У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга.
   Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора - проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку - и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.
   Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "Затерянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от развода; их отыскали и вывели "доводом" - т.е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка - он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов - шесть против одного - решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль - такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла свое: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьем и судили. Этим всем дали по четвертаку.
   Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое...
   Ко мне Наймушин испытывал - не знаю, почему - явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:
   - Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.
   Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой:
   - На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной.
   Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой.
   Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия "на махорку" - несколько рублей, меньше десяти, по-моему.
   Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца - как все равно премию за истребленного волка.
   Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил:
   - Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают!
   Августа не выдержала, крикнула из своего окошка:
   - Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил.
   А я подумал про сибирского беглеца из старой песни:"Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой"... Где те крестьянки, где те парни?!.
   Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: ее любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого страдала. Ее грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру; приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьез обвинения и срока, которые нам навесили - кому трибунал, кому "тройка", кому ОСО.
   Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова - Солнышко уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой - правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир "газочурки" однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог).
   А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку.
   В конце лета случилось ЧП, и я - опять-таки властью Наймушина - был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку.
   ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать; сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов.
   До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал - и когда через месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой ("под свечкой") опять стал равнодушен к красотам природы.
   На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко - не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день - меньше, чем коза.
   На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению... не помню в чем; помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи.
   И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру чаще всего это были сектанты, - наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами.
   Она, как выяснилось, монашкой не была - но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня.
   Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании - нестарая была и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дружелюбно; настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать э т у бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей - в который уже раз - текст объяснительной, и "монашка" сдалась, подписала. Этой победой я очень гордился - много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу.
   А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия.
   Первое - "шумок". Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53 году. Но на пятнадцатом было совсем другое.
   В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда "кум", пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича.
   После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников; съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны - Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился.
   А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному - до определенной суммы и до определенного дня. Нас все это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей.
   Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю - где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог; а чтоб доверить кому-то свой капитал - об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прошел срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос - а под конец повесился в недостроенной бане.
   Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали - и такое нелепое.**) Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнадежность, изнурительная работа... А вот ведь, мало кто решался свести счеты с жизнью - такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика - а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь.
   Теперь, когда все далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало - по сравнению с другими.
   Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания о Каплере и Смелякове ("Амаркорд-88"), двое моих близких друзей один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший - попрекнули меня:
   - Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи...
   (Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки - а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку "Hawaiian sliced pineapple").
   - Люди пишут о лагере совсем по-другому! - сердились мои друзья.
   Что ж, "каждый пишет, как он дышит".***) Нет, конечно не лучшие годы - но самые значительные, формирующие личность; во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти - я уже говорил об этом - я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое.
   Прочитавши про "малинник" эти два моих друга наверно обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но во-первых - разве это победы? Я же объяснил: "браки по расчету".****) А влюбилась в меня за все время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал.
   Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там - ему не до моих писаний.
   А в третьих, - райская жизнь на 15-м рано или поздно должна была подойти к концу - и подошла (раньше, чем мне хотелось).
   Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось принять участие в следствии и - на этот раз - в судебном процессе.
   Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, "вступив в преступный сговор" с землячкой-бригадиршей она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз - по общебригадному списку; тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар.
   В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке - та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка - "нетронутая", говорили, гордясь ею, подруги - и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Ее мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что ее подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я; а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили.
   Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым - халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь - оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко.
   Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали - от греха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда - и вот теперь ему светил новый срок - небольшой, года два-три, но все-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел - но не мог же он сидеть и по часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зрения я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качестве свидетеля.
   - Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! - сердился прокурор. - Не выйдет!
   А Хаецкий на всякий случай сбегал в "хитрый домик" к куму; что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серьезный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!..
   Примечания автора:
   *) Когда мы с Юликом встретились в "Минлаге", он припомнил эту историю по конкретному поводу. В Инте тоже стрелок охраны, краснопогонник, согрешил с заключенной. Но тут романтикой и не пахло, какое там - гиньоль!.. Женщина забеременела, рассказала об этом отцу будущего ребенка, и он запаниковал: в "Минлаге" ведь сидят враги народа, и она такая же; его по головке не погладят... Чтоб избежать неприятностей, он выстрелил в нее - когда конвоировал бригаду. Выстрелил и передвинул колышек с табличкой "Не подходи, стреляю!" - так что женщина оказалась в запретной зоне: попытка к бегству. Она умерла не сразу, кричала, мучилась, а он, совсем ошалев, никому не давал подойти к ней - даже случившейся рядом надзирательнице. Так и погибла от потери крови... Мерзавца судили: слишком много было свидетелей.
   **) Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой - в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал стеклышко очков и вскрыл себе вену на локтевом сгибе. Ему это удалось лучше чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогнет - кровь бьет фонтанчиком на беленую стенку... Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял - до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья.
   ***) Мне кажется, одинаково со мной "дышал" писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал:
   - Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может!
   (Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой - на воле).
   Бытие, конечно, определяет сознание - но и сознание в известной степени определяет бытие; хотя бы позволяет - если воспользоваться боксерской терминологией - "лучше держать удар".
   ****) Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), ее парень сказал на последнем свидании:
   - Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я разрешаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством.
   Над этим довольно распространенным поверьем - что беременеют только, если "кончают вместе" - я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие.
   Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая - голубые глаза, длинные ресницы - но боюсь, ничем не истребимый запах свинарника отпугивал кавалеров.
   Х. ЧУЖГА, ПРОЕЗДОМ
   С каждым лагпунктом, где я побывал - а их, сейчас посчитаю, было девять - связана какая-нибудь мелодия. С Чужгой, где мне предстояло пробыть недолго, это, как ни странно, гавайский вальс-бостон:
   Honolulu moon, now very soon
   Will come a-shining
   Over drowsy blue lagoon...
   Нет, гавайцев там не было. Хотя население ОЛПа-9 было интернациональным: русские, западные украинцы, поляки, эстонцы, литовцы, латыши, немцы...
   Вместе с Ираклием Колотозашвили, научившим меня словам и мелодии "Honolulu moon", мы поражались бесстыдству властей: собрали в лагеря чуть не пол-Европы, хитростью и обманом выманили из западных зон Германии власовцев и вообще всех побывавших в немецком плену (кажется, это будущий министр ГБ, генерал Серов, ездил по Тризонии, уговаривал), а по радио гремят бодрые патриотические песни:
   ...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..
   ...Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!..
   И еще:
   Бананы ел, пил кофе на Мартинике,
   Курил в Стамбуле злые табаки,
   В Каире я жевал, братишки, финики,
   Они, по мненью моему, горьки.
   А для тех, кто не сразу понял, почему вдруг финики горьки, разъяснялось повтором строки:
   Они вдали от Родины горьки!..
   Нет, лучше уж споем в бараке про луну над Гонолулу... Хотя врать не стану: и те мелодии мне нравились.
   Колотозашвили был кавэжединец. Для тех, кто не знает, вкратце объясню: КВЖД, железную дорогу построенную русскими в Маньчжурии еще при царе, советская власть после некоторого упирательства продала китайцам. Часть русских специалистов вернулась домой еще в тридцатых - и почти все они были посажены в пору ежовщины. А до тех, кто оставался в Китае, чекисты добрались после победы над Квантунской армией в 1945 году. Если мне не изменяет память, это именно Колотозашвили, прибыв в Каргопольлаг, встретился со своим родным братом, арестованным до войны и уже досиживающим срок. Принял, можно сказать, эстафету.
   Меня Ираклию рекомендовал запиской другой кавэжединец, Виктор Иванников. С тем мы подружились на 15-м; он был страстным любителем театра. Проживший всю жизнь в Китае Виктор лицом был похож на китайца. И не он один: на китайца смахивал наш интинский друг, поручик Квантунской армии Свет Михайлов; похож на сына поднебесной и московский профессор-китаист Владислав Сорокин. Мы с Дунским искали и не смогли найти объяснения этому феномену.
   Но Ираклий Колотозашвили был похож на того, кем был: на интеллигентного грузина. Он сейчас в Москве, время от времени мы перезваниваемся.
   Настоящий джентльмен, с изысканными манерами и петербуржским говором, он пользовался на Чужге всеобщим уважением.
   Сразу же по прибытии на Чужгу я очутился на общих. Наша бригада прокладывала железнодорожную колею. На мою долю выпало разносить по всей длине участка шпалы. Они, на беду, были местного производства, нестандартные. Двое работяг "наливали" - брали шпалу с земли и наваливали мне на спину. Я горбился под чугунной тяжестью, но кое-как дотаскивал ношу до места. Один только раз попалась такая, что я не совладал: она пригнула меня чуть не до земли и я, не дойдя шагов десяти, сбросил ее - под неодобрительные взгляды собригадников. Ничего, подняли, налили, и я понес эту гадину дальше.
   С непривычки я здорово уставал, и Ираклий, который на Чужге был влиятельным придурком - экономистом, кажется - посоветовал мне передохнуть. С его помощью я попал на несколько дней в лазарет.
   За эти несколько дней произошло два чрезвычайных события.
   В мою палату положили с высокой температурой - 39 с лишним совсем молодого парнишку. Врачиха никак не могла поставить диагноз: не кашляет, в легких чисто, стул нормальный - а температура держится и даже растет. Загадка разрешилась на третий день. Малолетка пошел в уборную (она была в помещении), долго не возвращался - и вдруг из под двери вытекла струйка крови. Вышибли дверь и увидели: парень лежит без сознания в луже крови.
   Оказалось, он сделал себе мастырку: продернул под кожей на икре нитку, вымоченную в какой-то гадости. Образовалась чудовищная флегмона, а он молчал - боялся, что подлечат и опять выпишут на общие. И вот прогнила стенка артерии, хлынула кровь.
   Врачиха, не имевшая большого лагерного опыта, когда в первый раз осматривала, выстукивала и выслушивала больного, раздела его только до пояса - заставить снять штаны она не догадалась. А как догадаешься, если не признается, где болит?.. Теперь его уложили на спину, обработали рану и подвесили ногу к потолку. Так он пролежал до конца моего пребывания в лазарете.
   А за стенами санчасти тем временем происходили события, не менее драматические.
   Как все войны на свете, здешний вооруженный конфликт начался с пустяка: какой-то блатарь стал заедаться на разводе с работягой из бригады лесорубов. За того вступились товарищи, и агрессор, получив по морде, отступил. А вечером, когда лесорубы вернулись с работы, подстерег своего обидчика в сенях барака и рубанул его топором. По счастью, топор при замахе стукнулся о низкую притолоку и удар не получился, пришелся вскользь. Раненого отвели в лазарет, перевязали - но на этом события не кончились, а только начались.
   Дело в том, что в лесорубной бригаде все ребята были, как на подбор: крепкие, дружные, уверенные в себе. Лесоповал - это, наверно, самая тяжелая из всех тяжелых работ. Особенно зимой: стоишь, согнувшись в три погибели, и лучковой пилой в одиночку пилишь и пилишь толстенную сосну. Причем высокий пенек оставлять нельзя, а снега навалило столько, что вязнешь по пояс. А рабочий день длинный, а норма большая... Я сколько-то времени поработал на подхвате, сучкорубом - и то, вернувшись в зону, еле доползал до нар, валился спать. Да что там говорить! Ясно, что на лагерном пайке в лесу долго не протянешь...
   Так вот, та бригада, о которой речь, состояла сплошь из "посылочников" - в большинстве своем прибалтов. Вкалывали они на совесть, и лагерное начальство их подкармливало: подкидывало к домашнему салу из их посылок три дополнительных (три порции каши), 950 граммов хлеба вместо гарантийки (650 гр.) и, изредка - премиальные "запеканки" (та же каша, только густая и слегка поджаренная на противне).
   - Три пекканки рамбовал! - похвастался как-то Петьке Якиру его приятель финн-лесоруб. (Т.е., получил и утрамбовал три запеканки. Но я отвлекся).
   Бригадой лесорубов начальство гордилось: это была как бы трудовая гвардия Чужги. Так они и воспринимали себя. И давать своих в обиду не собирались.
   Блатных на Чужге было много; их боялись и предпочитали с ними не заводиться - но только не эта бригада.
   Бригадир пошел на вахту и предупредил, что в зоне будет рубка. Просил не вмешиваться: сами разберемся!.. Надзор обещал соблюдать благожелательный нейтралитет.
   В санчасти, узнав о готовящейся варфоломеевской ночи, всполошились. Особенно волновался заключенный фельдшер, Паша-педераст.*) Его нежной душе ужасна была мысль о предстоящей сече. Он заранее заготовил перевязочный материал; в палатах и в коридоре лазарета поставили дополнительные койки, устелили пол матрасами. В том, что урки, с их беспредельной жестокостью, одержат верх над фраерами, никто не сомневался.
   Часам к одиннадцати в санчасть доставили первого раненого. Его волокли за руки и за ноги, стриженая голова стукалась об пол, а на шее болтался здоровенный медный крест. Естественно, это был не священнослужитель, а блатной. Не думаю, что кто-нибудь из воров верил в бога, но носить кресты и выкалывать на спине или на груди распятие было так же модно, как надевать на зубы - даже на здоровые - "рыжие фиксы", т.е., золотые, а то и латунные коронки.
   Итак, первым пострадавшим оказался урка. Мы ждали, что же будет дальше. А дальше было то же самое: одного за другим в санчасть приносили и приводили израненных, избитых в кровь воров; некоторые, правда, прибегали сами. Прибегали они и на вахту, спасаясь от разъяренных преследователей: к лесорубам присоединились и другие работяги, у кого с ворьем были старые счеты. Блатных били, чем попадя: лопатами, дрынами, случайными железяками.