– Ты видел капитана? Он вернулся? – перебиваю я.
   – Вернулся, вернулся! Что твой скелет. Чего я еще хотел у тебя спросить – ты когда едешь-то?
   – Завтра, – отвечаю я.
   – Уже? – Ларс до краев наполнен расположением ко мне, он никогда не думал, что я уеду так скоро.
   – Навряд ли я тебя здесь увижу до отъезда, – сказал он. – И я хочу на прощанье дать тебе совет: хватит транжирить жизнь по-пустому, пора и осесть где ни то. Учти, от меня ты это слышишь в последний раз. Не скажу, чтоб мне так уж хорошо жилось, но ведь ма ло кому из нашего брата живется лучше, а о тебе и во все речи нет. У меня есть крыша над головой, что есть, то есть. Жена и дети, две коровы, одна отелится весной, другая – осенью, еще свинья – вот и все мое богатст во. Особо хвалиться нечем, но я сам себе хозяин. Если пораскинуть умом, ты со мной не будешь спорить.
   – Да, ты выбился в люди, нас и равнять-то нечего.
   Эта похвала сделала Ларса еще дружелюбнее, те перь он готов костьми лечь ради моего блага. Вот он го ворит:
   – Ну, коли на то пошло, так тебя и вовсе разнять не с кем. – Ты умеешь делать любую работу – это раз, вдобавок ты силен в письме и в счете. Так что ты сам виноват во всем. Надо было тебе шесть лет назад тоже жениться на горничной, как я на Эмме, я ж тебе советовал, и зажить припеваючи. Вот и не пришлось бы слоняться из усадьбы в усадьбу. Я и сейчас про это толкую.
   – Слишком поздно, – отвечаю я.
   – Да, поседел ты изрядно, уж и не знаю, какая не веста на тебя польстится. Тебе сколько стукнуло?
   – Лучше не спрашивай.
   – Ну, молоденькая тебе и без надобности. Я и еще что-то хотел тебе сказать, проводи меня немного, авось вспомню.
   Я иду с Ларсом. Он не умолкает ни на минуту. Он готов замолвить за меня словечко перед капитаном, чтобы мне отвели такую же вырубку.
   – Это же надо, – говорит он, – начисто забыл, о чем я хотел сказать. Пошли ко мне, может, там вспомню.
   Весь он обратился в доброжелательство. Но у меня были кой-какие дела, так что идти дальше я не захотел.
   – Все равно тебе сегодня капитана не увидеть.
   – Но ведь час поздний, Эмма уже легла, зачем ее зря беспокоить.
   – Скажешь тоже – беспокоить, – горячился Ларс. – Легла, так легла. Поди, и рубашка твоя стираная у нас осталась. Возьми ее, тогда Эмме не придется ходить в такую даль.
   – Да уж нет, не стоит, а Эмме передай поклон, – отважился я на прощанье.
   – Непременно передам. А коли ты наотрез отказываешься зайти ко мне… Ты завтра рано уходишь?
   Я забыл, что мне уже не удастся поговорить сегодня с капитаном, и ответил:
   – Да, очень рано.
   – Тогда я сейчас же отправлю Эмму к тебе с рубашкой. И прощай. Помни, что я сказал тебе. На этом мы и расстались.
   Спустившись немного вниз, я замедлил шаги, по со вести говоря, я не спешил, – долго ли мне собраться. Я повернул и побрел назад и погулял при луне. Вечер был на диво хорош, без мороза, мягкий и тихий покой одел леса. Не прошло и получаса, как Эмма принесла мне рубашку.

 
   С утра мы оба не вышли на работу.
   Гр и нхусен все тревожился и спрашивал:
   – А с капитаном ты про меня говорил?
   – Я с ним вообще не говорил.
   – Ох, вот увидишь, он меня рассчитает. Будь он поря дочный человек, поручил бы мне наготовить дров. А от него разве дождешься. Он и батрака-то нехотя держит.
   – Не тебе бы это говорить. Помнится, ты здорово расхваливал капитана Фалькенберга.
   – Ну хвалил, не отпираюсь. Когда было за что. Я вот чего думаю – не найдется ли у инженера какой ра ботенки для меня. При его-то достатках.
   Капитана я увидел часов около восьми. Мы говорили с ним, покуда не явились визитеры из соседних уса деб, наверное, выражать соболезнование.
   Вид у капитана был напряженный, но он не произ водил впечатления человека разбитого, а казался, на против, собранным и подтянутым. Он задал мне не сколько вопросов о том, как лучше ставить задуманную сушилку для зерна и сена.
   Теперь в Эвребё не будет беспорядка, сердечных тер заний, заблудших душ. Я почти пожалел об этом. Неко му ставить на рояль неподходящие фотографии, но ведь играть на рояле тоже некому, рояль безмолвствует, от звучал последний аккорд. Здесь больше нет фру Фаль кенберг, и уже ни себе самой, ни кому другому она не причинит зла. Здесь больше нет ничего прежнего. Неиз вестно, вернутся ли когда-нибудь в Эвребё цветы и ра дость.
   – Как бы он снова не запил, – говорю я Нильсу.
   – Не запьет, – отвечает Нильс. – По-моему, он и не пил никогда. Я думаю, капитан просто дурачился, когда выставлял себя пропойцей. И довольно об этом, скажи лучше, ты вернешься к весне?
   – Нет, я больше никогда не вернусь.
   Мы прощаемся с Нильсом. Я сохраню в памяти его ровный нрав и здравый смысл; он идет по двору, а я гляжу ему вслед. И тогда он спрашивает, обернувшись:
   – Ты вчера был в лесу? Снегу много? Я на санях проеду за дровами?
   – Проедешь, – отвечаю я.
   И довольный Нильс идет к конюшне – запрягать.
   Появляется Гринхусен – тоже по пути в конюшню. Задержавшись около меня, он рассказывает, что капи тан сам предложил ему остаться на зиму: «Напили дров, сколько сможешь, – это мне капитан сам сказал, – пора ботай, а насчет жалованья мы поладим». – «Премного благодарен, господин капитан». – «Ну, ступай к Ниль су». Вот это человек! Я таких и не видывал!
   Немного спустя капитан присылает за мной, и я иду в его кабинет. Капитан благодарит меня за все работы по двору и по усадьбе и дает мне расчет. На этом мож но бы и разойтись, но он снова начинает расспрашивать меня насчет сушилки, и разговор затягивается. При всех условиях до рождества об этом думать нечего, а вот ближе к делу он был бы рад снова меня видеть. Тут он взглянул на меня в упор и спросил:
   – Но ведь ты, наверно, никогда больше не при едешь в Эвребё?
   Я опешил. Потом ответил ему таким же взглядом.
   – Никогда.
   Уходя, я размышлял над его словами; неужели он раз гадал меня? Если так, он отнесся ко мне с доверием, ко торое надо ценить. Вот что значит хорошее воспитание.
   Итак, доверие. Но чего ему стоит это доверие? Я человек конченый. Он предоставил мне полную свобо ду действий именно потому, что я совершенно безвреден. Вот как обстояло дело. Да и разгадывать, по совести, было нечего.
   И я обошел всю усадьбу и со всеми простился, с девушками и с Рагнхильд. Когда я с мешком за пле чами пересекал двор, капитан Фалькенберг вышел на крыльцо:
   – Слушай, если ты на станцию, пусть мальчик от везет тебя.
   Вот что значит хорошее воспитание. Но я поблаго дарил и отказался. Уж не настолько я конченый, чтобы не суметь дойти до станции пешком.
   Я снова в маленьком городке. Я пришел сюда потому, что через него лежит мой путь к Труватну и в горы.
   В городке все как прежде, только теперь на реке по обе стороны водопада лежит тонкий лед, а на льду – снег.
   Я покупаю в городке платье и прочее снаряжение; купив добротные новые ботинки, я иду к сапожнику, чтобы он поставил мне подметки на старые. Сапожник заводит со мной разговор, предлагает мне сесть. «Вы сами откуда?» – спрашивает он. И снова дух этого городка со всех сторон обступает меня.
   Я иду на кладбище. На кладбище тоже хорошо под готовились к зиме. Стволы деревьев и кустов укрыты соломой, на хрупкие могильные камни нахлобучены доща тые колпаки. А сами колпаки, в свою очередь, выкра шены для сохранности. Те, кто сделал это, должно быть, рассуждали так: смотри, вот тебе могильный камень, если хорошо следить за ним, он может стать камнем и для меня, и для моих потомков на много поколений вперед.
   В городе сейчас рождественская ярмарка. Я иду туда. Здесь сани и лыжи, здесь бочонки с маслом и рез ные деревянные стулья из царства гномов, здесь розо вые варежки, вальки для белья, лисьи шкуры. Здесь пра солы и барышники, вперемежку с подвыпившими кресть янами из долины, даже евреи и те сюда явились, чтобы всучить кому-нибудь часы с инкрустацией, а если пове зет – и двое зараз, хотя в городе нет денег. Часы эти из высокогорной альпийской страны, которая не подарила миру Бёклина, которая никого и ничего не подарила миру.
   Ох уж эта ярмарка!
   Зато по вечерам город предлагает всем своим жите лям приятные увеселения. В двух залах танцуют под скрипку-хардингфеле, чья музыка поистине прекрас на. На скрипках натянуты стальные струны, они не дают законченных музыкальных фраз, они дают только такт. Музыка действует на разных людей по-разному. Одних трогает ее национальное очарование, другие стискивают зубы и готовы выть от тоски. Никогда еще музыкальный такт не оказывал такого сильного дей ствия.
   Танцы продолжаются.
   В перерыве школьный учитель исполняет следующее произведение:

 

 
Старушка мать! Твой тяжкий
труд кровавый пот исторг!

 

 
   Но кое-кто из особо подгулявших парней требует танцев, только танцев, без перерыва. Так дело не пой дет, они уже обняли своих девушек, увольте их от пения. Певец смолкает. Как, уволить их от самого Винье! Го лоса «за» и «против», спор, скандал. Никогда еще пе ние не оказывало такого сильного действия.
   Танцы продолжаются.
   На девушках из долины по пять розовых юбок, но для них это сущие пустяки, они привыкли таскать тя жести. Танцы продолжаются, стоит шум, водка исправно горячит кровь, над адским котлом клубится пар. В три часа ночи является полицейский и стучит палкой в пол. Баста. При лунном свете расходятся танцоры по городку и окрестностям. А девять месяцев спустя девушки из до лины предъявят наглядные доказательства тому, что они все-таки надели одной юбкой меньше, чем следовало.
   Никогда еще нехватка юбок не оказывала такого сильного действия.
   Река теперь молчит, глазу не на чем задержаться, холод сковал ее. Правда, она по-прежнему приводит в движение лесопилку и мельницы, что стоят по ее берегам, ибо была и остается большой рекой, но жизни в ней нет, она сама надела на себя покрывало.
   И водопаду не повезло. Было время, я стоял над ним, глядел, слушал и думал: если бы мне довелось на всегда поселиться в этом неумолчном шуме, что сталось бы с моим мозгом? Теперь водопад усох и что-то лепечет невнятно, язык не повернется назвать такой лепет шу мом. Это не водопад, а всего лишь жалкие останки во допада. Он оскудел, из него повсюду торчат большие кам ни, бревна в беспорядке загромоздили его, водопад мож но перейти теперь по камням и бревнам, не замочив ног.

 
   Все дела сделаны, я снова стою с мешком за пле чами. Воскресенье, день погожий.
   Я иду к рассыльному в отель, прощаюсь, он хочет проводить меня немного вверх по реке. Этот большой добродушный парень вызывается нести мою укладку – как будто я сам не снесу ее.
   Мы идем вверх по правому берегу, а торная дорога на левом берегу. На правом лишь тропинка, протоптанная за лето сплавщиками, да несколько свежих следов на снегу. Мой спутник не может понять, почему мы не идем по дороге, он никогда не блистал умом; но за свой последний приезд я уже дважды ходил по этой тропинке и хочу сходить в последний раз. Это мои сле ды виднеются теперь на снегу.
   Я спрашиваю:
   – Та дама, про которую ты говорил, ну та, что уто нула, – это случилось где-нибудь здесь?
   – Которая ушла под воду… да, как раз на этом месте. Страсть-то какая – нас человек двадцать ее ис кали, и полиция тоже.
   – Баграми?
   – Ну да. Мы настелили на лед доски и слеги, но они ломались под нами. Мы весь лед расковыряли. Видишь, где? – И рассыльный останавливается.
   Я вижу темный участок, там, где плавали лодки и ломали лед. В поисках тела. Теперь все снова затянуло льдом.
   А рассыльный продолжает:
   – Насилу мы ее нашли. И еще слава богу, скажу я тебе, что река так обмелела. Бедняжка пошла на дно меж ду двумя камнями, там и застряла. Хорошо хоть, течения почти нет. Будь дело весной, она далеко бы уплыла.
   – Она хотела перейти через реку?
   – Да, у нас все так ходят, едва станет лед, хоть и зря они это делают. Этой дорогой уже прошел один человек, но дня на два раньше. Она в аккурат шла по этой стороне, где сейчас идем мы с тобой, а инженер ехал с верховьев по той стороне, он на велосипеде ехал. Они заметили друг друга и вроде как бы поздоровались или рукой помахали, ведь они родня между собой. Только она, видать, не поняла, чего это он ей машет, так инженер объяснял, и ступила на лед. Инженер ей кричит, а она не слышит, а подойти к ней он не мог – не бросать же велосипед; и вдобавок человек уже проходил по льду третьего дня. Инженер так и доложил в полиции, они все слово в слово записали, а она дошла до середины и провалилась. Верно, ей попалось на особицу тонкое место: А инженер молнией полетел в город на своем велосипеде, влетел в свою контору и давай названивать.
   Я, признаться, сроду и не слыхивал таких звонков. «Че ловек упал в реку! Моя кузина!» – кричал он. Мы все бежать, он за нами. У нас были багры и канаты, да что в них толку. Подоспела полиция, потом пожарные, они взяли где-то лодку, спустили лодку на воду и давай ша рить вместе с нами. Но в первый день мы ее не нашли, а нашли мы ее через день. Большое несчастье, ничего не скажешь.
   – Ты говоришь, что сюда приезжал капитан, ее муж?
   – Да, приезжал. Сам понимаешь, как он горевал. И не только он, мы все горевали. Инженер чуть не рех нулся с горя, так говорили у нас в отеле, а когда капитан приехал, инженер спешно уехал вверх по реке прове рять сплавные работы, потому что не мог больше гово рить об этом ужасном несчастье.
   – Значит, капитан не повидал его?
   – Нет. Кхм-кхм. Откуда мне знать, – отвечал рас сыльный и поглядел по сторонам. – Я ничего не знаю, и не мое это дело.
   По этим уклончивым ответам я понял, что он все знает. Впрочем, это уже не имело значения, и я не стал его выспрашивать.
   – Ну, спасибо за компанию, – сказал я и дал ему малую толику денег на зимнюю куртку или другую обновку. Я простился с ним, я хотел побудить его вер нуться.
   Но он решил проводить меня еще немного. И, чтобы я не отсылал его, сказал вдруг, что да, что капитан успел повидать инженера. Добрая и простая душа, из кухонной болтовни горничных он понял, что с этой ку зиной, которая приезжала к инженеру, дело обстоит не совсем ладно, но больше он не по н ял ничего. Зато он лично проводил капитана вверх по реке и помог ему найти инженера.
   Капитан хотел во что бы то ни стало повидаться с инженером, рассказывал он, ну я и повел его. «Инте ресно, за какими работами наблюдают, когда река вста ла?» – спрашивал меня капитан по дороге. «И сам не знаю, – отвечал ему я. Шли мы целый день до вечера. Может, он в этой сторожке, сказал я, потому что слы шал раньше, что и сплавщики его там ночуют. Капитан не велел мне идти за ним и приказал подождать. А сам вошел в сторожку. Через несколько минут, не боль ше, он вышел оттуда вместе с инженером. Чего-то они сказали друг другу, мне не слыхать было, потом я вдруг вижу, как капитан замахнулся – вот так – и врезал инженеру, тот даже шлепнулся на землю. Вот, должно быть, здорово в голове загудело. Думаешь, все? Как бы не так! Капитан сам поднял инженера с земли и еще раз врезал ему. А потом вернулся ко мне и гово рит: „Ну, пошли домой“.
   Я погрузился в размышления. Мне показалось стран ным, отчего рассыльный, человек, который не имел не другов и ни к кому не питал вражды, не пришел на помощь инженеру. Он даже и рассказывал мне об этой сцене без всякого неудовольствия. Должно быть, инже нер и с ним показал себя скупердяем, ни разу не дал на чай за услуги, а только командовал да насмехался, словом, был щенок щенком. Да, пожалуй, так! Ведь теперь ревность не мешала мне правильно судить.
   – Вот капитан, тот не скупился на чаевые, – так завершил рассыльный свой рассказ. – Я все долги заплатил с его денег, ей-богу.
   Избавившись наконец от своего спутника, я перешел через реку – на сей раз лед оказался достаточно проч ным. Я вышел на проезжую дорогу. Я шел и думал над словами рассыльного. Сце н а у сторожки – что она мог ла означать? Она доказывает только, что капитан боль шой и сильный мужчина, а инженер – плохонький спортсмен с толстым задом. Но капитан – офицер, – не эта ли мысль им руководила? Может быть, им руко водили прежде и другие мысли, пока время не ушло, откуда мне знать? Его жена утонула в реке, и капитан волен делать теперь все, что угодно, ее это не воскресит.
   А если даже и воскресит, что с того? Не была ли она рождена для своей судьбы? Супруги честно пытались склеить трещину и потерпели неудачу. Я помню, какой была фру шесть-семь лет назад. Она скучала и порой влюблялась на миг, то в одного, то в другого, но оста валась верной и нежной. А время шло. У нее не было ни каких занятий, но зато было три горничных; у нее не бы ло детей, но зато был рояль. А детей у нее не было.
   Жизнь может позволить себе и такую расточитель ность.
   Мать и дитя вместе ушли на дно.



ЗАКЛЮЧЕНИЕ


   Странник играет под сурдинку, когда проживет пол века. Тогда он играет под сурдинку.
   А еще я мог бы сказать это иначе:
   Если он слишком поздно вышел осенью по ягоды, значит, он вышел слишком поздно, и если в один пре красный день он чувствует, что у него нет больше сил ликовать и радоваться жизни, в этом может быть по винна старость, не судите его строго! К тому же для постоянного довольства самим собой и всем окружаю щим потребна известная доля скудоумия. А светлые минуты бывают у каждого. Осужденный сидит на телеге, которая везет его к эшафоту, гвоздь мешает ему си деть, он отодвигается в сторону и испытывает облегчение.
   Нехорошо со стороны капитана просить, чтобы бог простил его – как сам он ему прощает. Это лицедейство, не более. Странник, у которого не всегда есть пища и питье, одежда и обувь, кров и очаг, испытывает лишь мимолетное огорчение, когда все эти блага ока зываются ему недоступны. Не повезло в одном, по везет в другом. А если даже и в другом не повезет, нечего прощать богу, надо брать вину на себя. Надо подпирать судьбу плечом, вернее – подставлять ей спи ну. От этого ноют мышцы и кости, от этого до срока седеют волосы, но странник благодарит бога за даро ванную ему жизнь, жить было интересно.
   Вот как я мог бы это сказать.
   К чему все высокие запросы? Что ты заслужил? Бон боньерки со сластями, которых алчет лакомка? Хо рошо. Но разве ты не мог каждый божий день созерцать мир и слушать шелест леса? А шелест леса прекраснее всего, что есть на свете.
   В кустах сирени благоухал жасмин, и я знаю человека, который испытывал радостный трепет не толь ко от жасмина, от всего – от освещенного окна, от беглого воспоминания, от самой жизни. Пусть его потом изгнали из рая, но разве он загодя не был вознагражден за свою потерю?
   И вот как еще:
   Право жить есть такой щедрый, такой незаслуженный дар, что он с лихвой окупает все горести жизни, все до единой.
   Не надо думать, будто тебе причитается больше сластей, чем ты получил. Странник отвергает подобный предрассудок. Что принадлежит жизни? Все. Что тебе? Уж не слава ли? Тогда объясни, почему. Не след цеп ляться за «свое», это так смешно, и странник смеется над тем, кто смешон. Помню я человека, который все боялся упустить «свое»; он начинал растапливать свою печь в полдень, а разгоралась она к вечеру. И человек боялся покинуть тепло и лечь в постель, он сидел всю ночь, а другие вставали поутру и грелись у огня. Я говорю об одном норвежском драматурге.
   Я неплохо постранствовал по дням своей жизни, и вот я поглупел и отцвел. Но до сих пор нет во мне присущего всякому старцу убеждения, будто теперь я стал мудрее, чем был некогда. Надеюсь, что мудрость так и не осенит меня. Мудрость есть признак одряхления. Когда я благодарю бога за жизнь, то причиной тому не высшая зрелость, которая приходит вместе со старостью, причиной тому любовь к жизни. Старость не дарует зре лости, старость не дарует ничего, кроме старости.

 
   Я слишком поздно вышел по ягоды, но все равно я завершу путь. Я доставлю себе это маленькое удоволь ствие в награду за летние труды. Двенадцатого декабря я достиг своей цели.
   Я мог бы задержаться среди людей, нашлось бы и для меня что-нибудь подходящее, как нашлось для всех, кто решил, что пришло время осесть на землю. Да и Ларс Фалькенберг, мой напарник и товарищ, советовал мне за вести себе вырубку, а на ней жену, двух коров и поросен ка. Это был дружеский совет. Это был глас народа. Далее, вместо одной из коров, я мог бы держать упряжного во ла и тем самым приобрел бы на старости лет средство пе редвижения. Но ничего не вышло, совсем ничего. Ко мне мудрость не пришла вместе со старостью, и я пойду к Труватну, в леса, и буду жить в бревенчатой хижине.
   Какая в том радость, спросите вы. О Ларс Фалькенберг и все остальные, не тревожьтесь, я договорился с одним человеком, который каждый день будет прино сить мне хлеб.
   И вот я брожу, брожу вокруг себя самого, я одинок и всем доволен. Огорчает меня потеря печатки, это была печатка епископа Павла, мне подарил ее один из Павловых потомков, и я все лето проносил ее в нагрудном кармане. И вот я щупаю карман, а печатки там нет. Нет как нет. Но за эту потерю я загодя получил вознаграждение, ибо когда-то у меня была печатка.
   Вот отсутствие книг меня не огорчает.
   Как точно я помню и двенадцатое декабря, и другие даты, но преспокойно забываю дела более важные. Я потому лишь и вспомнил про книги, что у капитана Фалькенберга с супругой было много книг в доме, романы и драмы, полный шкаф. Я сам видел, когда красил в Эвребё окна и двери. У них было полное собрание писателей, а у каждого писателя полное собрание книг, по тридцать томов. Зачем им понадобилось полное собрание? Не знаю. Книги, книги, одна, две, три, десять, тридцать. Они поступали каждое рождество, романы, тридцать томов – из года в год одна история. Должно быть, капитан и фру читали эти романы, они знали, чего искать у отечественных авторов, ведь в романах так много говорится о том, как добиться счастья. Да, наверное, затем и читали, откуда мне знать. Господи, какая пропасть книг там была, когда я красил, мы вдвоем не смогли передвинуть шкаф, лишь трос мужчин с помощью стряпухи смогли его передвинуть. Одним из троих был Гринхусен, он весь побагровел под тяжес тью отечественной литературы и сказал:
   – Не возьму в толк, зачем нужна людям такая пропасть книг?
   Как будто Гринхусен мог хоть что-нибудь взять в толк. Должно быть, капитан и фру держали эти книги, чтобы все они были на месте, чтобы собрание было пол ным. Убери хоть одну, в шкафу образовалась бы брешь, все книги были одинаковые, все как на подбор, однооб разная поэзия, одна история из года в год.

 
   У меня в хижине побывал охотник на лосей. Событие невеликое, и собака у него оказалась злая как черт. Я был рад, когда он ушел. Он снял со стены мою сковороду, что-то на ней жарил и закоптил ее. Собственно говоря, это не моя сковорода, ее оставил один из тех, кто побывал в хижине до меня. Я просто взял ее, и начистил золой, и повесил на стену вместо барометра. Теперь я снова ее начищаю, с ней очень удобно, она всегда тускнеет перед дождем.
   Будь здесь Рагнхильд, думается мне, она непре менно выхватила бы сковороду у меня из рук и сама начистила ее. Но потом я решаю, что уж лучше я сам приведу в порядок барометр, а Рагнхильд пусть зай мется чем-нибудь другим. Если бы этот уголок леса стал нашей вырубкой, то под ее началом были бы дети, коровы и свинья. А уж о своих сковородах я сам поза бочусь, ладно, Рагнхильд?
   Помню я одну женщину, которая ни о чем не заботи лась и меньше всего – о себе самой. Она плохо кончила, эта женщина. Хотя шесть лет назад я не поверил бы, что можно быть нежнее и ласковее, чем она. Я возил ее в гости, и она смущалась, она краснела и опускала глаза, хотя была моей госпожой. Самое занятное, что и меня это заставило смутиться, хотя я был ее слугой, Отдавая мне какое-нибудь приказание, она одним лишь взглядом своих глаз открывала передо мной неисчислимые красоты и сокровища в дополнение ко всему, что я уже знал, я до сих пор это помню. Да, я сижу здесь и до сих пор это помню, я качаю головой и говорю себе самому: как все было удивительно, ах, как удивительно! И она умерла. Что же дальше? Дальше ничего. А я живу. Но ее смерть не должна бы огорчать меня, ибо я загодя получил вознаграждение за эту потерю, когда она взглянула на меня своими глазами. Вот, наверно, как.
   Женщина – что знают мудрецы о женщине?
   Помню я одного мудреца, он писал о женщинах. Он написал тридцать томов однообразных пьес о женщинах, я пересчитал однажды все его томы в большом шкафу. Под конец он написал о женщине, которая бросила родных детей, чтобы найти, представьте себе, – чудо. А что же дети? Это так смешно, и странник смеется над тем, что смешно.
   Мудрец – что знает он о женщине?
   Во-первых, он не мог стать мудрым, пока не соста рился, следовательно, он знает женщину лишь по воспоминаниям. А во-вторых, у него нет и воспомина ний, ибо он никогда не знал ее. Человек, имеющий пред расположение к мудрости, всю свою жизнь занят только этим предрасположением и ничем другим, он холит его и пестует, трясется над ним, живет для него. Никто не ходит к женщине, чтобы набраться мудрости. Четве ро мудрейших мира, которые оставили нам свои раз мышления о женщине, сидели и выдумывали ее; они бы ли стариками, независимо от того, молодыми или преклонных лет, они умели ездить лишь на волах. Они не знали женщину в святости ее, не знали женщину в прелести ее, не знали, что без женщины нельзя жить. Но они писали и писали о женщине. Подумать только, писали, никогда не видав ее.
   Боже упаси меня от мудрости! До последнего своего дыхания я не устану твердить: упаси меня боже от мудрости!

 
   Нынче прохладно, подходящий день для той про гулки, которую я надумал предпринять; снежные вер шины гор розовеют под лучами солнца, и моя сковоро да сулит ясную погоду. Восемь часов утра.
   Укладка и большой короб, запасная бечевка в кар мане, на случай, если что развалится, посреди стола записка тому человеку, который, может быть, принесет мне провизию, когда меня не будет.
   Я сам убедил себя, что впереди у меня далекий путь, что я должен тщательно к нему подготовиться, что мне понадобится вся моя выдержка и находчи вость. Так и должен вести себя тот, у кого впереди далекий путь, но у меня впереди ничего нет. У меня нет никаких дел, мне некуда спешить, я всего лишь странник, который покидает свою хижину, чтобы вскоре вернуться назад, и мне все равно, где ни быть.
   В лесу пустынно и тихо, все покрыто снегом, все за таило дыхание при виде меня. Днем с какой-то вершины я вижу далеко позади Труватн, белый и плоский, – при пудренная мелом снежная пустыня. После обеденного привала я продолжаю свой путь, я поднимаюсь все выше и выше, я иду в горы, но иду задумчиво и мед ленно, засунув руки в карманы. Я не спешу, мне просто надо отыскать место для ночлега. Под вечер я снова устраиваю привал, чтобы поесть, как будто я проголо дался, как будто я честно заработал свой хлеб. На самом деле я ем, чтобы хоть чем-нибудь заняться, руки мои праздны, мозг тяготеет к раздумьям. Рано темнеет, и хорошо, что я успеваю тут же на вершине присмотреть себе укромную расселину, где вдоволь валежника для костра.
   Вот о чем говорю я теперь, когда играю под сур динку.
   Я рано вышел на другое утро, едва развиднелось.
   Начал падать снег, мягкий, теплый, в воздухе послы шался шелест. К метели, подумал я, кто бы мог предвидеть. Ни я, ни мой барометр еще сутки назад даже не подозревали этого. Я покинул свой приют и побрел дальше через болота и равнины, опять настал полдень, снег все шел. Приют мой оказался хуже, чем я предполагал, правда, там хватило веток для постели и было не холодно, но весь дым от костра относило в мою сторону, и у меня першило в горле.
   После обеда я нашел место поудобнее – большую уютную пещеру со стенами и потолком. Здесь хватит места и для меня, и для моего костра, а дым будет выносить наружу. Я одобрительно кивнул и обосновался в пещере, хотя было еще светлым-светло, и я отчетливо видел горы, и долины, и остроконечную скалу прямо передо мной, в нескольких часах ходьбы. Но все же я кивнул так, словно достиг цели, и принялся таскать валежник и устраиваться на ночь.
   Ах, как уютно я здесь себя чувствовал. Нет, я не зря кивнул и снял с плеч мешок. «Ты сюда шел?» – спросил я в шутку самого себя. «Сюда!» – ответил я.
   Шелест становится громче, снег перестал, но зато пошел дождь. Просто удивительно – тяжелый, крупный дождь падал на мою пещеру, на деревья перед ней, хотя на дворе стоял декабрь, холодный месяц рождества Хри стова. Должно быть, волна теплого воздуха вздумала посетить нас.
   Дождь шел всю ночь напролет, и шумел лес. Было похоже на весну, и сон мой был так глубок и отраден, что я совсем разоспался.
   Десять часов.
   Дождя нет, но по-прежнему тепло. Я сижу, выгля дываю из пещеры, слушаю, как клонится и шумит лес. Камень срывается со скалы как раз надо мной, падает на другой выступ скалы, увлекает и его, слышны два отдаленных глухих удара. Затем поднимается гро хот, Я смотрю не отрывая глаз, грохот находит отзвук в моей душе, первый обломок увлек за собой другие, и вот уже целая лавина, грохоча, катится вниз с горы: камни, снег, земля – и пыль клубится над этой могучей лавиной. Поток серого камня кажется каким-то лохма тым, он сам себя гонит и все увлекает за собой, он роко чет, течет, течет, засыпая ущелье, – и замирает. Мед ленно оседают последние камни, и вот уже лавина ис сякла, гром стихает вдали, и лишь в душе у меня гудит и медленно умолкает басовая струна.
   И снова я сижу и слушаю шелест леса. Что там шумит, быть может, Эгейское море? Или морское тече ние Глимма?
   Я сижу и прислушиваюсь, я слабею; воспоминания встают во мне, тысячи радостей, музыка, глаза, цветы… Шелест леса прекраснее всего, что есть на свете, он укачивает, он как безумие – Уганда, Тананариве, Гонолулу, Атакама, Венесуэла…
   Должно быть, годы – причина моей слабости, долж но быть, нервы натянуты и звенят в лад. Я встаю и под хожу к огню, чтобы одолеть слабость, я мог бы поговорить с огнем, произнести целую речь, покуда он не умрет. Мой приют не боится огня, и в нем прекрасная акустика. Кхм-кхм.
   Вдруг в пещере темнеет. Это пришел давешний охот ник, а с ним – его собака.
   Когда я бреду к своей хижине, начинает подморажи вать, мороз споро прихватывает все равнины и болота, шагается легко. Я иду медленно и равнодушно, засунув руки в карманы. Я не спешу, мне все равно где ни быть.