**) Карцеры, в которых я побывал на обеих Лубянках, это каморки в подвале, примерно метр на полтора, без окна, с узенькой короткой скамейкой, на которой и скрючившись не улежишь. Дают 300 граммов хлеба и воду; на третий день полагается миска щей. Но забавная и приятная деталь: по какому-то неписанному правилу - скорей всего, традиция царских тюрем - эту миску наливают до краев. И дают не то, что в камеры - одну гущу!.. Говорят, были карцеры и построже - холодные, с водой на полу. Но я в таких не сидел.
   ***) Про эпизод с окном, выходящим не туда, мы с Дунским рассказали Алову, Наумову и Зорину. К нашему удовольствию, они использовали его в своем сценарии "Закон".
   ****) "Якобы, клеветнически" - главные слова в протоколах. Если кто-то утверждал, например, что Сталин диктатор, то утверждал, разумеется, "клеветнически", а слово "диктатор" предварялось обязательным "якобы" - словно составляющий протокол дважды открещивался от богохульника: чур меня, чур!
   *****) Они отправили в лагеря не одних мальчишек. По делу проходили еще три девчонки и одна пожилая женщина. Вот состав участников "группы":
   1. Сулимов Владимир Максимович. К моменту ареста инвалид войны, помощник режиссера на "Мосфильме" (Поступал во ВГИК, но не прошел: сказал на экзамене Григорию Александрову, что ему не нравятся его комедии). Получил 10 лет с конфискацией имущества. Умер в лагере.
   2. Сухов Алексей Васильевич. Умнейший был парень, наверно, самый одаренный из всех - но не простой, "с достоевщинкой". Получил 10 лет, умер в лагере. Вскоре после нашего ареста на Лубянку попал и Лешкин младший брат, школьник Ваня. Этому повезло больше: отсидел свое и вернулся домой - возмужавший, красивый.
   3. Гуревич Александр Соломонович. Перед арестом - студент-медик. Отбыв 10 лет в лагере (где познакомился со своим тезкой Солженицыным) и еще два года на "вечном поселении", вернулся в Москву и переменил профессию - стал экономистом. До тюрьмы был женат, но жена не дождалась его. Шурик женился снова: сначала в ссылке на очень славной полуяпонке-репатриантке. Потом развелся и женился на москвичке. Уехал с ней и маленькой дочкой в Израиль, где и умер на десятый день новой жизни.
   4. Дунский Юлий Теодорович. Мой одноклассник. Как и я, до ухода в армию - студент сценарного факультета ВГИКа. 10 лет в лагерях и 2 года на "вечном поселении". Вернувшись в Москву, мы закончили институт и стали сценаристами. Женился Юлий поздно, но счастливо. В последние годы жизни он тяжело болел (астма и последствия лечения кортикостероидами), очень страдал и в марте 1982-го года застрелился, не дожив четырех месяцев до 60-ти лет.
   5. Фрид Валерий Семенович. Это я. 10 лет в лагере и два - в ссылке.
   6. Михайлов Юрий Михайлович. До ареста студент-первокурсник режиссерского факультета ВГИКа. Ему ОСО дало поменьше: восемь лет. Отбыв срок, вернулся в Москву совсем больным и вскоре умер.
   7. Бубнова Елена Андреевна. До ареста - студентка ИФЛИ. Срок - если не ошибаюсь, 5 или 7 лет - отбывала не в лагерях, а на Лубянке. После освобождения работала в московском Историческом музее, ушла на пенсию - а в этом году, я слышал, умерла.
   8. Левенштейн Виктор Матвеевич. До тюрьмы - студент Горного института. Школьное прозвище "Рыбец" (мама имела неосторожность назвать его при однокласниках рыбонькой). В протоколах это превратилось в подпольную кличку. Получил пять лет, отбыл их. Работал в Москве, канд.тех.наук. Эмигрировал в США.
   9. Таптапова Светлана - отчества не помню. Срок пять лет. Сейчас, насколько мне известно, в Москве, логопед, доктор медицинских наук.
   10. Каркмасов Эрик. Об этом своем "сообщнике" ничего, кроме имени, не знаю: ни разу в жизни не видел. Он был приятелем Сулимова. Получил, кажется, пять лет.
   11. Ермакова Нина Ивановна. До ареста студентка Станкоинструментального института. Срок - три года. Попала под амнистию 1945-го года; освободившись из лагеря, была выслана в Бор, пригород Горького. Там познакомилась со своим будущим мужем - тогда доктором физико-математических наук, а теперь академиком В.Л.Гинзбургом. Живет в Москве; мы дружим и время от времени видимся.
   12. Левин Михаил Львович. Он на год старше остальных и к моменту ареста кончал физфак МГУ; несданным остался один только экзамен. Изъятая у него при задержании "Теория возмущений" очень обрадовала чекистов, но оказалось - математический труд. Миша получил 3 года. Срок отбывал на одной из "шараг" - спецлабораторий. В 45-м освободился по амнистии, был сослан в Бор; потом работал в Тюмени, затем в Москве. Профессор, доктор физико-математических наук, отец трех детей. Эрудит и человек многих талантов, он был всю жизнь окружен друзьями, поклонниками и поклонницами. Этим летом умер - несправедливо рано.
   13. Коган Марк Иосифович. В детстве его звали Монькой (а в протоколы вошло: "подпольная кличка - Моня"). До тюрьмы - студент юридического института. Получил 5 лет, отбыл их, работал юрисконсультом в Кзыл-Орде, окончил заочно два института. Женился на девушке, с которой познакомился в лагере. Сейчас женат на другой; отец двух детей и дед двух внуков, а кроме того кандидат юридических наук и один из самых авторитетных московских адвокатов.
   14. Сулимова Анна Афанасьевна, мать Володи. Ее отправили не в лагерь, а в ссылку, где она страшно бедствовала - по словам моей мамы, даже милостыню просила. В наше "дело" она попала, по-видимому, из-за того, что дома у них хранились драгоценности - приданое ее сватьи, матери Лены Бубновой. Та, говорили, до того как выйти за революционера, была замужем за кем-то из миллионеров Рябушинских. Ленину мать посадили заодно с Бубновым: драгоценности остались дочери. А Володина мать уцелела. Она вела хозяйство, изредка продавая по камешку: деньги нужны были - ведь война, цены на продукты бешеные. Будь Володькина воля, он бы живо разбазарил все богатство - проел и пропил бы вместе с нами. Но мама не позволила. Чекисты об этом знали и конфисковали драгоценности, не оставив на воле никого из Сулимовых. Просто и остроумно.
   Наверное, нужно объяснить, почему Особое Совещание - ОСО - не стригло всех под одну гребенку: в нашем деле мера наказания варьирует - от 10-ти с конфискацией до ссылки.
   Во-первых, даже для правдоподобия надо было выделить "террористическое ядро" - это те, кому влепили по червонцу.
   Во-вторых, Левина, скажем, и Когана арестовали месяца на три-четыре позже, чем нас, главных. Они были морально подготовлены и не стали подписывать, как мы, все подряд. И восьмой пункт с них сняли.
   В-третьих, за Мишу Левина и Нину Ермакову хлопотал академик Варга, бывший в большом фаворе у Сталина. Дочь Варги Маришка была ближайшей подругой Нины, а Мишина мать, член-корреспондент Академии Наук Ревекка Сауловна Левина, работала вместе с Варгой. К слову сказать, ее тоже посадили - несколько погодя, по так называемому "аллилуевскому делу". Ревекке Сауловне пришлось куда хуже, чем нам: на допросах ее жестоко избивали, вся спина была в рубцах. На свободу она вышла полным инвалидом, уже после смерти Сталина.
   И еще - маленькое примечание к примечаниям. Я пишу по памяти и заранее приношу извинения за возможные неточности - в отчествах, названиях учреждений и т.п. Заодно хочу исправить чужую неточность. О нашем деле мне встречались упоминания в нескольких публикациях. И во всех - одна и та же ошибка: Володю Сулимова называют сыном "репрессированного в 37-м году председателя СНК РСФСР Дан.Ег.Сулимова". Но наш-то не Данилович, а Максимович. Его отец был работником не такого высокого ранга, как однофамилец, - но достаточно ответственным, чтобы удостоиться расстрела.
   III. ПОСТОЯЛЬЦЫ
   Я рассказывал о тех, кто на Лубянке сильно портил мне жизнь о следователях. Теперь очередь дошла до сокамерников, людях очень разных, которые, каждый по-своему, скрашивали мое тюремное житье. Начну с Малой Лубянки, с "гимназии".
   После двух недель одиночки меня перевели в общую камеру - и сразу жить стало лучше, жить стало веселей. Моими соседями были бывший царский офицер, а в советское время - командир полка московской Пролетарской дивизии Вельяминов, инженер с автозавода им.Сталина Калашников, ветеринарный фельдшер Федоров, танцовщик из Большого Сережа (фамилию не помню, он недолго просидел с нами) и Иван Иванович Иванченко. Позднее появился "Радек"; с его прихода и начну.
   Открылась с лязгом дверь и в камеру вошел низкорослый мужичонка. Прижимая к груди надкусанную пайку, он испуганно озирался: неизвестно, куда попал, может, тут одни уголовники, отберут хлеб, обидят. Это был его первый день в тюрьме.
   - Какая статья? - спросил Калашников.
   - Восьмая.
   - Нет такой. Может, пятьдесят восьмая?
   - Не знаю. Они сказали - как у Радека. Териорист, сказали.
   Все стало понятно: 58-8, террор. Радеком мы его и окрестили. Настоящую фамилию я даже не запомнил - зато отлично помню его рассказ о первом допросе. По профессии он был слесарь-водопроводчик.
   Привезли его ночью, и сразу в кабинет к следователям. Их там сидело трое. Один показал на портрет вождя и учителя, спросил:
   - Кто это?
   - Это товарищ Сталин.
   - Тамбовский волк тебе товарищ. Рассказывай, чего против него замышлял?
   - Да что вы, товарищи!..
   - Твои товарищи в Брянском лесу бегают, хвостами машут. (Был и такой, менее затасканный вариант в их лексиконе). Ну, будешь рассказывать?
   - Не знаю я ничего, това... граждане.
   Второй следователь сказал коллеге:
   - Да чего ты с ним мудохаешься? Дать ему пиздюлей - и все дела!
   Они опрокинули стул, перегнули через него своего клиента и стали охаживать по спине резиновой дубинкой. Дальше - его словами:
   "Кончили лупить, спрашивают: ну, будешь говорить? Я им:
   - Граждане, может, я чего забыл? Так вы подскажите, я вспомню!
   - Хорошо, - говорят. - Степанова знаешь?
   А Степанов - это товарищ мой, он в попы готовится, а пока что поет в хоре Пятницкого.
   - Да, - говорю, - Степанова я знаю. Это товарищ мой.
   - Вот и рассказывай, про чего с ним на первое мая разговаривали.
   Тут я и правда вспомнил. Выпивали мы, и Степанов меня спросил: что такое СэСэСэР знаешь? Знаю, говорю. Союз Советских Социалистических Республик. А он смеется: вот и не так! СССР - это значит: Смерть Сталина Спасет Россию... Рассказал я им это, они такие радые стали:
   - Ну вот! Давно бы так.
   Я говорю:
   - А вы бы сразу сказали, граждане. Драться-то зачем?
   Они спрашивают:
   - Жрать хочешь?
   - Покушать не мешало бы.
   Принесли мне каши в котелке - масла налито на палец! - и хлеба дали. Кашу я низанул, а про хлеб говорю:
   - Можно с собой взять?
   - Возьми, возьми.
   Дали подписать бумажку - про восьмую статью - и отпустили".
   Это было простое дело, вряд ли следствие длилось долго: вскоре Радека от нас забрали, дали на бедность, думаю, лет восемь и отправили жопой клюкву давить.
   А вот Вельяминов сидел под следствием долго - и не в первый раз, если мне не изменяет память. Это был в высшей степени достойный человек, выдержанный, терпеливый. Ему приходилось туго: не от кого было ждать передачи, и он уже доходил. Замечено: на тюремной пайке без передач можно было благополучно просуществовать месяца два-три. Дальше начинались дистрофия, пеллагра, голодные психозы.
   У Вельяминова уже не было ягодиц, кожа шелушилась и отставала белыми клочьями - но с психикой все было в порядке. Те, кто получал передачи, не то, чтобы делились с сокамерниками, но обязательно угощали каждого - чем-нибудь.. Вельяминов отказывался от угощения; а если давал уговорить себя, сдержанно благодарил и принимался есть - неторопливо, даже изящно.
   От него, между прочим, я впервые услышал, что сфабрикованные чекистами дела случались задолго до знаменитого процесса "Промпартии": оказывается, еще в двадцатые годы на Лубянке вызревало "дело военных" - о мифическом заговоре бывших царских офицеров во главе с Брусиловым. Царский генерал, автор вошедшего во все учебники "брусиловского прорыва", он поступил на службу советской власти и преподавал в военной академии, не подозревая о той роли, которую ему готовят неблагодарные новые хозяева. Но старику повезло: он умер, и "дело" как-то само собой заглохло. Ликвидировать неблагонадежных военспецов пришлось по-одиночке, как Вельяминова. Впрочем, не совсем по-одиночке - вместе с ним арестовали сына Петю, тогда совсем мальчишку. Это Петр Вельяминов, замечательный актер, которого теперь все знают. От отца он унаследовал интеллигентность и обаяние - и ведь сумел не растерять их в скитаниях по лагерям и тюрьмам. С отцом я познакомился в 44-м году, а с сыном - в Доме Кино, сорок лет спустя (куда до нас Дюма-отцу с его 20 и 10 лет спустя!).
   Надо сказать, что от каждого из сокамерников я узнавал что-нибудь новое и любопытное. Так, Сережа объяснил мне, что нога у меня не "танцевальная": у балетного танцовщика второй и третий пальцы должны быть длиннее большого. А у меня, как на грех, выступал вперед большой. О балетной карьере, правда, я не мечтал - но все равно, интересно было послушать. Даже Радек успел сообщить нам рецепт каких-то особых шанежек, которые пекут у него на родине кажется, на Алтае: на горячую, прямо с огня, шаньгу выливают сырое яйцо. Голодных людей кулинарные рецепты особенно интересуют; я слышал, что и в окопах, как в тюремных камерах, разговоры о еде любимое времяпрепровождение. До сих пор жалею, что так и не попробовал каймака: о нем очень вкусно рассказывал Калашников (он был родом из казачьих краев). С топленого молока снимают румяную пенку - и в горшок. А горшок - в погреб, на холод. Следующую порцию топленой пенки укладывают в тот же горшок - и через несколько дней получается что-то вроде слоеного торта, нежнейшего и вкуснейшего, по словам рассказчика. Вот даже сейчас пишу - и слюнки текут!
   Сведенья, которыми делился с нами ветфельдшер Федоров, были особого свойства. Одно из его профессиональных наблюдений особенно часто вспоминаю теперь, на склоне лет.
   - Что интересно отметить, - говорил он. - Жеребец старый-старый, совсем помирать собрался: лежит, встать не может, суешь ему морковку - не берет. А проведут мимо молодую кобылку, встрепенется, поднимет голову и - и-го-го!
   Рассказы Федорова раскрыв рот слушал Иван Иванович Иванченко. Узнав, что особенно крепкие надежные гужи получаются из бычьих членов (тушу подвешивают за этот предмет, чтобы под тяжестью он вытянулся до нужной длины), Иван Иванович ужасался:
   - Подвешивают? Живого?
   А услышав, что коровам аборт делают так: вводят один расширитель, потом другой - Иван Иванович спросил:
   - Куда?
   - В ухо, - объяснил ему Калашников.
   Родом Иванченко был из Ростова-на-Дону. Считается, что ростовчане народ ушлый и смышленый; в блатном мире ростовских воров уважали почти как сибирских (а московских не уважали совсем). Но наш Иван Иванович не поддержал репутацию Ростова-папы. Был доверчив и наивен до неправдоподобия - даже глуповат, честно говоря. Знал ведь, что дадут срок и ушлют черт знает куда - было, было о чем тревожиться! Но его почему-то больше всего волновало, что за время отсидки пропадет профсоюзный стаж. В чем состояло его преступление, не помню; скорей всего, кроме болтовни ничего не было.
   А вот за стариком Федоровым грешок водился. У них в Зарайске работали ветврачами братья Невские (одного, главного, кажется и звали Александром). Федоров их очень уважал и поэтому согласился помочь в важном деле. Братья задумали - ни больше, ни меньше - изменить ситуацию в стране конституционным путем. Для этого они намеревались на выборах в Верховный Совет выдвинуть своего кандидата и агитировать за него.
   До агитации дело не дошло: всю зарайскую партию д-ра Невского - человек семь-восемь - арестовали и переселили на Лубянку.
   - Я-то, старый дурак, чего полез, - сокрушался Федоров.
   Мы с ним не спорили: похоже, что наивные люди жили не только в Ростове-на-Дону.
   Наши с Федоровым фамилии начинались на одну букву и это причиняло некоторое неудобство. Дело в том, что по лубянским правилам надзиратель, приглашая кого-то из общей камеры на допрос, не имел права называть фамилию: вдруг в соседней камере сидит одноделец услышит и будет знать, что такой-то арестован. А это не полагалось; подследственного надо было держать в полном неведении относительно того, что делается в мире - и в частности в других камерах.
   Однодельцев, разумеется, вместе не сажали. Более того, во избежание случайной встречи в коридоре, когда одного ведут с допроса, а другого на допрос, надзиратель непрерывно цокал языком "Тск! Тск!" (А на другой Лубянке по-змеиному шипел: "С-с-с! С-с-с!" А в Бутырках стучал здоровенным ключом по всему железному - по решеткам, разделяющим отсеки коридора, по пряжке своего ремня). Это было предупреждением - как колокольчик прокаженного в средние века: берегись, иду!
   Услышав сигнал, встречный вертухай запихивал своего подопечного в "телефонную будку" - так мы прозвали глухие фанерные будочки, расставленные в тюремных коридорах специально на случай неожиданной встречи. На местном диалекте это называлось "встретить медведя". Когда цоканье или шипенье удалялось на безопасное расстояние, вертухай выпускал своего и вел дальше, придерживая за сцепленные на копчике руки. Большинство надзирателей только слегка касались наших запястий; но были и добросовестные служаки: те вздергивали сцепленные за спиной руки чуть ли не до лопаток...
   Так вот, когда в камере отворялась кормушка и надзиратель говорил "На кэ", свою фамилию должен был, подбежав к двери, негромко назвать Калашников, "На вэ" - отзывался Вельяминов; а "На фэ" мы с Федоровым оба пугались: ничего приятного вызов не сулил; оба срывались с места. Потом один из двоих с облегчением возвращался на свою койку, а другой уходил. "Без вещей" - на допрос, "с вещами" в другую камеру или на этап.
   Надзиратели понимали, что в камерах вызова ждут с замиранием сердца: кто его знает, куда поведут! И один из вертухаев придумал себе забаву. Вызывая камеру на прогулку, нарочно делал паузу: "На пэ... рогулочку!" - так, чтобы Плетнев, Попов или Певзнер успели, к его удовольствию, испугаться.
   Трудно жилось в тюрьме курящим. Если у кого и была махорка, запас быстро кончался; с горя пробовали курить листья от веника, которым мели камеру. Не было и бумаги; умельцы исхитрялись, оторвав уголок маскировочной шторы, расщепить толстую синюю бумагу на несколько слоев и использовать на закрутку. С огоньком тоже обстояло скверно: надзиратели имели право дать прикурить только два или три раза в день (я не курил, поэтому точно не помню). А если, не вытерпев, кто-нибудь обращался с просьбой в неурочное время, то слышал в ответ многозначительное:
   - Своя погаснет.
   Верю, что за либерализм вертухаям грозили серьезные неприятности.
   Голь на выдумки хитра. На Вологодской пересылке, лет через пять, я познакомился со способом добывания огня из ничего. От подбивки бушлата отщипывался кусок серой ваты; из него делались две плоские лепешки; одну ладонями скатывали в жгутик, плотно заворачивали во вторую и, сняв ботинок, быстро-быстро катали подошвой по полу. Потом жгутик резко разрывали пополам - и прикуривали от тлеющего трута. Я тогда вспомнил Сетона-Томпсона: как индейцы добывают огонь трением. Попробовал сам - не вышло. А у других хорошо получалось, особенно у блатных: большой опыт, "тюрьма дом родной".
   Но на Лубянке мои сокамерники этого способа еще не знали и придумали такой выход: надергали из матрасов ваты, сплели длинную косу и подожгли от цыгарки, едва надзиратель ушел со своим огнивом. (Или у него зажигалка была? Не помню.) Косу запихнули глубоко под койку, стоявшую у стены и два дня пользовались этим вечным огнем. А на третий день, когда всех нас вывели на прогулку, вертухай учуял запах гари и без труда обнаружил его источник. Камеру оштрафовали: на две недели оставили без книг.
   На Малой Лубянке библиотека была бедная и в книгах не хватало страниц. (А в Бутырках, где камеры были перенаселены, от некоторых книжек оставались вообще одни переплеты.) Вот в "гостинице", на Большой Лубянке, библиотека была хороша - видимо, за счет книг, конфискованных при арестах. Там был и Достоевский, и давно забытый Мордовцев, и академические издания - даже книги на иностранных языках были. Помню, я с удивлением обнаружил в романе американского автора-коммуниста напечатанные полностью т.н. "four-letter words" - матерные слова: cock, fuck, cunt и т.п. Даже "cocksucker". Это в тридцатых-то годах!..
   Хорошие книги или плохие - но без них было худо. Конечно, лишение книг - самое легкое из наказаний. Могли ведь лишить прогулки или, не дай бог, передач. А то и в карцер отправить всех.
   Я, например, первый раз попал в карцер из-за ерунды: рисовал обмылком на крашеной масляной краской стене профиль своей Нинки, чтобы сокамерники убедились, какая она красивая. Но первым увидел это вертухай. Влетел в камеру и взял меня с поличным. Напрасно я объяснял, что это ведь не мел, не уголь, а мыло - стена только чище будет. Дали трое суток. Думаю, что нарочно придрались к пустяшному поводу - по поручению следователя.
   Отбыв срок, я вернулся в камеру и обнаружил, что остаток буханки, полученной в передаче, насквозь проплесневел, стал бело-зеленым. Подумаешь!.. Накрошил в горячую воду и слопал безо всяких последствий. С голодухи даже показалось, что вкусно: вроде грибного супа.
   Голод - лучший помощник следователя, очень мощное средство давления на психику подследственного. На Лубянке этим средством широко пользовались. С одной стороны, можно лишить передачи. А с другой - можно поощрить сосиской или бутербродом в кабинете следователя. Это за особые заслуги, например, за донос на сокамерников.
   Наседки, ясное дело, были в каждой камере. Малопосвященная публика считает, будто в камеры подсаживали переодетых чекистов. Ничего подобного!
   Завербовать голодного арестанта было легче легкого. В нашей камере наседкой был самый симпатичный из моих соседей - инженер Калашников. Да он и не особенно таился. Приходил с очередного допроса, грустно говорил:
   - Сегодня еще одного заложил. А что? Я человек слабовольный.
   Закладывал он не нас, а своих знакомых по воле; в камере у него была другая функция. В конце концов, что он мог узнать от меня такого, о чем я уже не рассказал на следствии? Зато мог постепенно, капая на мозги, внушать мне мысль о том, что упираться бесполезно, надо подписывать все, что насочиняет следователь: раз уж попал сюда, на волю не выйдешь. А лагерь это не тюрьма, там свежий воздух, трава, ходишь по зоне совершенно свободно.
   - Ты погляди, - говорил Иван Федорович и приспускал штаны. Я тут, считай, два года припухаю. Дошел! У меня уже и жопы не осталось.
   Это была правда - так же, как и рассуждения о сравнительных достоинствах тюрьмы и лагеря, а также о том, что если посадили, то уж не выпустят. (Впрочем, как выяснилось, тем, кто проявлял характер и не все подписывал, срока иной раз давали поменьше; в нашем деле - Левину и Когану).
   О своем собственном деле Калашников рассказывал так. На автозаводе Сталина вместе с ним работал его приятель, тоже инженер; человек, как я понял, яростного темперамента, прямой и резкий. Когда в 41-м началась эвакуация завода, приятель этот громко возмущался поведением администрации:
   - Смотри, Иван. На дворе ящики с оборудованием - не могут увезти! А своих баб с ребятишками на Урал отправили. Руководители, ети их мать. Таких руководителей стрелять надо!
   - Точно, - соглашался Иван Федорович. - Стрелять!
   На другой день выяснилось, что дверь парткома закрыта и запечатана, а сам секретарь эвакуировался на Урал.
   - Драпанул. А на завод - насрать! - с презрением констатировал правдолюбец. - Это коммунист, называется... Взять бы автомат и таких, блядь, коммунистов всех до одного!..
   - Точно, - подтверждал Калашников. - Из автомата!
   На обоих настучали, обоих арестовали. Обвинение было такое: собирались дождаться прихода немцев, поступить на службу в гестапо и расстреливать коммунистов и ответственных работников. Иван Федорович некоторое время поупирался, потом все подписал.
   - Говорю же: я человек слабохарактерный!..
   Однажды он вернулся с допроса смущенный; ходил по камере, хмыкал, посмеивался. Рассказал: на допросе присутствовала баба-прокурор. Молодая еще, непривычная. Она прочитала его признания и попросила:
   - Калашников, объясните. Ну, хотели дождаться немцев... Это мерзость, но допустим, у вас были какие-то причины. Но почему в гестапо? Вы же хороший инженер, я читала характеристику. Неужели у немцев не нашлось бы для вас другой работы? Кроме гестапо?
   Иван Федорович хотел было сказать наивной прокурорше, что все это липа, что не собирался он у немцев оставаться, это его следователь сочинил. Но потом подумал: опять все сначала? Опять карцер, опять материть будут, опять без передачи?.. И сказал:
   - Не, я в гестапо.
   О Калашникове я вспоминаю безо всякой обиды, а только с жалостью. А вот с Марком Коганом ("подпольная кличка Моня") сидел провокатор совсем другого типа, обрусевший мадьяр по фамилии Фаркаш. Этот старался навести разговор на политические темы, выспрашивал у Моньки, удалось ли ему утаить что-нибудь от следователей. И Марк - будущий юрист! - сам устроил маленькую провокацию. Рассказал наседке, что в ожидании ареста спрятал две антисоветские книжки в настенных часах у себя дома; во время обыска их не нашли.
   На следующем же допросе следователь завел разговор об антисоветской литературе. Моня стоял на своем: никакой такой литературы не имел (что было истинной правдой). И тогда следователь заорал с торжеством:
   - А если мы тебе, блядь Коган, покажем книжечки, которые ты в часах спрятал?
   - Это вам Фаркаш рассказал? Но, понимаете, нету у нас дома настенных часов...