнял свои обязанности пастуха. Свою пламенную речь он заключил словами о том, что если бы бог не пришел ему на помощь, то бессовестный тесть отпустил бы его, своего верного слугу, без рубахи на теле и без гроша в кармане. На этот поток красноречия Лаван не нашелся что ответить; по-видимому, он одинаково уступал своему почтенному зятю и в даре слова, и в искусстве хитрости. Тягаться с Иаковом было делом нелегким, и Лаван убедился в этом на собственном опыте. Он удовольствовался упрямым заявлением, что дочери – его дочери, что дети – его дети, что стада – его стада и что все, что у Иакова было, принадлежит, собственно, ему, Лавану. Ответ Лавана был по форме несколько более вежлив, чем реплика Иакова, но и тот и другой одинаково извращали факты. Тем не менее ни одна из спорящих сторон не испытывала желания довести дело до вооруженной борьбы, и, не обнажив меча, они решили расстаться по-хорошему. Иаков со всем караваном продолжал свой путь, а Лаван с пустыми руками вернулся домой. Но прежде чем разойтись, они воздвигли на этом месте большой камень в виде столба, собрали вокруг него груду из более мелких камней и вместе ели, сидя или стоя на этих камнях. Этот памятник должен был обозначать межу, через которую ни одна сторона не должна была переступить с враждебными намерениями; больше того, он должен был служить «свидетелем» между ними, когда они будут вдали друг от друга. Поэтому они назвали его по-еврейски и по-сирийски «холм свидетельства». Договор был скреплен жертвоприношением и общей трапезой, после чего противники, примирившиеся хотя бы только для виду, возвратились к своим шатрам – Иаков, без сомнения, вполне довольный результатом своей дипломатии, а Лаван, надо думать, не со столь легким сердцем, но все же умиротворенный. Как бы то ни было, Лаван придал себе самый доброжелательный вид, и, поднявшись рано на следующее утро, он на прощание расцеловал своих дочерей и внуков и отправился в обратный путь. Иаков же пустился дальше.
   Вся цель приведенного рассказа заключается в желании показать читателю, что каменный памятник был воздвигнут обоими родственниками не в знак любви или дружбы, а как свидетельство их недоверия и подозрительности: эти собранные в кучу камни давали материальную гарантию соблюдения договора; они являли собой как бы каменную запись, документ, к которому обе договаривающиеся стороны приложили свою руку и который, в случае несоблюдения договора, должен был свидетельствовать против нарушителя. По всей видимости, этот холм рассматривался ими не просто как собранные в груду камни, а как некое существо, могущественный дух или божество, призванное зорко следить за заключавшими между собой договор, дабы они точно выполняли свои обязательства. Это вытекает из слов Лавана, обращенных к Иакову после окончания церемонии: «Да надзирает господь надо мною и над тобою, когда мы скроемся друг от друга; если ты будешь худо поступать с дочерями моими, или если возьмешь жен сверх дочерей моих, то, хотя нет человека между нами, но смотри, бог свидетель между мною и между тобою». Поэтому памятник был назван «сторожевой башней» (mizpah), a также «холмом свидетельства», ибо он одновременно являлся и стражем, и свидетелем.
   Этот столб и собранные в кучу камни, по поводу которых сложена приведенная мной красочная легенда, принадлежат к типу грубых каменных памятников, до сих пор часто встречающихся в области, лежащей по ту сторону Иордана, включая и гору Галаад, где, по преданию, расстались Иаков и Лаван. Говоря о Моаве, покойный каноник Тристрам отмечает: «Часть нашего пути пролегала вдоль Вади-Атаоейе, текущего вниз к югу от короткой, сразу круто спускающейся долины Зорка. Здесь на возвышенном скалистом берегу мы наткнулись впервые на долмен, состоявший из четырех камней – грубых и неотесанных; три из них стояли под углом друг к другу, образуя три стороны четырехугольника, четвертый же лежал на них в виде крыши. Каждый камень представлял собой квадрат со стороной, примерно равной 8 футам. Начиная с этого места по направлению к северу, мы постоянно встречали эти долмены, иногда по двадцати на протяжении одного утреннего перехода, все совершенно одинаковой конструкции. Все они неизменно находились на скалистых склонах холмов, на вершине же их – ни одного; три большие глыбы, поставленные на ребро под прямым углом друг к другу, поддерживают поперечный камень со стороной от 6 до 10 футов. Эти долмены являются излюбленным местом привала арабских пастухов. Растянувшись во всю длину, они часто лежат на верхнем камне, наблюдая отсюда за своим стадом. Распространение долменов ограничивается, по-видимому, расстоянием между городами Каллирое и Хасбаном. В областях, лежащих дальше к югу, они никогда не встречаются. Но во время своих прежних посещений Палестины я их видел в пустынных областях Галаада, между Джебель-Оша и Герасой. Трудно понять, для чего были сложены на горных склонах эти долмены. Я не встретил ни одного из них с четвертым стоячим камнем, и во многих случаях, там, где эти сооружения уже обвалились, на месте развалин лежат только четыре камня, не больше и не меньше. Ввиду того что почвенный слой здесь тонок, под этими камнями нельзя предположить существование могил; по соседству также нет никаких следов надгробных камней или других погребальных сооружений. Возможно, что первобытные обитатели воздвигали такие долмены и в других местностях и что последующее земледельческое население снесло их, оставив долмены в нетронутом виде лишь на голых склонах, совершенно непригодных для обработки. Следует еще указать на тот факт, что три рода доисторических каменных памятников Моава – долмены, круги из камней и каменные груды – встречаются в большом количестве в трех различных частях этой области, но каждой области свойствен лишь один из них. Каменные груды находятся только на востоке, на вершинах аравийских гор; круги из камней – к югу от Каллирое, а долмены – к северу от этой долины. Этот факт как будто указывает на одновременное существование в доисторические времена трех соседних племен – каждое со своими особыми погребальными или религиозными обычаями. Современный араб, конечно, приписывает сооружение всех этих долменов злым духам – джиннам».