Марк Галлай
Авиаторы об авиации
Третье измерение...
Многие тысячи лет люди прожили в двух измерениях — были привязаны к поверхности нашей планеты.
И лишь совсем недавно — в исторических масштабах, конечно, — человек поднялся вверх: сначала в атмосферу, потом в стратосферу и, наконец, в космос.
По-новому увидел он с высоты свою Землю... Но не только Землю! Увидел он что-то новое и в самом себе. Не только чисто физически расширились для людей горизонты видимого.
Во всяком случае, каждый, кто прожил свою жизнь в авиации, очень на это надеется...
Многие авиаторы — коллеги автора этой книжки — выступали в печати со своими воспоминаниями, очерками, реже — рассказами и повестями.
И каждый раз, прочитав такое произведение, хотелось откликнуться на него, сказать свое слово о нем и, конечно, о написавшем его человеке. Может быть, даже в первую очередь — о написавшем его человеке.
Так и возникли эти очерки о том, что и как пишут авиаторы об авиации.
Рассказы о спокойной профессии
Имя этого автора не успело стать широко известным.
Первые новеллы Игоря Эйниса появились в печати осенью 1962 года {1}. Следующая же серия его рассказов была опубликована год спустя {2}— уже посмертно.
Взявшись за перо лишь в зрелые и, по воле злой судьбы, последние годы своей жизни, И. В. Эйнис успел написать до обидного немного. Во всяком случае — ничтожно малую долю того, что мог бы написать по объему своего жизненного опыта, остроте внутреннего зрения, глубине понимания людей.
Выступление непрофессионального литератора в жанре рассказа — само по себе редкость: обычно произведения таких авторов проходят по ведомству так называемой «литературы бывалых людей».
А Игорь Владимирович Эйнис был, конечно, человеком бывалым в полном смысле этого слова.
По профессии он был летчиком-испытателем. Испытателем первоклассным — и по существу, и по официально присвоенному ему званию, — а главное, принадлежащим к новейшей, современной формации этой профессии. Высшее инженерное авиационное образование, несколько свидетельств на оригинальные изобретения, неоднократные выступления в специальной печати — все это не скажу даже — дополняло его летную деятельность, а органически вплеталось в нее.
Естественно, что и писал Игорь Эйнис о том, что знал и чем жил.
Его герои — летчики-испытатели. Автор рассказывает о разных экстраординарных (а иногда, наоборот, о внешне вполне ординарных) случаях, приключившихся с ними, — благо неисчерпаема копилка «аэродромного фольклора». Но ни одна новелла Эйниса не имеет ограниченно-приключенческого характера — не сводится только к рассказу о случае, самом по себе интересном (хотя большинство рассказанных им случаев действительно интересны). В каждой новелле, даже самой миниатюрной по объему, читатель находит живую мысль, точное наблюдение, психологическое обобщение. Это и делает рассказы Эйниса интересными едва ли не любому читателю, независимо от его специальности и круга профессиональных интересов.
Вот автор замечает: «Когда в полете все нормально, многие могут вести самолет. А вот когда создаются аварийные ситуации, тогда выявляются возможности испытателя». Сказано, конечно, правильно, но разве только к пилотированию самолета или вообще только к авиации можно отнести эту мысль?
Или о молодом летчике, призванном заменить вышедшего из строя товарища: «...становится в строй новый человек. И первое время с восторгом незнания, затем с чуть горьковатым привкусом опыта будет идти и идти вперед». В одной фразе выражено главное в особенностях психологии молодого и старого испытателя. И опять — одного ли только испытателя?
Свои наблюдения автор неизменно выражает одной-двумя фразами — в такой же лаконичной форме, как это принято в полетных заданиях, испытательных отчетах, наставлениях по пилотированию...
Часто зоркий глаз Игоря Эйниса обнаруживает вещи, достойные размышления, там, где, казалось бы, увидеть ничего, кроме тысячи раз увиденного, уже невозможно. Вот он летит на скоростном самолете, точно выдерживая заданный режим полета — «гонит площадку». Взор летчика, обегая приборную доску, останавливается на указателе скорости. И вдруг: «Как неожиданно неподвижна определяющая движение стрелка на мчащемся в пространстве со скоростью тысячи километров в час самолете! Самое подвижное на свете, символ движения — скорость — обозначается неподвижной стрелкой».
Эйнис не стремился к тому, чтобы в каждой своей новелле точно воспроизвести какой-нибудь конкретный случай, действительно имевший место в летной практике.
Правда, иногда он пересказывает реальные события с протокольной точностью, но чаще сдвигает их во времени, объединяет, переносит — словом, обращается с жизненным материалом со свободой художника. Конечно, поступая так, он — как того требует элементарная этика — изменяет и подлинные имена прототипов своих персонажей, но нигде не изменяет правде человеческих характеров, правде жизненных ситуаций, правде своей профессии.
В последнем — в профессиональной правде — автор старается быть особенно точным. Вот в рассказе «Свершилось» он говорит о молодом, только входящем в строй летчике, которому поначалу испытательная работа кажется действительно совершенно спокойной: чуть ли не у всех его коллег отказывают моторы, вспыхивают пожары, выходят из строя органы управления, а у него — тишь, гладь и божья благодать. И лишь впоследствии, когда приходит время и все возможные в испытательной работе неприятности наваливаются и на него, он догадывается, что поначалу его... просто щадили — не давали летать на новых, по-настоящему «сырых» машинах, не пускали на другие сколько-нибудь острые задания. Словом, осторожно и последовательно вводили в строй. Вводили — и ввели.
А как точно выражено в рассказе «Наблюдатель» тяжкое сознание бессилия, когда, находясь в воздухе, видишь — вернее, слышишь по радио — трагедию, неотвратимо, шаг за шагом надвигающуюся на товарища. В наушниках шлемофона еще звучит его живой голос, но путей к спасению не видно. И вот уже нет в эфире знакомого голоса, да и по времени ясно, что — все!..
Или вот — рассказ «Учебное пособие». Читая его, видишь, как буквально расцветает смелый человек в обстановке опасности. Как удесятеряются силы, ловкость, логичность и последовательность мышления — словом, все, что необходимо в острой обстановке.
Что это все — правда профессии? Да, конечно. Но не одной лишь летной профессии. Иначе и читать их было бы интересно одним лишь коллегам автора. Тем и сильны рассказы Игоря Эйниса, что профессиональное в них связано с общечеловеческим. Более того: если вдуматься, профессиональное играет в них второстепенную, подчиненную роль — что-то вроде стартовой площадки для выявления человеческого.
Рассказ «Второй и первый» выделяется из других опубликованных произведений Эйвиса не только объемом, но и многообразием затронутых в нем проблем.
«Первые и вторые люди в летной профессии!» — восклицает автор, формулируя, в сущности, этой фразой главную (хотя, повторяю, не единственную) тему рассказа. Но и эта тема оказывается гораздо шире, чем может показаться с первого взгляда. Рассказывая о первом и втором пилотах, сидящих рядом за штурвалами воздушного корабля, автор, по существу, говорит о «первых» и «вторых» в любой профессии, в любом деле, где работа по самой природе своей коллективна, а первое место — одно: один пульт дирижера в оркестре, один пост Главного конструктора в конструкторском бюро, одно место капитана на судне...
Конечно, при желании можно эту проблему (как, впрочем, и любую другую) представить в таком приглаженно-благополучном виде, что от нее ничего не останется. Скажем, старший по опыту и стажу товарищ — Первый — самозабвенно передает знания младшему собрату и, обнаружив, что тот превзошел своего учителя, незамедлительно уступает ему первое место, а сам удаляется на «заслуженный отдых». Соответственно этому — скромно, почтительно и терпеливо — действует и Второй.
Увы, в жизни все складывается, как правило, сложнее. Сложная ситуация возникает и в рассказе, о котором идет речь.
Старый, опытный летчик — Первый, — чувствуя, что долетывает последние годы, держится за штурвал со страстью фанатика. Он все — от взлета до посадки — делает сам, хотя прекрасно понимает, что «это нехорошо, ничего не даст ему лишняя посадка на полностью изученном самолете, но не может бороться с собой». Ощущение своей вины перед Вторым, которого он, в сущности, возит с собой, как пассажира, делает его еще более резким, сухим, властным, чем это соответствует его подлинному характеру. А Второй одновременно восхищается Первым, завидует его удачливости (хотя, как вскоре узнает читатель, далеко не всегда с достаточными к тому основаниями) и изнывает. Изнывает под тяжкой десницей Первого, которого про себя именует «Питоном».
Долгая, наполовину бессонная ночь в гостинице на каком-то промежуточном аэродроме («Сон, такой крепкий в молодости, стал проблемой»). Казалось бы, все передумал Первый за ночь, все твердо решил, все понял.
Но наутро он вновь занимает левое, командирское сиденье, а Второй, мрачно нахохлившись, неподвижно сидит рядом...
Кто прав? Первый? Или Второй? По-своему — оба. Душевные устремления каждого из них понятны и даже симпатичны читателю. Но, справедливые порознь, они, как ни думай, остаются несовместимыми. Однако отмахнуться от них читатель уже не может. Он продолжает думать еще долго после того, как прочитал последнюю страницу рассказа.
Это само по себе не так уж мало — литературное произведение, заставляющее читателя думать...
Поэтому рассказы Эйниса вызывают в читателе не только симпатию и уважение к их героям и их интересной, своеобразной работе, но и помогают сделать очередной шаг в «человековедении» — познании характеров, устремлений, внутренней жизни людей вообще, независимо от того, какое дело они делают на Земле.
И — последнее. Едва ли не в каждой строчке, вышедшей из-под пера Игоря Эйниса, открывается ясный душевный облик самого автора, его понимание жизни, добрый юмор, сердечное, теплое отношение к людям. Не ощутить этого — невозможно. И, наверное, именно это придает такую эмоциональную силу всему, что написано многогранно одаренным, так рано ушедшим от нас человеком — Игорем Владимировичем Эйнисом.
Первые новеллы Игоря Эйниса появились в печати осенью 1962 года {1}. Следующая же серия его рассказов была опубликована год спустя {2}— уже посмертно.
Взявшись за перо лишь в зрелые и, по воле злой судьбы, последние годы своей жизни, И. В. Эйнис успел написать до обидного немного. Во всяком случае — ничтожно малую долю того, что мог бы написать по объему своего жизненного опыта, остроте внутреннего зрения, глубине понимания людей.
Выступление непрофессионального литератора в жанре рассказа — само по себе редкость: обычно произведения таких авторов проходят по ведомству так называемой «литературы бывалых людей».
А Игорь Владимирович Эйнис был, конечно, человеком бывалым в полном смысле этого слова.
По профессии он был летчиком-испытателем. Испытателем первоклассным — и по существу, и по официально присвоенному ему званию, — а главное, принадлежащим к новейшей, современной формации этой профессии. Высшее инженерное авиационное образование, несколько свидетельств на оригинальные изобретения, неоднократные выступления в специальной печати — все это не скажу даже — дополняло его летную деятельность, а органически вплеталось в нее.
Естественно, что и писал Игорь Эйнис о том, что знал и чем жил.
Его герои — летчики-испытатели. Автор рассказывает о разных экстраординарных (а иногда, наоборот, о внешне вполне ординарных) случаях, приключившихся с ними, — благо неисчерпаема копилка «аэродромного фольклора». Но ни одна новелла Эйниса не имеет ограниченно-приключенческого характера — не сводится только к рассказу о случае, самом по себе интересном (хотя большинство рассказанных им случаев действительно интересны). В каждой новелле, даже самой миниатюрной по объему, читатель находит живую мысль, точное наблюдение, психологическое обобщение. Это и делает рассказы Эйниса интересными едва ли не любому читателю, независимо от его специальности и круга профессиональных интересов.
Вот автор замечает: «Когда в полете все нормально, многие могут вести самолет. А вот когда создаются аварийные ситуации, тогда выявляются возможности испытателя». Сказано, конечно, правильно, но разве только к пилотированию самолета или вообще только к авиации можно отнести эту мысль?
Или о молодом летчике, призванном заменить вышедшего из строя товарища: «...становится в строй новый человек. И первое время с восторгом незнания, затем с чуть горьковатым привкусом опыта будет идти и идти вперед». В одной фразе выражено главное в особенностях психологии молодого и старого испытателя. И опять — одного ли только испытателя?
Свои наблюдения автор неизменно выражает одной-двумя фразами — в такой же лаконичной форме, как это принято в полетных заданиях, испытательных отчетах, наставлениях по пилотированию...
Часто зоркий глаз Игоря Эйниса обнаруживает вещи, достойные размышления, там, где, казалось бы, увидеть ничего, кроме тысячи раз увиденного, уже невозможно. Вот он летит на скоростном самолете, точно выдерживая заданный режим полета — «гонит площадку». Взор летчика, обегая приборную доску, останавливается на указателе скорости. И вдруг: «Как неожиданно неподвижна определяющая движение стрелка на мчащемся в пространстве со скоростью тысячи километров в час самолете! Самое подвижное на свете, символ движения — скорость — обозначается неподвижной стрелкой».
Эйнис не стремился к тому, чтобы в каждой своей новелле точно воспроизвести какой-нибудь конкретный случай, действительно имевший место в летной практике.
Правда, иногда он пересказывает реальные события с протокольной точностью, но чаще сдвигает их во времени, объединяет, переносит — словом, обращается с жизненным материалом со свободой художника. Конечно, поступая так, он — как того требует элементарная этика — изменяет и подлинные имена прототипов своих персонажей, но нигде не изменяет правде человеческих характеров, правде жизненных ситуаций, правде своей профессии.
В последнем — в профессиональной правде — автор старается быть особенно точным. Вот в рассказе «Свершилось» он говорит о молодом, только входящем в строй летчике, которому поначалу испытательная работа кажется действительно совершенно спокойной: чуть ли не у всех его коллег отказывают моторы, вспыхивают пожары, выходят из строя органы управления, а у него — тишь, гладь и божья благодать. И лишь впоследствии, когда приходит время и все возможные в испытательной работе неприятности наваливаются и на него, он догадывается, что поначалу его... просто щадили — не давали летать на новых, по-настоящему «сырых» машинах, не пускали на другие сколько-нибудь острые задания. Словом, осторожно и последовательно вводили в строй. Вводили — и ввели.
А как точно выражено в рассказе «Наблюдатель» тяжкое сознание бессилия, когда, находясь в воздухе, видишь — вернее, слышишь по радио — трагедию, неотвратимо, шаг за шагом надвигающуюся на товарища. В наушниках шлемофона еще звучит его живой голос, но путей к спасению не видно. И вот уже нет в эфире знакомого голоса, да и по времени ясно, что — все!..
Или вот — рассказ «Учебное пособие». Читая его, видишь, как буквально расцветает смелый человек в обстановке опасности. Как удесятеряются силы, ловкость, логичность и последовательность мышления — словом, все, что необходимо в острой обстановке.
Что это все — правда профессии? Да, конечно. Но не одной лишь летной профессии. Иначе и читать их было бы интересно одним лишь коллегам автора. Тем и сильны рассказы Игоря Эйниса, что профессиональное в них связано с общечеловеческим. Более того: если вдуматься, профессиональное играет в них второстепенную, подчиненную роль — что-то вроде стартовой площадки для выявления человеческого.
Рассказ «Второй и первый» выделяется из других опубликованных произведений Эйвиса не только объемом, но и многообразием затронутых в нем проблем.
«Первые и вторые люди в летной профессии!» — восклицает автор, формулируя, в сущности, этой фразой главную (хотя, повторяю, не единственную) тему рассказа. Но и эта тема оказывается гораздо шире, чем может показаться с первого взгляда. Рассказывая о первом и втором пилотах, сидящих рядом за штурвалами воздушного корабля, автор, по существу, говорит о «первых» и «вторых» в любой профессии, в любом деле, где работа по самой природе своей коллективна, а первое место — одно: один пульт дирижера в оркестре, один пост Главного конструктора в конструкторском бюро, одно место капитана на судне...
Конечно, при желании можно эту проблему (как, впрочем, и любую другую) представить в таком приглаженно-благополучном виде, что от нее ничего не останется. Скажем, старший по опыту и стажу товарищ — Первый — самозабвенно передает знания младшему собрату и, обнаружив, что тот превзошел своего учителя, незамедлительно уступает ему первое место, а сам удаляется на «заслуженный отдых». Соответственно этому — скромно, почтительно и терпеливо — действует и Второй.
Увы, в жизни все складывается, как правило, сложнее. Сложная ситуация возникает и в рассказе, о котором идет речь.
Старый, опытный летчик — Первый, — чувствуя, что долетывает последние годы, держится за штурвал со страстью фанатика. Он все — от взлета до посадки — делает сам, хотя прекрасно понимает, что «это нехорошо, ничего не даст ему лишняя посадка на полностью изученном самолете, но не может бороться с собой». Ощущение своей вины перед Вторым, которого он, в сущности, возит с собой, как пассажира, делает его еще более резким, сухим, властным, чем это соответствует его подлинному характеру. А Второй одновременно восхищается Первым, завидует его удачливости (хотя, как вскоре узнает читатель, далеко не всегда с достаточными к тому основаниями) и изнывает. Изнывает под тяжкой десницей Первого, которого про себя именует «Питоном».
Долгая, наполовину бессонная ночь в гостинице на каком-то промежуточном аэродроме («Сон, такой крепкий в молодости, стал проблемой»). Казалось бы, все передумал Первый за ночь, все твердо решил, все понял.
Но наутро он вновь занимает левое, командирское сиденье, а Второй, мрачно нахохлившись, неподвижно сидит рядом...
Кто прав? Первый? Или Второй? По-своему — оба. Душевные устремления каждого из них понятны и даже симпатичны читателю. Но, справедливые порознь, они, как ни думай, остаются несовместимыми. Однако отмахнуться от них читатель уже не может. Он продолжает думать еще долго после того, как прочитал последнюю страницу рассказа.
Это само по себе не так уж мало — литературное произведение, заставляющее читателя думать...
Поэтому рассказы Эйниса вызывают в читателе не только симпатию и уважение к их героям и их интересной, своеобразной работе, но и помогают сделать очередной шаг в «человековедении» — познании характеров, устремлений, внутренней жизни людей вообще, независимо от того, какое дело они делают на Земле.
И — последнее. Едва ли не в каждой строчке, вышедшей из-под пера Игоря Эйниса, открывается ясный душевный облик самого автора, его понимание жизни, добрый юмор, сердечное, теплое отношение к людям. Не ощутить этого — невозможно. И, наверное, именно это придает такую эмоциональную силу всему, что написано многогранно одаренным, так рано ушедшим от нас человеком — Игорем Владимировичем Эйнисом.
«Так выглядит сокол после полета...»
В начале тридцатых годов на аэродроме одного из старейших наших летных училищ (тогда они назывались школами) — на Каче — появился необычный курсант. Он был явно старше своих товарищей, отличался уверенной, сформировавшейся манерой говорить и держаться, но, несмотря на это, жил обычной жизнью обычного учлета: и нотации инструктора, порой весьма вольные по форме, выслушивал без пререканий, и машину, вымазанную после полетного дня от мотора до хвоста касторовым маслом, исправно драил, и первого самостоятельного вылета ожидал с нормальным курсантским трепетом — словом, жил, как все...
А началось все с того, что он, едва ли не случайно, оказался в числе нескольких литераторов, которых пригласил к себе начальник Управления Военно-Воздушных Сил Красной Армии Петр Ионович Баранов и предложил им познакомиться поближе с авиацией, с тем чтобы в дальнейшем написать о ней. Художник и писатель Иван Рахилло познакомился и... заболел воздухом с такой силой, что почувствовал потребность самому научиться летать, а научившись, на всю жизнь стал своим человеком в авиации.
Разумеется, наивно было бы утверждать, что для того, чтобы хорошо описать, скажем, медиков, писателю надо обязательно стать врачом, а рассказать о жизни спортсменов невозможно, не имея хотя бы бронзовой олимпийской медали. Избранный Рахилло способ «вживания в материал», конечно, не единственно возможный. Но — видимо, далеко не худший по эффективности, свидетельством чему служит многое из написанного им в последующие годы. И — хочется добавить с уважением — способ отнюдь не самый легкий!
Время, в которое Рахилло пришел в авиацию и о котором впоследствии рассказал читателям, было фактически временем создания большого советского воздушного флота. Только что возникшая отечественная авиационная промышленность стала поставлять новые самолеты в количествах, которые всего двумя-тремя годами раньше показались бы фантастическими. Но много самолетов — это еще не авиация. Нужны люди, нужны порядки, нужны здоровые традиции, в общем — много еще чего нужно... В рассказе «Десант в юность», включенном в книгу сочинений Ивана Рахилло о воздушном флоте {3}, писатель вспоминает то время: «Летчики-лихачи, гусары неба, еще ходили в ореоле славы. Молодые подражали им. Воздушный флот надо было перестраивать, оснащать новой материальной частью, а главное — подбирать и перевоспитывать людей». Заметьте: и подбирать, и перевоспитывать!
Вот этот-то, если можно так выразиться, пафос наведения порядка, пафос трудного, порой небезболезненного, даже драматичного перехода от авиации избранных «рыцарей воздуха» к авиации деловой, массовой, дисциплинированной, по-настоящему боеспособной, ощутимо присутствует в книге «Русское небо», и прежде всего в центральном ее произведении, романе «Летчики».
Андрей Клинков — главный персонаж «Летчиков», — в отличие от героев многих читанных нами благополучных жизнеописаний, формируется и как летчик, и как человек нелегко. Медленно, под влиянием самой жизни, а не авторского своеволия, избавляется он от влияния представителя пресловутых «гусаров неба» летчика Волк-Волконского — тоже, кстати сказать, персонажа, которого, как и его многочисленных прототипов, еще служивших в авиации ко времени прихода в нее летчиков нашего поколения, невозможно безоговорочно отнести к категории «отрицательных». Даже эпизоды, казалось бы, чисто летные — вроде потери Клинковым ориентировки в полете на маневрах — воспринимаются не столько как эффектные «случаи в воздухе», сколько как узелки человеческих взаимоотношений.
Многое, очень многое в произведениях Рахилло увидено собственными глазами, увидено «изнутри». Вот описание того, как человека в воздухе «...поражают реки. Оказывается, что их гораздо больше, чем обыкновенно предполагаешь. Они вьются, как змеи, сверкая чешуей...». Читаешь — и думаешь: ведь верно! Как сам этого не увидел? То есть, конечно, увидел, но не отдал себе в этом отчета. Не зафиксировал в сознании, что ли... Или полет на высоте нескольких метров над штормующим морем, о котором рассказывает — читатель в этом убежден — участник такого полета... А читая (в документальном рассказе «Гнездо сокола») точно и сильно написанную сцену прихода друзей в семью летчика Иноземцева с горькой вестью о его гибели, понимаешь, что так написать мог только человек, сам хоть раз участвовавший в выполнении этой миссии, едва ли не самой тяжелой из всех, выпадающих на долю авиатора.
«Летчики» пронизаны духом времени. В них говорится об авиации тех лет — и никакой иной!
Сейчас, сорок лет спустя, мы смотрим на многое другими глазами. Наше общественное сознание стало шире, мудрее, гуманнее. И, читая, например, о том, как комиссар Чикладзе в речи у гроба погибшего в автомобильной катастрофе красноармейца-шофера с пафосом громит недисциплинированность покойного, повлекшую за собой несчастье, мы воспринимаем теперь такую речь как по меньшей мере бестактную... Или когда Андрей в ответ на слова Маруси: «Раньше влюбленные встречались в старых запущенных садах, среди роз и жасминов. А наши встречи связаны с запахами строек: кирпичей, глины, извести...» — назидательно отвечает: «Такое время... сейчас не до цветов», — нам делается немного жаль этих симпатичных ребят. Однако и в этом — признаки времени.
Но, может быть, писателю следовало бы подкорректировать с позиций наших дней кое-что из написанного много лет назад — так сказать, «привести в соответствие»? В самом деле — общество, как известно, прогрессирует, так зачем же вновь писать о том, что, так или иначе, отвергнуто временем?.. К сожалению, логика в подобных рассуждениях только кажущаяся. В результате такой операции над своим произведением писатель неминуемо лишил бы его ценных своей неповторимостью примет времени, а значит — исторической конкретности, столь важной для того, чтобы достигнуть желаемого воздействия на читателей.
Сам И. Рахилло решает для себя эту проблему однозначно. И даже прямо декларирует свою точку зрения на сей предмет. В уже упоминавшемся рассказе «Гнездо сокола» он говорит о своих записях военных лет: «...они на серой оберточной бумаге, на папиросных коробках, на обрывках афиш и газет, с водяными подтеками: записывал на ходу, под дождем, на ветру, в зной и мороз, и почему-то не хочется украшать их... Пусть останутся они простыми и суровыми, эти записи — солдаты незабываемых дней войны».
Писатель хорошо понимает, что простота и правда — сильнее любых романтических красивостей. Вот эпизод, в этом смысле очень характерный:
Свое собственное отношение к разговору Сахранова с иностранным атташе Рахилло выразил тем, что воспроизвел его под заглавием: «Вместо эпиграфа к еще не написанной книге». Впрочем, такой эпиграф отлично подошел бы и к тому, что им уже написано...
Но многое в ней служит и утверждению наших моральных норм вообще. «Из-за лени и халатности одних мы вынуждены устраивать штурмы, работать через силу. Работа перекладывается на плечи других, более сознательных...» — с возмущением говорит командир отряда летчиков Хрусталев. Слова, видимо, справедливые не только применительно к авиации и не только для своего времени.
Или другое высказывание того же Хрусталева — персонажа, явно олицетворяющего будущее воздушного флота, да и, пожалуй, всего нашего общества: «По личному опыту я знаю, что так называемые бузотеры в боевых условиях нередко оказываются смекалистыми людьми». Не бояться «бузотеров» — не это ли во все времена было приметой умного, широко мыслящего, уверенного в себе руководителя...
В заключение автор этих строк должен признаться, что не может говорить о «Летчиках» и других произведениях Ивана Спиридоновича Рахилло без некоего особого, личного к ним отношения. Дело в том, что знакомство с этими произведениями — как и с другими хорошими книгами об авиации — много лет назад сыграло свою роль при выборе пишущим эти строки собственного пути в жизни, за что он будет до конца дней своих искренне благодарен их авторам. Конечно, мне могут заметить, что это — не более как факт моей личной биографии, ни малейшего общественного значения не имеющий. Подобное возражение было бы справедливо, и я не стал бы упоминать об этом факте, если бы не был уверен, что то же самое могут сказать о себе многие сотни, а может быть, и тысячи людей, которые пришли в те времена в нашу авиацию и составили основной ее костяк в военные, да и в послевоенные годы.
Впрочем, зачем говорить только о прошедшем?
Если сочинения Рахилло прочитает молодой читатель наших дней, он многое — «авиационное» и не только авиационное — почерпнет из них, а может быть, — кто знает? — и повторит судьбу читателей, впервые познакомившихся с ними около сорока лет назад. Счастливую судьбу людей, связавших свою жизнь с авиацией.
А началось все с того, что он, едва ли не случайно, оказался в числе нескольких литераторов, которых пригласил к себе начальник Управления Военно-Воздушных Сил Красной Армии Петр Ионович Баранов и предложил им познакомиться поближе с авиацией, с тем чтобы в дальнейшем написать о ней. Художник и писатель Иван Рахилло познакомился и... заболел воздухом с такой силой, что почувствовал потребность самому научиться летать, а научившись, на всю жизнь стал своим человеком в авиации.
Разумеется, наивно было бы утверждать, что для того, чтобы хорошо описать, скажем, медиков, писателю надо обязательно стать врачом, а рассказать о жизни спортсменов невозможно, не имея хотя бы бронзовой олимпийской медали. Избранный Рахилло способ «вживания в материал», конечно, не единственно возможный. Но — видимо, далеко не худший по эффективности, свидетельством чему служит многое из написанного им в последующие годы. И — хочется добавить с уважением — способ отнюдь не самый легкий!
Время, в которое Рахилло пришел в авиацию и о котором впоследствии рассказал читателям, было фактически временем создания большого советского воздушного флота. Только что возникшая отечественная авиационная промышленность стала поставлять новые самолеты в количествах, которые всего двумя-тремя годами раньше показались бы фантастическими. Но много самолетов — это еще не авиация. Нужны люди, нужны порядки, нужны здоровые традиции, в общем — много еще чего нужно... В рассказе «Десант в юность», включенном в книгу сочинений Ивана Рахилло о воздушном флоте {3}, писатель вспоминает то время: «Летчики-лихачи, гусары неба, еще ходили в ореоле славы. Молодые подражали им. Воздушный флот надо было перестраивать, оснащать новой материальной частью, а главное — подбирать и перевоспитывать людей». Заметьте: и подбирать, и перевоспитывать!
Вот этот-то, если можно так выразиться, пафос наведения порядка, пафос трудного, порой небезболезненного, даже драматичного перехода от авиации избранных «рыцарей воздуха» к авиации деловой, массовой, дисциплинированной, по-настоящему боеспособной, ощутимо присутствует в книге «Русское небо», и прежде всего в центральном ее произведении, романе «Летчики».
Андрей Клинков — главный персонаж «Летчиков», — в отличие от героев многих читанных нами благополучных жизнеописаний, формируется и как летчик, и как человек нелегко. Медленно, под влиянием самой жизни, а не авторского своеволия, избавляется он от влияния представителя пресловутых «гусаров неба» летчика Волк-Волконского — тоже, кстати сказать, персонажа, которого, как и его многочисленных прототипов, еще служивших в авиации ко времени прихода в нее летчиков нашего поколения, невозможно безоговорочно отнести к категории «отрицательных». Даже эпизоды, казалось бы, чисто летные — вроде потери Клинковым ориентировки в полете на маневрах — воспринимаются не столько как эффектные «случаи в воздухе», сколько как узелки человеческих взаимоотношений.
Многое, очень многое в произведениях Рахилло увидено собственными глазами, увидено «изнутри». Вот описание того, как человека в воздухе «...поражают реки. Оказывается, что их гораздо больше, чем обыкновенно предполагаешь. Они вьются, как змеи, сверкая чешуей...». Читаешь — и думаешь: ведь верно! Как сам этого не увидел? То есть, конечно, увидел, но не отдал себе в этом отчета. Не зафиксировал в сознании, что ли... Или полет на высоте нескольких метров над штормующим морем, о котором рассказывает — читатель в этом убежден — участник такого полета... А читая (в документальном рассказе «Гнездо сокола») точно и сильно написанную сцену прихода друзей в семью летчика Иноземцева с горькой вестью о его гибели, понимаешь, что так написать мог только человек, сам хоть раз участвовавший в выполнении этой миссии, едва ли не самой тяжелой из всех, выпадающих на долю авиатора.
«Летчики» пронизаны духом времени. В них говорится об авиации тех лет — и никакой иной!
Сейчас, сорок лет спустя, мы смотрим на многое другими глазами. Наше общественное сознание стало шире, мудрее, гуманнее. И, читая, например, о том, как комиссар Чикладзе в речи у гроба погибшего в автомобильной катастрофе красноармейца-шофера с пафосом громит недисциплинированность покойного, повлекшую за собой несчастье, мы воспринимаем теперь такую речь как по меньшей мере бестактную... Или когда Андрей в ответ на слова Маруси: «Раньше влюбленные встречались в старых запущенных садах, среди роз и жасминов. А наши встречи связаны с запахами строек: кирпичей, глины, извести...» — назидательно отвечает: «Такое время... сейчас не до цветов», — нам делается немного жаль этих симпатичных ребят. Однако и в этом — признаки времени.
Но, может быть, писателю следовало бы подкорректировать с позиций наших дней кое-что из написанного много лет назад — так сказать, «привести в соответствие»? В самом деле — общество, как известно, прогрессирует, так зачем же вновь писать о том, что, так или иначе, отвергнуто временем?.. К сожалению, логика в подобных рассуждениях только кажущаяся. В результате такой операции над своим произведением писатель неминуемо лишил бы его ценных своей неповторимостью примет времени, а значит — исторической конкретности, столь важной для того, чтобы достигнуть желаемого воздействия на читателей.
Сам И. Рахилло решает для себя эту проблему однозначно. И даже прямо декларирует свою точку зрения на сей предмет. В уже упоминавшемся рассказе «Гнездо сокола» он говорит о своих записях военных лет: «...они на серой оберточной бумаге, на папиросных коробках, на обрывках афиш и газет, с водяными подтеками: записывал на ходу, под дождем, на ветру, в зной и мороз, и почему-то не хочется украшать их... Пусть останутся они простыми и суровыми, эти записи — солдаты незабываемых дней войны».
Писатель хорошо понимает, что простота и правда — сильнее любых романтических красивостей. Вот эпизод, в этом смысле очень характерный:
« — И глаза у него были зоркие и ясные, как у сокола после полета! — восторженно воскликнул атташе одной из союзных держав на встрече с фронтовыми летчиками.Что это — пресловутая «дегероизация»? Нет, я убежден, что в приведенных писателем подлинных словах Василия Титовича Сахранова — участника войны в Испании, отличного летчика и умного человека, навсегда оставшегося в памяти всех нас, знавших его, — что в этих словах заключена подлинная героизация, в самом точном, высоком и правдивом смысле этого слова!
— А вам приходилось когда-нибудь видеть сокола после полета? — негромко спросил капитан Сахранов. — Когда сокол в полете — глаза у него открыты и напряжены, их сечет встречный ветер и непогода, в них попадает пыль. И когда сокол возвращается на руку охотника, из-под его усталых, полузакрытых век вместе со слезами текут мутные струйки грязи. Так выглядит сокол после полета...»
Свое собственное отношение к разговору Сахранова с иностранным атташе Рахилло выразил тем, что воспроизвел его под заглавием: «Вместо эпиграфа к еще не написанной книге». Впрочем, такой эпиграф отлично подошел бы и к тому, что им уже написано...
* * *
Я говорил о том, как много в книге «Русское небо» примет авиации тридцатых годов.Но многое в ней служит и утверждению наших моральных норм вообще. «Из-за лени и халатности одних мы вынуждены устраивать штурмы, работать через силу. Работа перекладывается на плечи других, более сознательных...» — с возмущением говорит командир отряда летчиков Хрусталев. Слова, видимо, справедливые не только применительно к авиации и не только для своего времени.
Или другое высказывание того же Хрусталева — персонажа, явно олицетворяющего будущее воздушного флота, да и, пожалуй, всего нашего общества: «По личному опыту я знаю, что так называемые бузотеры в боевых условиях нередко оказываются смекалистыми людьми». Не бояться «бузотеров» — не это ли во все времена было приметой умного, широко мыслящего, уверенного в себе руководителя...
В заключение автор этих строк должен признаться, что не может говорить о «Летчиках» и других произведениях Ивана Спиридоновича Рахилло без некоего особого, личного к ним отношения. Дело в том, что знакомство с этими произведениями — как и с другими хорошими книгами об авиации — много лет назад сыграло свою роль при выборе пишущим эти строки собственного пути в жизни, за что он будет до конца дней своих искренне благодарен их авторам. Конечно, мне могут заметить, что это — не более как факт моей личной биографии, ни малейшего общественного значения не имеющий. Подобное возражение было бы справедливо, и я не стал бы упоминать об этом факте, если бы не был уверен, что то же самое могут сказать о себе многие сотни, а может быть, и тысячи людей, которые пришли в те времена в нашу авиацию и составили основной ее костяк в военные, да и в послевоенные годы.
Впрочем, зачем говорить только о прошедшем?
Если сочинения Рахилло прочитает молодой читатель наших дней, он многое — «авиационное» и не только авиационное — почерпнет из них, а может быть, — кто знает? — и повторит судьбу читателей, впервые познакомившихся с ними около сорока лет назад. Счастливую судьбу людей, связавших свою жизнь с авиацией.
«Ищите меня в том, что я пишу...»
Антуана де Сент-Экзюпери часто называют писателем-летчиком.
Вообще говоря, это так: он был и тем, и другим. Но эта черточка, соединяющая слова «писатель» и «летчик» — будто бы невозможно их существование независимо друг от друга, — вызывает во мне внутренний протест. Мы знаем немало писателей-летчиков, писателей-партизан, писателей-моряков, писателей-дипломатов — словом, людей, проживших интересную, профессионально нестандартную жизнь, а потом сумевших рассказать о ней достаточно внятно, чтобы не растерять эту «интересность» по дороге от своей памяти к листу бумаги. Но отнять у них эту черточку невозможно: такой проверки они, как правило, не выдерживают. И не раз бывало, что, скажем, педагог или партизан, написав отличную книгу о пережитом, терпит решительное фиаско, когда пытается писать повесть, роман или иное произведение «литературы вообще».
Экзюпери — не таков. Легко представить себе его не летчиком, а, скажем, моряком, геологом, хирургом, кем угодно — лишь бы человеком живого дела («сидячие» профессии были ему явно не по темпераменту: ни за столом конторского служащего черепичного завода, ни в амплуа агента по продаже автомобилей он, как известно, не удержался).
Но кем бы он ни был в жизни, Экзюпери все равно всегда остался бы Экзюпери! Его произведения далеко выходят за пределы одной профессии. Они — литература общечеловеческая. Даже «Военный летчик», как справедливо замечает Р. Грачев, автор комментариев к однотомнику сочинений Экзюпери {4}, «родился внешне (только внешне! — М. Г.) из опыта полетов над горящей страной, внутренне — из напряженного осмысления событий, происходивших в Европе с начала тридцатых годов».
Нет, решительно не подходит снисходительно объединительный термин «писатель-летчик» к Экзюпери! Это был большой писатель, одновременно по необязательной случайности владевший профессией летчика, подобно тому как Чехов был врачом или Грибоедов — дипломатом.
Слов нет, немало драгоценных живых подробностей пришло в произведения Сент-Экзюпери из его летного опыта. Примеров тому можно привести неограниченное количество. Чего стоит хотя бы безукоризненно точное наблюдение о том, как «останавливается время», когда в полете возникает острая ситуация. Летчику Сайгону, покидающему с парашютом горящий подбитый самолет, «запомнилось, что он... чего-то ждал... Стоя над бездной, с недоумением и досадой топтался на месте».
Тут все предельно верно: и само «торможение хода времени», и чувства человека, находящегося в смертельной опасности, — не ужас или смятение, как написал бы романист, знающий опасности понаслышке, а именно «недоумение и досада».
Но летные ощущения, наблюдения, эмоции служат Сент-Экзюпери лишь поводом, отправной точкой, трамплином для раздумий о гораздо более широких категориях, тревожащих сердца людей — и отдельного человека, и целой страны, и всего человеческого общества.
И когда этот трамплин оказывается, по мнению писателя, недостаточно высоким, он решительно «надстраивает» его, нимало не тревожась о проистекающих от этого познавательных, фактических, исторических и всяческих иных потерях.
«Силой своего таланта он намеренно возвышает своего героя и обстоятельства жизни вокруг него. И если бы не талант автора, это возвышение стало бы просто преувеличением», — справедливо замечает биограф писателя, его старый знакомый и коллега, бывший летчик Марсель Мижо {5}. Вот именно — если бы не талант! Оговорка отнюдь не пустяковая... И все же, наверное, прав Р. Грачев, объясняя сдержанную реакцию французских летчиков — товарищей Экзюпери — на его произведения в большой мере тем, что присущий этим произведениям высокий пафос далеко не всегда соответствует реально складывающейся обстановке.
Так, о линейном пилоте, спокойно планирующем на посадку в одном из промежуточных аэропортов своего маршрута, Экзюпери говорит: «он был подобен завоевателю», а для директора воздушной линии Ривьера названия городов, над которыми проходил самолет его компании, были «крепостями, взятыми с бою». Впоследствии, в очерке «Пилот и стихии», Экзюпери сам признает, что может «описать ярость стихий не иначе, как нагромождая превосходные степени, а это не дает ничего, кроме неприятного ощущения преувеличенности».
И это у Экзюпери не единственное высказывание подобного рода. Он с сочувствием и пониманием пишет, как тому же директору Ривьеру из «Ночного полета» нравилось, что один из его пилотов «говорил о своем ремесле просто, говорил о полетах, как кузнец о своей наковальне».
Но сам Экзюпери говорит о полетах далеко не просто. Говорит несдержанно, приподнято, остро эмоционально, иногда даже пышно, привнося элемент чрезвычайности в самое обыденное и каждодневное. Порой, когда читаешь его, кажется, что это писал не взрослый, да еще хлебнувший немало лиха на своем веку мужчина, а восторженный, порывистый юноша... Не хочется (да и бессмысленно было бы) выдавать сейчас оценки: хороша такая манера письма или плоха. Наверное, это зависит от вкуса. Но бесспорно то, что, прочитав хотя бы несколько строк из раскрытой наугад, ранее незнакомой книги писателя, каждый безошибочно определит: «Это — Экзюпери».
Вообще говоря, это так: он был и тем, и другим. Но эта черточка, соединяющая слова «писатель» и «летчик» — будто бы невозможно их существование независимо друг от друга, — вызывает во мне внутренний протест. Мы знаем немало писателей-летчиков, писателей-партизан, писателей-моряков, писателей-дипломатов — словом, людей, проживших интересную, профессионально нестандартную жизнь, а потом сумевших рассказать о ней достаточно внятно, чтобы не растерять эту «интересность» по дороге от своей памяти к листу бумаги. Но отнять у них эту черточку невозможно: такой проверки они, как правило, не выдерживают. И не раз бывало, что, скажем, педагог или партизан, написав отличную книгу о пережитом, терпит решительное фиаско, когда пытается писать повесть, роман или иное произведение «литературы вообще».
Экзюпери — не таков. Легко представить себе его не летчиком, а, скажем, моряком, геологом, хирургом, кем угодно — лишь бы человеком живого дела («сидячие» профессии были ему явно не по темпераменту: ни за столом конторского служащего черепичного завода, ни в амплуа агента по продаже автомобилей он, как известно, не удержался).
Но кем бы он ни был в жизни, Экзюпери все равно всегда остался бы Экзюпери! Его произведения далеко выходят за пределы одной профессии. Они — литература общечеловеческая. Даже «Военный летчик», как справедливо замечает Р. Грачев, автор комментариев к однотомнику сочинений Экзюпери {4}, «родился внешне (только внешне! — М. Г.) из опыта полетов над горящей страной, внутренне — из напряженного осмысления событий, происходивших в Европе с начала тридцатых годов».
Нет, решительно не подходит снисходительно объединительный термин «писатель-летчик» к Экзюпери! Это был большой писатель, одновременно по необязательной случайности владевший профессией летчика, подобно тому как Чехов был врачом или Грибоедов — дипломатом.
Слов нет, немало драгоценных живых подробностей пришло в произведения Сент-Экзюпери из его летного опыта. Примеров тому можно привести неограниченное количество. Чего стоит хотя бы безукоризненно точное наблюдение о том, как «останавливается время», когда в полете возникает острая ситуация. Летчику Сайгону, покидающему с парашютом горящий подбитый самолет, «запомнилось, что он... чего-то ждал... Стоя над бездной, с недоумением и досадой топтался на месте».
Тут все предельно верно: и само «торможение хода времени», и чувства человека, находящегося в смертельной опасности, — не ужас или смятение, как написал бы романист, знающий опасности понаслышке, а именно «недоумение и досада».
Но летные ощущения, наблюдения, эмоции служат Сент-Экзюпери лишь поводом, отправной точкой, трамплином для раздумий о гораздо более широких категориях, тревожащих сердца людей — и отдельного человека, и целой страны, и всего человеческого общества.
И когда этот трамплин оказывается, по мнению писателя, недостаточно высоким, он решительно «надстраивает» его, нимало не тревожась о проистекающих от этого познавательных, фактических, исторических и всяческих иных потерях.
«Силой своего таланта он намеренно возвышает своего героя и обстоятельства жизни вокруг него. И если бы не талант автора, это возвышение стало бы просто преувеличением», — справедливо замечает биограф писателя, его старый знакомый и коллега, бывший летчик Марсель Мижо {5}. Вот именно — если бы не талант! Оговорка отнюдь не пустяковая... И все же, наверное, прав Р. Грачев, объясняя сдержанную реакцию французских летчиков — товарищей Экзюпери — на его произведения в большой мере тем, что присущий этим произведениям высокий пафос далеко не всегда соответствует реально складывающейся обстановке.
Так, о линейном пилоте, спокойно планирующем на посадку в одном из промежуточных аэропортов своего маршрута, Экзюпери говорит: «он был подобен завоевателю», а для директора воздушной линии Ривьера названия городов, над которыми проходил самолет его компании, были «крепостями, взятыми с бою». Впоследствии, в очерке «Пилот и стихии», Экзюпери сам признает, что может «описать ярость стихий не иначе, как нагромождая превосходные степени, а это не дает ничего, кроме неприятного ощущения преувеличенности».
И это у Экзюпери не единственное высказывание подобного рода. Он с сочувствием и пониманием пишет, как тому же директору Ривьеру из «Ночного полета» нравилось, что один из его пилотов «говорил о своем ремесле просто, говорил о полетах, как кузнец о своей наковальне».
Но сам Экзюпери говорит о полетах далеко не просто. Говорит несдержанно, приподнято, остро эмоционально, иногда даже пышно, привнося элемент чрезвычайности в самое обыденное и каждодневное. Порой, когда читаешь его, кажется, что это писал не взрослый, да еще хлебнувший немало лиха на своем веку мужчина, а восторженный, порывистый юноша... Не хочется (да и бессмысленно было бы) выдавать сейчас оценки: хороша такая манера письма или плоха. Наверное, это зависит от вкуса. Но бесспорно то, что, прочитав хотя бы несколько строк из раскрытой наугад, ранее незнакомой книги писателя, каждый безошибочно определит: «Это — Экзюпери».