Страница:
До этого в течение многих веков небо было для горцев страницей, а звезды буквами. Сизые тучи были чернильницами, дождь чернилами, земля бумагой, трава и цветы - как буквы, и сама высота склонялась над такой страницей, чтобы читать.
Красные лучи солнца были карандашами. Они писали на скалах нашу полную ошибок историю.
Тело мужчины - чернильница, кровь - чернила, кинжал - карандаш. И тогда писалась книга смерти, и язык ее был всем понятен, не требовал перевода.
Женская обездоленность - чернильница, слезы - чернила, подушка страница, и тогда писалась книга страданий, но мало кто ее читал, горянки не выставляют напоказ свои слезы.
Книга, письменность... Вот два сокровища, которые забыл дать нам тот, кто раздавал языки.
Книги - открытые окна в доме, а мы сидели в глухих стенах... Из окон можно было бы видеть просторы земли и моря и чудесные корабли, плывущие по волнам. Мы были похожи на тех птиц, что почему-либо остались зимовать и в стужу стучат клювами в стекла окон, просятся в тепло.
Высохшие, опаленные жаждой губы горцев... Голодные, горящие наши глаза.
Если бы мы умели пользоваться бумагой и карандашом, то не так часто прибегали бы к услугам кинжала.
Никогда мы не опаздывали надеть саблю, оседлать коня, вскочить в седло, выйти на поле брани. Тут у нас не было ни хромых, ни глухих, ни слепых. Но мы так опоздали освоить мелкие, как будто ничтожные буквы. А известно: у кого хромает мысль, тому унцукульские трости не помогут.
Тысячу пятьсот лет тому назад славному армянскому воину Месропу Маштоцу пришла мысль, что письменность сильнее оружия, и он создал армянский алфавит.
Я побывал в Матенадаране, где хранятся древнейшие рукописи. Там я с горечью думал о Дагестане, который прозевал целые тысячелетия, не имея книги и письменности. Протекла история сквозь сито времени, и не осталось от нее никаких следов. Только смутные, не всегда достоверные преданья да песни, шедшие к нам из уст в уста, из сердца в сердце.
Легко нам в сказках вспоминать
Седую старину.
Из тех, что мне твердила мать,
Запомнил я одну.
В ауле храбрый горец жил
И подвиги свершал.
Однажды всемогущий хан
Его к себе призвал.
В дворец заходит наш герой
По имени Селим,
Одна открылась за другой
Все двери перед ним.
Ковры, светильники, фонтан
Жемчужные струи.
И разложил богатый хан
Сокровища свои.
Всего нельзя и перечесть,
Что увидал храбрец,
Все, что на белом свете есть,
Наполнило дворец.
И разрешает хан седой
Тут гостю своему:
"Бери, что хочешь, горец мой,
По сердцу и уму.
Все эти вещи хороши,
Но помни об одном:
Ты, выбирая, не спеши,
Чтоб не жалеть потом".
Но храбрый горец отвечал,
Достоинство храня:
"Ты дай мне саблю и кинжал,
И быстрого коня.
Хвала бесценным сундукам,
Но их не надо мне.
Все это я добуду сам
При сабле и коне".
Ах, горец, горец, предок мой,
Какой ты промах дал.
Коня и саблю взял с собой,
А книгу ты не взял.
Не положил ты в свой мешок,
Наивный предок наш,
Пергамента большой листок,
Перо и карандаш.
Душа твоя чиста была,
Но голова пуста.
Нам книга больше бы дала,
Чем стали острота.
Судьбу свою вверяя ей,
Не знали мы одно:
Острее слово всех ножей,
Быстрей коня оно.
В нем всякой мудрости секрет
И мудрость красоты.
Отстали мы на сотни лет,
Вот что наделал ты!
Так опоздавший ученик
Приходит на порог,
Когда за школьными дверьми
Давно идет урок.
Рядом, за горной цепью, - Грузия. Много веков назад Шота Руставели сотворил и подарил грузинам свою бессмертную поэму о витязе в тигровой шкуре. Долго искали его могилу, объездили весь Восток. "Нет нигде его могилы, - сказала одна женщина, -зато везде бьется его живое сердце".
Человечество читает повесть о Прометее, прикованном к кавказской скале.
Над страницами стихов уже тысячелетия плачут арабы.
Тысячелетие назад на пальмовых листах индусы писали свои истины и заблуждения. Дрожащими руками я дотрагивался до этих листьев, подносил их к глазам.
А трехстрочечная, полная изящества поэзия Японии! А древность Китая, где за каждой буквой, вернее за каждым знаком, скрывается целое понятие!
Если бы иранские шахи пришли в Дагестан не с огнем и мечом, а с мудростью Фирдоуси, с любовью Хафиза, с мужеством Саади, с мыслью Авиценны, им не пришлось бы убегать без оглядки.
В Нишапуре я посетил могилу Омара Хайяма. Там я подумал:
"Мой друг Хайям! Пришел бы ты к нам тогда вместо шаха, с какой бы радостью приняли тебя народы гор".
Уже создавалась алгебра, а мы не умели еще считать. Уже звучали грандиозные поэмы, а мы еще не умели написать "мама".
Сначала мы узнали русских солдат, а потом уж русских поэтов.
Если бы горцы прочитали Пушкина и Лермонтова, может, и сама история пошла бы по другому пути.
Когда горцу прочитали вслух "Хаджи-Мурата" Толстого, он сказал: "Такую умную книгу мог написать только бог, но не человек".
Все у нас было, что нужно для книги. Пылкая любовь, храбрые герои, трагедии, суровая природа, не было только самой книги.
Сколько было там беды своей,
И мужья ревнивые, со стоном
Сжав в ладонях серебро ножей,
Подходили к горским Дездемонам.
Сколько их прошло за сотни лет
Там, в горах, почти на крыше мира,
Гамлетов, Офелий и Джульетт!
Было все, но не было Шекспира.
Как звенела музыка в горах
Рокот рек и хор певцов пернатых,
Но не появлялся горский Бах,
И Бетховен не писал сонаты.
И когда трагическим концом
Завершался краткий путь Джульетты,
Речь о ней не песнею - свинцом
Кровники вели, а не поэты.
Перевел Н. Гребнев
Когда около аула Кумух после жестокой битвы с ордами Тимура горцы собирали трофеи, то в кармане одного убитого нашли книгу. Перелистали ее страницы, склонились над буквами. Но ни одного не нашлось среди них, кто мог бы читать. Тогда хотели горцы сжечь ее, изорвать и пустить по ветру. Но вперед выступила умная, храбрая Парту-Патимат. Она сказала:
- Берегите ее вместе с оружием, доставшимся нам от врага.
- Зачем она нужна? Никто из нас все равно не может ее читать!
- Если мы не сумеем прочитать эту книгу, прочитают наши дети, внуки. Неизвестно ведь, что в ней заключено. Может, в ней наша судьба.
Во время битвы Сураката Танусинского с арабами один пленный араб отдал горцам коня, оружие, щит. Но книгу, спрятанную на груди, не хотел отдать. Суракат вернул пленнику оружие и коня, но книгу приказал отобрать. Он сказал:
- Коней и сабель у нас у самих хватает, но книги нет ни одной. У вас же, арабов, много книг. Зачем же ты жалеешь одну-единственную?
Удивились воины и спросили у своего полководца:
- Для чего нам книга? Мы не только читать не умеем, мы не знаем даже, как ее правильно держать. Разве разумно брать ее вместо коня и оружия?
- Придет время, ее прочтут. Придет время, она заменит горцам и черкеску, и папаху, и коня, и кинжал.
Когда дела иранского шаха, напавшего на Дагестан, стали плохи, он зарыл в землю драгоценности, которые всегда возил с собой. Над ямой положили плиту, на плите высекли подкову. Свидетелей шах убил. Но все же Муртазали-хан нашел эту яму и обнаружил сундуки с золотом, серебром, драгоценными камнями - все, что успел награбить иранский шах. На двадцати мулах увезли добро шаха. Среди других сокровищ попалось несколько персидских книг. Осмотрев весь клад, отец Муртазали-хана безрукий Сурхат сказал:
- Сын мой, большое сокровище нашел ты. Раздай его воинам, а хочешь, продай. Оно все равно иссякнет. Но и через сто лет горцы найдут те перлы, которые спрятаны в этих книгах. Не отдавай их. Они дороже всех драгоценностей.
У Шамиля был секретарь Магомед-Тагир аль-Карахи. Шамиль никогда не пускал его в опасные места. Магомед-Тагир был этим очень недоволен. Однажды он сказал:
- Имам, может, ты мне не веришь? Пусти меня на поле битвы.
- Если даже все погибнут, ты должен остаться в живых. Воина с саблей все могут заменить, но летописца - нет. Ты пиши книгу о нашей борьбе.
Магомед-Тагир умер, не дописав книгу, но его сын завершил труд отца. Книга эта называется "Блеск сабли имама в некоторых битвах".
У самого Шамиля была большая библиотека. Двадцать пять лет на десяти мулах возил он ее с места на место. Без нее он не мог жить. Потом на горе Гуниб, сдаваясь в плен, Шамиль попросил, чтобы ему оставили книги и саблю. Живя в Калуге, он постоянно просил книг. Он говорил: "По вине сабли проиграно много битв, но по вине книги - ни одной".
Когда Джамалутдин вернулся из России, имам заставил его надеть горскую форму, но книг его не тронул. Тем, кто предлагал бросить в реку "книги гяуров", он ответил: "Эти книги не стреляли в нас на нашей земле. Они не жгли аулов, не убивали людей. Кто позорит книгу, того опозорит она".
Хотелось бы теперь знать: какие книги привез с собой из Петербурга Джамалутдин?
Не имея своей письменности, дагестанцы писали иногда редкие слова на чужих языках. Это были надписи на колыбелях, на кинжалах, на досках потолка, на могильных камнях. Они сделаны на арабском, на турецком, на грузинском, на фарси. Много этих узоров-надписей, всех не соберешь. Но ничего не прочитаешь на родном языке. Не умея написать собственное имя, горцы изображали его рисунками сабли, коня, горы.
Некоторые надмогильные надписи можно перевести:
"Здесь похоронена женщина по имени Бугб-бай, которая дожила до желанного ею возраста и умерла, когда ей было двести лет", "Здесь похоронен Куба-али, который погиб в битве с аджар-ханом в возрасте триста лет".
Жалкие крохи, отдельные слова и фразы вместо многотомной истории.
Когда я учился в Литературном институте, древнегреческую литературу нам читал добрый седенький старичок Сергей Иванович Радциг. Он все античные тексты знал наизусть, читал нам большие куски по-древнегречески, был влюблен в древних греков, любил говорить о впечатлении, которое они производят на него. Читал он стихи древних так, будто сами авторы слушали его, будто боялся, что вдруг ошибется, как фанатичный мусульманин боится перепутать стих Корана. Он думал, что все, о чем он говорит, мы давно и хорошо знаем. Он даже в мыслях не допускал, что можно не знать "Одиссеи" или "Илиады". Он думал, что все эти ребята, только что вернувшиеся с войны, четыре года перед этим только и делали, что изучали Гомера, Эсхила, Эврипида.
Однажды, увидев, как мало ребята знают, он чуть не заплакал. Особенно его удивил я. Другие все же кое-что знали. Когда он спросил меня о Гомере, я начал рассказывать о Сулеймане Стальском, помня, что Максим Горький назвал Сулеймана Стальского Гомером двадцатого века. С сожалением посмотрел на меня профессор и спросил:
- Где же это ты вырос, что даже не читал "Одиссею"? Я ответил, что вырос в Дагестане, где книга появилась лишь недавно. Чтобы сгладить свою вину, я без стеснения назвал себя диким горцем. Тогда профессор сказал мне незабываемые слова:
- Молодой человек, если ты не читал "Одиссею", то тебе далеко до дикого горца. Ты еще просто дикарь и варвар.
Теперь, когда я бываю в Греции или Италии, я часто вспоминаю моего профессора, его слова и его отношение к древней литературе.
Но откуда я мог знать Гомера, Софокла, Аристотеля, Гесиода, если я едва-едва говорил и едва-едва читал по-русски? Многое в мире было недоступно Дагестану, многие сокровища были не для него.
Мне уж приходилось рассказывать, как плакала Максакова, слушая нашего певца Татама Мурадова. Мурадов никакого образования не имел, было тогда ему около шестидесяти лет. Все думали, что Максакову растрогал голос певца, но она сказала:
- Я плачу от жалости. Такой дивный голос! Он мог бы удивить мир, когда бы у него в свое время были учителя. А теперь не поможешь.
Я часто вспоминаю эти слова, когда думаю о судьбе Дагестана. Они сказаны не только о Татаме. Разве мало певцов, воинов, художников, борцов (на ковре) ушли в землю, так и не возвестив миру о своих талантах. Имена их остались неизвестными. А были, наверно, у нас и свои Шаляпины и свои Поддубные. Наверное, непобедимым борцом был бы Осман Абдурахманов, наш Геркулес, если бы к его силе добавить технику, мастерство. Но не было у него учителей. Не было у нас консерватории, театров, институтов, академии, даже школ.
О прошлых веках не расскажут скрижали.
Потеря. Но путь не кончается наш.
Ту повесть, что саблями предки писали,
Я писать продолжаю, беря карандаш.
Не умели горцы держать карандаш в руке, не умели выводить буквы. Врагам, которые предлагали сдаваться, горцы показывали кукиш почти так же, как это делали запорожцы. Или рисовали что-нибудь почище этого и отсылали врагам.
Про Дагестан говорили: "Как ненаписанная, не спетая песня, лежит эта страна в каменном сундуке. Кто достанет ее, кто напишет и кто споет?"
Буквы, слова, книги - ключи от замка, на который закрыт тот сундук. В чьих же руках ключи от тяжелых, вековых замков Дагестана?
Разные люди подходили к этим замкам и даже иногда приоткрывали крышку, чтобы заглянуть внутрь. Сами дагестанцы еще не держали пера в руке, а многие гости, путешественники, ученые-исследователи писали уже о Дагестане на других языках: арабском, персидском, турецком, греческом, грузинском, армянском, французском, русском...
В старинных библиотеках я ищу, Дагестан, твое имя и нахожу его написанным на разных языках. Упоминается о Дербенте, Кубачи, Чиркее, Хунзахе. Путешественникам спасибо. Они не могли понять тебя во всей глубине и сложности, но все же они первыми вынесли твое имя за пределы наших гор.
А потом сказали свое слово Пушкин, Лермонтов.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я...
Дивные строки! А Бестужев-Марлинский написал своего "Аммалат-бека". И сейчас на дербентском кладбище цел надгробный камень, поставленный им на могиле своей невесты.
Александр Дюма побывал в Дагестане. Полежаев, написавший поэмы "Эрпели" и "Чир-Юрт". Каждый по-разному писал о тебе, но никто не понял тебя так глубоко и проникновенно, как юноша Лермонтов и старец Толстой. Перед этими твоими певцами я склоняю свою поседевшую голову, эти книги я читаю, как мусульманин читает Коран.
День, когда дают имя сыну, - день большой радости. Таким же днем должен бы стать тот день, когда впервые написали о Дагестане твои сыновья на родных языках. Помню, какую ошибку я допустил, когда моя первая учительница Вера Васильевна вызвала меня к доске и попросила написать твое имя. Я написал: "дагестан". Вера Васильевна объяснила мне, что Дагестан имя собственное и что оно пишется с большой буквы. Тогда я написал "Ддагестан". Мне казалось, что нужны и большое и маленькое "д". И это тоже было ошибкой. Потом, в третий раз, я написал правильно: "Дагестан".
Не так ли и тебя учили, Дагестан, писать твое имя? Не так ли тебя учили рассказывать о себе? Много раз ты начинал все сначала. Выбирал буквы, алфавит. Писал арабскими, латинскими, русскими буквами. Было допущено много ошибок. Потому что писали с маленькой буквы то, что надо было писать с большой буквы. Потому что писали с большой то, что надо было писать с маленькой. Лишь на третий раз научился ты, мой Дагестан, писать правильно. Вот название первых дагестанских книг, журналов, газет: "Утренняя звезда", "Новый луч", "Красный горец", "Джейран", "Горские пословицы", "Кумыкские сказки", "Лакские мелодии", "Даргинские повести", "Лезгинские стихи", "Советский Дагестан". И все это - на родных языках. Это не просто названия. Это - крылья.
В 1921 году после беседы с дагестанской делегацией Ленин послал в страну гор три самые необходимые для нее вещи: хлеб, материю, типографский шрифт. У Дагестана был конь и кинжал. Ленин вместе с хлебом дал ему книгу. Революция склонилась над колыбелью Дагестана. Дагестан увидел море, увидел самого себя, увидел свое прошлое и будущее. И начал он писать о себе сам.
Сулейман Стальский просил Максима Горького: "Оба мы уже старые. Прожили жизнь, познали мир. У нас у обоих есть книги. Но ты пишешь на бумаге, ты грамотный. Я пою. Потому что я писать не умею. Мы олицетворяем Дагестан и Россию. Россия образованная. В Дагестане большинство людей еще не умеют написать свое имя. Вместо подписи ставят отпечаток пальца. Не можешь ли ты послать к нам бригаду образованных писателей, чтобы они рассказали о нас, дагестанцах, всей стране и всему миру?"
Разговор Сулеймана Стальского и Горького переводил Эффенди Капиев. Горький обещал выполнить просьбу Сулеймана, он сказал, указывая на Капиева, что теперь в Дагестане выросла образованная, талантливая молодежь, что лучше, если бы дагестанцы сами писали о своей земле на всех языках республики. Ибо, сказал Максим Горький, как это у вас говорится: "О состоянии дома лучше всего знают его стены".
Молодые люди, о которых говорил Горький, теперь выросли и состарились. Они написали и еще напишут книги о Дагестане. Раньше отцы оставляли сыновьям в наследство саблю и пандур. Теперь - перо и книгу. Нет в Дагестане дня, когда бы не рождался сын. Нет и дня, когда не выходила бы в свет книга. Каждый пишет о своем собственном Дагестане. Более пятидесяти лет писал мой отец. Не хватило жизни. Теперь пишу я. Но и я не допишу всего, что хотел бы. Поэтому вместо кинжала у изголовья детей я кладу перо, чистую тетрадь. У отца и у меня - один Дагестан. Но какой он разный на языке наших перьев! У каждого свой почерк, свои буквы, своя манера, своя мелодия. Так и катится эта арба, сменяя возчиков на своем долгом пути.
Отец говорил: "Пиши о том, что знаешь и можешь. А о том, чего не знаешь, читай в чужих книгах".
КНИГА
Ты с книгою дружи, чьи щедрые листы
Ждут взгляда твоего.
Она всегда верна.
Пусть ты богат, как хан, пусть без копейки ты,
Не станет изменять, не подведет она.
Прилежнее склонись челом к страницам книг,
Где каждая строка мед мудрости таит.
Будь жаден к знаньям, сын! Знай: ты не все постиг
Лишь черпая из них, твой разум будет сыт.
Оружье это ты не выпускай из рук,
Брани его иль нет - надежен друг такой.
В обиде на тебя не будет этот друг,
Хоть бросишь ты его, в сердцах махнув рукой.
Будь знанья кунаком. Богат его очаг.
Щедры его дары, густы его сады.
А ты - желанный гость в цветущих тех садах:
Иди и собирай румяные плоды.
Ты книге доверяй свои мечты и жизнь,
Знай: в сердце, не спросясь, врывается поэт.
Ты всем, что на душе, с поэзией делись:
В ее улыбке ты на все найдешь ответ.
Когда к отцу приходили молодые поэты со своими стихами, отец прежде всего смотрел на почерк. Потому что: "Какова борозда, таков и хозяин поля". Потом он исправлял ошибки, расставлял знаки препинания. Покачивая головой, он как бы говорил: учись писать правильно. Некоторые из молодых робко замечали, что и "Гомер XX века" был безграмотен. "А я-то не знал!" говорил отец молодому "гомеру". Таких "гомеров" и сейчас много еще в Дагестане. Даже грамматическая ошибка в стихах всегда раздражала отца. Когда его стихотворение было напечатано в газете со множеством ошибок, отец написал стихотворение:
Несчастье с песнею моей
Произошло нежданно.
Ее в газету я послал
На праздник Дагестана.
Гляжу - она, как толокно,
Размолота, измята
Так, словно встретилась в пути
С дубинкой суковатой.
Столкнулась, может быть, она
С оравой горьких пьяниц,
Чьи лапы на ее спине
Сплясали буйный танец?
А может, на кулачный бой
Попала к чондотлинцам
И еле ноги унесла,
Не рада их гостинцам?
Четверостишиям иным
Так по загривку дали,
Что их первоначальный смысл
Теперь поймешь едва ли.
А в довершение, видать,
Им плеткою досталось,
Агонизируют они,
В них жизни не осталось.
О, бедный череп! Ведь на нем
Не счесть рубцов и вмятин.
Мне этот случай роковой,
Признаться, непонятен.
У песни ребер целых нет,
Взирает мутным взглядом,
Как наш гуляка Мустафа,
Побитый камнепадом...
Коль в каждом номере у вас
Подобных "жертв" десяток,
То вы прославитесь везде,
"Герои" опечаток.
Но самокритика всегда
Вину загладить может.
И эту песню, я прошу,
Опубликуйте тоже!
Перевел Я. Хелемский
Мой отец... Из тех, кто его знал, каждый, наверно, по-своему представлял себе моего отца.
Конечно, он и пахал землю, и косил траву, и грузил сено на арбу, и кормил коня, и ездил на нем верхом. Но я его вижу только с книгой в руке. Он держал книгу всегда так, точно это птица, готовая выпорхнуть из рук. Любивший гостей, он всегда чувствовал себя растерянно и смущенно, если кто-нибудь приходил и отрывал его от чтения, словно его сбили с важной молитвы. В те часы, когда отец читал, мать ходила на цыпочках и все время приставляла палец к губам, заставляя нас говорить шепотом:
- Не шумите, отец работает.
Она правильно понимала, что чтение книги для писателя - это его работа.
Сама она иногда осмеливалась заглянуть к нему и узнать, не нужно ли чего, не кончаются ли чернила в чернильнице. Мать очень зорко следила за чернильницей отца и не давала ей пересыхать.
Если в жизни отца было хоть два радостных дня, то эти дни ему принесли книги.
Если в жизни отца было хоть два печальных дня, то и эти дни ему принесли книги.
Книги, которые он читал, и книги, которые он писал.
О чем бы его ни просили люди, он никогда не мог им ни в чем отказать. Сказать "нет", когда на самом деле "есть", он считал самой большой ложью и самым тяжким грехом. Поистине бедственным становилось его положение, когда просили у него любимую книгу. Книга уже отдана, уже держат ее чужие руки, а руки отца все еще протянуты к ней.
Когда взявший долго не возвращал книгу, отец писал ему: "Я очень скучаю по своему другу, которого вы в прошлый раз увели с собой. Не думает ли он возвращаться?"
Отец был единственный брат семи сестер (единственная папаха в семье), а все вместе они рано остались сиротами. Рано отец покинул и родной аул. Дядя, опекавший сирот, отправил Гамзата в другой аул, в медресе, сказав, что у большого аула и ума больше. С тех пор отец бродил из аула в аул, не снимая с плеч хурджуна - переметной сумы: в одном мешке книги, в другом жареная мука. Надо сказать, что вернулся он богачом. За время своих странствий он обогатился знаниями. Ему говорили тогда на аульском годекане: если свой талант и свои знания ты впряжешь в одну арбу, далекое будет путешествие.
И они не ошиблись. Имя отца оказалось известным. Многие строки его стихов разошлись как пословицы.
Отец писал много и для взрослых и для детей, для тех, кто приходит в жизнь, и для тех, кто уходит из жизни. Он писал стихи, поэмы, пьесы, басни, сказки. Почерк у него был спокойный, ровный. Таким же был и его язык. Таким же был и он сам. В молодости, зная почерк Гамзата, его всегда просили переписывать важные бумаги: решения, обращения к народу. Писал он, пользуясь разными алфавитами: арабским, латинским, русским. Писал справа налево и писал слева направо.
Его спрашивали:
- Почему пишешь слева направо?
- Слева от сердца, слева вдохновение. Все, что нам дорого, прижимаем к левой стороне груди.
- А почему пишешь справа налево?
- Справа у человека сила. Правая рука. Прицеливаются тоже правым глазом.
Эти слова, конечно, были шуткой, но не шутка была выучить разные алфавиты. Стихи, правда, он почти всегда писал на родном аварском языке.
Некоторые стихи написаны им по-арабски. Главным образом интимные стихи. Их не мог прочитать кто-нибудь из семьи. Но таких стихов очень мало. Гамзат был принципиальным противником таких стихов. Он говорил:
"Стихи не должны быть такими, чтобы их нельзя было прочитать матери, дочери, сестре. Не по душе мне кинофильмы, на которые не допускаются дети до шестнадцати лет".
Чаще всего отец пользовался арабским. Он любил тут сами буквы, их начертания, видел в них красоту. Терпеть не мог неряшливого, небрежного письма. Однажды он получил от старого товарища письмо, написанное небрежным арабским, и высмеял его в стихотворении:
Одна твоя буква похожа на прорванный бубен,
Точка внутри этой буквы - тяжелый булыжник.
Другая стоит, как сарай, у которого крыша свалилась,
Торчит только столб, подпирает останки сарая,
А эту несчастную букву утесом большим придавило.
Как ты сумел взгромоздить на нее столь тяжелую глыбу?
На четвертую букву до самых бровей нахлобучил папаху.
Каждая строчка твоя занимает страницу.
Может, вместо пера ты придумал использовать лапу
кошачью?
Что ни буква, то дерево, куст разветвленный,
А страница похожа на лес, по которому буря промчалась,
Сквозь который прошли напрямик топоры лесорубов.
Удивляюсь тебе: где такому учился письму?
Эти стихи в свое время многих обидели. Некоторые обиделись потому, что не поняли как следует стихов, другие потому, что очень хорошо поняли. Некоторые считали, что Гамзат высмеивает не уродливое написание арабских букв, а сами арабские буквы.
Но отец и не думал критиковать алфавит в целом. Он кидал камни в огород тех, кто своей небрежностью портил его, не умел им пользоваться. Вообще отец никогда не отзывался плохо ни об одном алфавите. Людей, которые хулили какой-нибудь алфавит, он презирал.
"Арабы нападали на Дагестан, это правда, - говорил отец, - но арабская письменность в этом не виновата и арабские книги тоже".
Часто после обеда собирались на крыше нашей сакли жители аула. Отец читал им удивительные повести, рассказы, стихи. Мерно звучала музыка многоразмерных арабских стихов.
Красные лучи солнца были карандашами. Они писали на скалах нашу полную ошибок историю.
Тело мужчины - чернильница, кровь - чернила, кинжал - карандаш. И тогда писалась книга смерти, и язык ее был всем понятен, не требовал перевода.
Женская обездоленность - чернильница, слезы - чернила, подушка страница, и тогда писалась книга страданий, но мало кто ее читал, горянки не выставляют напоказ свои слезы.
Книга, письменность... Вот два сокровища, которые забыл дать нам тот, кто раздавал языки.
Книги - открытые окна в доме, а мы сидели в глухих стенах... Из окон можно было бы видеть просторы земли и моря и чудесные корабли, плывущие по волнам. Мы были похожи на тех птиц, что почему-либо остались зимовать и в стужу стучат клювами в стекла окон, просятся в тепло.
Высохшие, опаленные жаждой губы горцев... Голодные, горящие наши глаза.
Если бы мы умели пользоваться бумагой и карандашом, то не так часто прибегали бы к услугам кинжала.
Никогда мы не опаздывали надеть саблю, оседлать коня, вскочить в седло, выйти на поле брани. Тут у нас не было ни хромых, ни глухих, ни слепых. Но мы так опоздали освоить мелкие, как будто ничтожные буквы. А известно: у кого хромает мысль, тому унцукульские трости не помогут.
Тысячу пятьсот лет тому назад славному армянскому воину Месропу Маштоцу пришла мысль, что письменность сильнее оружия, и он создал армянский алфавит.
Я побывал в Матенадаране, где хранятся древнейшие рукописи. Там я с горечью думал о Дагестане, который прозевал целые тысячелетия, не имея книги и письменности. Протекла история сквозь сито времени, и не осталось от нее никаких следов. Только смутные, не всегда достоверные преданья да песни, шедшие к нам из уст в уста, из сердца в сердце.
Легко нам в сказках вспоминать
Седую старину.
Из тех, что мне твердила мать,
Запомнил я одну.
В ауле храбрый горец жил
И подвиги свершал.
Однажды всемогущий хан
Его к себе призвал.
В дворец заходит наш герой
По имени Селим,
Одна открылась за другой
Все двери перед ним.
Ковры, светильники, фонтан
Жемчужные струи.
И разложил богатый хан
Сокровища свои.
Всего нельзя и перечесть,
Что увидал храбрец,
Все, что на белом свете есть,
Наполнило дворец.
И разрешает хан седой
Тут гостю своему:
"Бери, что хочешь, горец мой,
По сердцу и уму.
Все эти вещи хороши,
Но помни об одном:
Ты, выбирая, не спеши,
Чтоб не жалеть потом".
Но храбрый горец отвечал,
Достоинство храня:
"Ты дай мне саблю и кинжал,
И быстрого коня.
Хвала бесценным сундукам,
Но их не надо мне.
Все это я добуду сам
При сабле и коне".
Ах, горец, горец, предок мой,
Какой ты промах дал.
Коня и саблю взял с собой,
А книгу ты не взял.
Не положил ты в свой мешок,
Наивный предок наш,
Пергамента большой листок,
Перо и карандаш.
Душа твоя чиста была,
Но голова пуста.
Нам книга больше бы дала,
Чем стали острота.
Судьбу свою вверяя ей,
Не знали мы одно:
Острее слово всех ножей,
Быстрей коня оно.
В нем всякой мудрости секрет
И мудрость красоты.
Отстали мы на сотни лет,
Вот что наделал ты!
Так опоздавший ученик
Приходит на порог,
Когда за школьными дверьми
Давно идет урок.
Рядом, за горной цепью, - Грузия. Много веков назад Шота Руставели сотворил и подарил грузинам свою бессмертную поэму о витязе в тигровой шкуре. Долго искали его могилу, объездили весь Восток. "Нет нигде его могилы, - сказала одна женщина, -зато везде бьется его живое сердце".
Человечество читает повесть о Прометее, прикованном к кавказской скале.
Над страницами стихов уже тысячелетия плачут арабы.
Тысячелетие назад на пальмовых листах индусы писали свои истины и заблуждения. Дрожащими руками я дотрагивался до этих листьев, подносил их к глазам.
А трехстрочечная, полная изящества поэзия Японии! А древность Китая, где за каждой буквой, вернее за каждым знаком, скрывается целое понятие!
Если бы иранские шахи пришли в Дагестан не с огнем и мечом, а с мудростью Фирдоуси, с любовью Хафиза, с мужеством Саади, с мыслью Авиценны, им не пришлось бы убегать без оглядки.
В Нишапуре я посетил могилу Омара Хайяма. Там я подумал:
"Мой друг Хайям! Пришел бы ты к нам тогда вместо шаха, с какой бы радостью приняли тебя народы гор".
Уже создавалась алгебра, а мы не умели еще считать. Уже звучали грандиозные поэмы, а мы еще не умели написать "мама".
Сначала мы узнали русских солдат, а потом уж русских поэтов.
Если бы горцы прочитали Пушкина и Лермонтова, может, и сама история пошла бы по другому пути.
Когда горцу прочитали вслух "Хаджи-Мурата" Толстого, он сказал: "Такую умную книгу мог написать только бог, но не человек".
Все у нас было, что нужно для книги. Пылкая любовь, храбрые герои, трагедии, суровая природа, не было только самой книги.
Сколько было там беды своей,
И мужья ревнивые, со стоном
Сжав в ладонях серебро ножей,
Подходили к горским Дездемонам.
Сколько их прошло за сотни лет
Там, в горах, почти на крыше мира,
Гамлетов, Офелий и Джульетт!
Было все, но не было Шекспира.
Как звенела музыка в горах
Рокот рек и хор певцов пернатых,
Но не появлялся горский Бах,
И Бетховен не писал сонаты.
И когда трагическим концом
Завершался краткий путь Джульетты,
Речь о ней не песнею - свинцом
Кровники вели, а не поэты.
Перевел Н. Гребнев
Когда около аула Кумух после жестокой битвы с ордами Тимура горцы собирали трофеи, то в кармане одного убитого нашли книгу. Перелистали ее страницы, склонились над буквами. Но ни одного не нашлось среди них, кто мог бы читать. Тогда хотели горцы сжечь ее, изорвать и пустить по ветру. Но вперед выступила умная, храбрая Парту-Патимат. Она сказала:
- Берегите ее вместе с оружием, доставшимся нам от врага.
- Зачем она нужна? Никто из нас все равно не может ее читать!
- Если мы не сумеем прочитать эту книгу, прочитают наши дети, внуки. Неизвестно ведь, что в ней заключено. Может, в ней наша судьба.
Во время битвы Сураката Танусинского с арабами один пленный араб отдал горцам коня, оружие, щит. Но книгу, спрятанную на груди, не хотел отдать. Суракат вернул пленнику оружие и коня, но книгу приказал отобрать. Он сказал:
- Коней и сабель у нас у самих хватает, но книги нет ни одной. У вас же, арабов, много книг. Зачем же ты жалеешь одну-единственную?
Удивились воины и спросили у своего полководца:
- Для чего нам книга? Мы не только читать не умеем, мы не знаем даже, как ее правильно держать. Разве разумно брать ее вместо коня и оружия?
- Придет время, ее прочтут. Придет время, она заменит горцам и черкеску, и папаху, и коня, и кинжал.
Когда дела иранского шаха, напавшего на Дагестан, стали плохи, он зарыл в землю драгоценности, которые всегда возил с собой. Над ямой положили плиту, на плите высекли подкову. Свидетелей шах убил. Но все же Муртазали-хан нашел эту яму и обнаружил сундуки с золотом, серебром, драгоценными камнями - все, что успел награбить иранский шах. На двадцати мулах увезли добро шаха. Среди других сокровищ попалось несколько персидских книг. Осмотрев весь клад, отец Муртазали-хана безрукий Сурхат сказал:
- Сын мой, большое сокровище нашел ты. Раздай его воинам, а хочешь, продай. Оно все равно иссякнет. Но и через сто лет горцы найдут те перлы, которые спрятаны в этих книгах. Не отдавай их. Они дороже всех драгоценностей.
У Шамиля был секретарь Магомед-Тагир аль-Карахи. Шамиль никогда не пускал его в опасные места. Магомед-Тагир был этим очень недоволен. Однажды он сказал:
- Имам, может, ты мне не веришь? Пусти меня на поле битвы.
- Если даже все погибнут, ты должен остаться в живых. Воина с саблей все могут заменить, но летописца - нет. Ты пиши книгу о нашей борьбе.
Магомед-Тагир умер, не дописав книгу, но его сын завершил труд отца. Книга эта называется "Блеск сабли имама в некоторых битвах".
У самого Шамиля была большая библиотека. Двадцать пять лет на десяти мулах возил он ее с места на место. Без нее он не мог жить. Потом на горе Гуниб, сдаваясь в плен, Шамиль попросил, чтобы ему оставили книги и саблю. Живя в Калуге, он постоянно просил книг. Он говорил: "По вине сабли проиграно много битв, но по вине книги - ни одной".
Когда Джамалутдин вернулся из России, имам заставил его надеть горскую форму, но книг его не тронул. Тем, кто предлагал бросить в реку "книги гяуров", он ответил: "Эти книги не стреляли в нас на нашей земле. Они не жгли аулов, не убивали людей. Кто позорит книгу, того опозорит она".
Хотелось бы теперь знать: какие книги привез с собой из Петербурга Джамалутдин?
Не имея своей письменности, дагестанцы писали иногда редкие слова на чужих языках. Это были надписи на колыбелях, на кинжалах, на досках потолка, на могильных камнях. Они сделаны на арабском, на турецком, на грузинском, на фарси. Много этих узоров-надписей, всех не соберешь. Но ничего не прочитаешь на родном языке. Не умея написать собственное имя, горцы изображали его рисунками сабли, коня, горы.
Некоторые надмогильные надписи можно перевести:
"Здесь похоронена женщина по имени Бугб-бай, которая дожила до желанного ею возраста и умерла, когда ей было двести лет", "Здесь похоронен Куба-али, который погиб в битве с аджар-ханом в возрасте триста лет".
Жалкие крохи, отдельные слова и фразы вместо многотомной истории.
Когда я учился в Литературном институте, древнегреческую литературу нам читал добрый седенький старичок Сергей Иванович Радциг. Он все античные тексты знал наизусть, читал нам большие куски по-древнегречески, был влюблен в древних греков, любил говорить о впечатлении, которое они производят на него. Читал он стихи древних так, будто сами авторы слушали его, будто боялся, что вдруг ошибется, как фанатичный мусульманин боится перепутать стих Корана. Он думал, что все, о чем он говорит, мы давно и хорошо знаем. Он даже в мыслях не допускал, что можно не знать "Одиссеи" или "Илиады". Он думал, что все эти ребята, только что вернувшиеся с войны, четыре года перед этим только и делали, что изучали Гомера, Эсхила, Эврипида.
Однажды, увидев, как мало ребята знают, он чуть не заплакал. Особенно его удивил я. Другие все же кое-что знали. Когда он спросил меня о Гомере, я начал рассказывать о Сулеймане Стальском, помня, что Максим Горький назвал Сулеймана Стальского Гомером двадцатого века. С сожалением посмотрел на меня профессор и спросил:
- Где же это ты вырос, что даже не читал "Одиссею"? Я ответил, что вырос в Дагестане, где книга появилась лишь недавно. Чтобы сгладить свою вину, я без стеснения назвал себя диким горцем. Тогда профессор сказал мне незабываемые слова:
- Молодой человек, если ты не читал "Одиссею", то тебе далеко до дикого горца. Ты еще просто дикарь и варвар.
Теперь, когда я бываю в Греции или Италии, я часто вспоминаю моего профессора, его слова и его отношение к древней литературе.
Но откуда я мог знать Гомера, Софокла, Аристотеля, Гесиода, если я едва-едва говорил и едва-едва читал по-русски? Многое в мире было недоступно Дагестану, многие сокровища были не для него.
Мне уж приходилось рассказывать, как плакала Максакова, слушая нашего певца Татама Мурадова. Мурадов никакого образования не имел, было тогда ему около шестидесяти лет. Все думали, что Максакову растрогал голос певца, но она сказала:
- Я плачу от жалости. Такой дивный голос! Он мог бы удивить мир, когда бы у него в свое время были учителя. А теперь не поможешь.
Я часто вспоминаю эти слова, когда думаю о судьбе Дагестана. Они сказаны не только о Татаме. Разве мало певцов, воинов, художников, борцов (на ковре) ушли в землю, так и не возвестив миру о своих талантах. Имена их остались неизвестными. А были, наверно, у нас и свои Шаляпины и свои Поддубные. Наверное, непобедимым борцом был бы Осман Абдурахманов, наш Геркулес, если бы к его силе добавить технику, мастерство. Но не было у него учителей. Не было у нас консерватории, театров, институтов, академии, даже школ.
О прошлых веках не расскажут скрижали.
Потеря. Но путь не кончается наш.
Ту повесть, что саблями предки писали,
Я писать продолжаю, беря карандаш.
Не умели горцы держать карандаш в руке, не умели выводить буквы. Врагам, которые предлагали сдаваться, горцы показывали кукиш почти так же, как это делали запорожцы. Или рисовали что-нибудь почище этого и отсылали врагам.
Про Дагестан говорили: "Как ненаписанная, не спетая песня, лежит эта страна в каменном сундуке. Кто достанет ее, кто напишет и кто споет?"
Буквы, слова, книги - ключи от замка, на который закрыт тот сундук. В чьих же руках ключи от тяжелых, вековых замков Дагестана?
Разные люди подходили к этим замкам и даже иногда приоткрывали крышку, чтобы заглянуть внутрь. Сами дагестанцы еще не держали пера в руке, а многие гости, путешественники, ученые-исследователи писали уже о Дагестане на других языках: арабском, персидском, турецком, греческом, грузинском, армянском, французском, русском...
В старинных библиотеках я ищу, Дагестан, твое имя и нахожу его написанным на разных языках. Упоминается о Дербенте, Кубачи, Чиркее, Хунзахе. Путешественникам спасибо. Они не могли понять тебя во всей глубине и сложности, но все же они первыми вынесли твое имя за пределы наших гор.
А потом сказали свое слово Пушкин, Лермонтов.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я...
Дивные строки! А Бестужев-Марлинский написал своего "Аммалат-бека". И сейчас на дербентском кладбище цел надгробный камень, поставленный им на могиле своей невесты.
Александр Дюма побывал в Дагестане. Полежаев, написавший поэмы "Эрпели" и "Чир-Юрт". Каждый по-разному писал о тебе, но никто не понял тебя так глубоко и проникновенно, как юноша Лермонтов и старец Толстой. Перед этими твоими певцами я склоняю свою поседевшую голову, эти книги я читаю, как мусульманин читает Коран.
День, когда дают имя сыну, - день большой радости. Таким же днем должен бы стать тот день, когда впервые написали о Дагестане твои сыновья на родных языках. Помню, какую ошибку я допустил, когда моя первая учительница Вера Васильевна вызвала меня к доске и попросила написать твое имя. Я написал: "дагестан". Вера Васильевна объяснила мне, что Дагестан имя собственное и что оно пишется с большой буквы. Тогда я написал "Ддагестан". Мне казалось, что нужны и большое и маленькое "д". И это тоже было ошибкой. Потом, в третий раз, я написал правильно: "Дагестан".
Не так ли и тебя учили, Дагестан, писать твое имя? Не так ли тебя учили рассказывать о себе? Много раз ты начинал все сначала. Выбирал буквы, алфавит. Писал арабскими, латинскими, русскими буквами. Было допущено много ошибок. Потому что писали с маленькой буквы то, что надо было писать с большой буквы. Потому что писали с большой то, что надо было писать с маленькой. Лишь на третий раз научился ты, мой Дагестан, писать правильно. Вот название первых дагестанских книг, журналов, газет: "Утренняя звезда", "Новый луч", "Красный горец", "Джейран", "Горские пословицы", "Кумыкские сказки", "Лакские мелодии", "Даргинские повести", "Лезгинские стихи", "Советский Дагестан". И все это - на родных языках. Это не просто названия. Это - крылья.
В 1921 году после беседы с дагестанской делегацией Ленин послал в страну гор три самые необходимые для нее вещи: хлеб, материю, типографский шрифт. У Дагестана был конь и кинжал. Ленин вместе с хлебом дал ему книгу. Революция склонилась над колыбелью Дагестана. Дагестан увидел море, увидел самого себя, увидел свое прошлое и будущее. И начал он писать о себе сам.
Сулейман Стальский просил Максима Горького: "Оба мы уже старые. Прожили жизнь, познали мир. У нас у обоих есть книги. Но ты пишешь на бумаге, ты грамотный. Я пою. Потому что я писать не умею. Мы олицетворяем Дагестан и Россию. Россия образованная. В Дагестане большинство людей еще не умеют написать свое имя. Вместо подписи ставят отпечаток пальца. Не можешь ли ты послать к нам бригаду образованных писателей, чтобы они рассказали о нас, дагестанцах, всей стране и всему миру?"
Разговор Сулеймана Стальского и Горького переводил Эффенди Капиев. Горький обещал выполнить просьбу Сулеймана, он сказал, указывая на Капиева, что теперь в Дагестане выросла образованная, талантливая молодежь, что лучше, если бы дагестанцы сами писали о своей земле на всех языках республики. Ибо, сказал Максим Горький, как это у вас говорится: "О состоянии дома лучше всего знают его стены".
Молодые люди, о которых говорил Горький, теперь выросли и состарились. Они написали и еще напишут книги о Дагестане. Раньше отцы оставляли сыновьям в наследство саблю и пандур. Теперь - перо и книгу. Нет в Дагестане дня, когда бы не рождался сын. Нет и дня, когда не выходила бы в свет книга. Каждый пишет о своем собственном Дагестане. Более пятидесяти лет писал мой отец. Не хватило жизни. Теперь пишу я. Но и я не допишу всего, что хотел бы. Поэтому вместо кинжала у изголовья детей я кладу перо, чистую тетрадь. У отца и у меня - один Дагестан. Но какой он разный на языке наших перьев! У каждого свой почерк, свои буквы, своя манера, своя мелодия. Так и катится эта арба, сменяя возчиков на своем долгом пути.
Отец говорил: "Пиши о том, что знаешь и можешь. А о том, чего не знаешь, читай в чужих книгах".
КНИГА
Ты с книгою дружи, чьи щедрые листы
Ждут взгляда твоего.
Она всегда верна.
Пусть ты богат, как хан, пусть без копейки ты,
Не станет изменять, не подведет она.
Прилежнее склонись челом к страницам книг,
Где каждая строка мед мудрости таит.
Будь жаден к знаньям, сын! Знай: ты не все постиг
Лишь черпая из них, твой разум будет сыт.
Оружье это ты не выпускай из рук,
Брани его иль нет - надежен друг такой.
В обиде на тебя не будет этот друг,
Хоть бросишь ты его, в сердцах махнув рукой.
Будь знанья кунаком. Богат его очаг.
Щедры его дары, густы его сады.
А ты - желанный гость в цветущих тех садах:
Иди и собирай румяные плоды.
Ты книге доверяй свои мечты и жизнь,
Знай: в сердце, не спросясь, врывается поэт.
Ты всем, что на душе, с поэзией делись:
В ее улыбке ты на все найдешь ответ.
Когда к отцу приходили молодые поэты со своими стихами, отец прежде всего смотрел на почерк. Потому что: "Какова борозда, таков и хозяин поля". Потом он исправлял ошибки, расставлял знаки препинания. Покачивая головой, он как бы говорил: учись писать правильно. Некоторые из молодых робко замечали, что и "Гомер XX века" был безграмотен. "А я-то не знал!" говорил отец молодому "гомеру". Таких "гомеров" и сейчас много еще в Дагестане. Даже грамматическая ошибка в стихах всегда раздражала отца. Когда его стихотворение было напечатано в газете со множеством ошибок, отец написал стихотворение:
Несчастье с песнею моей
Произошло нежданно.
Ее в газету я послал
На праздник Дагестана.
Гляжу - она, как толокно,
Размолота, измята
Так, словно встретилась в пути
С дубинкой суковатой.
Столкнулась, может быть, она
С оравой горьких пьяниц,
Чьи лапы на ее спине
Сплясали буйный танец?
А может, на кулачный бой
Попала к чондотлинцам
И еле ноги унесла,
Не рада их гостинцам?
Четверостишиям иным
Так по загривку дали,
Что их первоначальный смысл
Теперь поймешь едва ли.
А в довершение, видать,
Им плеткою досталось,
Агонизируют они,
В них жизни не осталось.
О, бедный череп! Ведь на нем
Не счесть рубцов и вмятин.
Мне этот случай роковой,
Признаться, непонятен.
У песни ребер целых нет,
Взирает мутным взглядом,
Как наш гуляка Мустафа,
Побитый камнепадом...
Коль в каждом номере у вас
Подобных "жертв" десяток,
То вы прославитесь везде,
"Герои" опечаток.
Но самокритика всегда
Вину загладить может.
И эту песню, я прошу,
Опубликуйте тоже!
Перевел Я. Хелемский
Мой отец... Из тех, кто его знал, каждый, наверно, по-своему представлял себе моего отца.
Конечно, он и пахал землю, и косил траву, и грузил сено на арбу, и кормил коня, и ездил на нем верхом. Но я его вижу только с книгой в руке. Он держал книгу всегда так, точно это птица, готовая выпорхнуть из рук. Любивший гостей, он всегда чувствовал себя растерянно и смущенно, если кто-нибудь приходил и отрывал его от чтения, словно его сбили с важной молитвы. В те часы, когда отец читал, мать ходила на цыпочках и все время приставляла палец к губам, заставляя нас говорить шепотом:
- Не шумите, отец работает.
Она правильно понимала, что чтение книги для писателя - это его работа.
Сама она иногда осмеливалась заглянуть к нему и узнать, не нужно ли чего, не кончаются ли чернила в чернильнице. Мать очень зорко следила за чернильницей отца и не давала ей пересыхать.
Если в жизни отца было хоть два радостных дня, то эти дни ему принесли книги.
Если в жизни отца было хоть два печальных дня, то и эти дни ему принесли книги.
Книги, которые он читал, и книги, которые он писал.
О чем бы его ни просили люди, он никогда не мог им ни в чем отказать. Сказать "нет", когда на самом деле "есть", он считал самой большой ложью и самым тяжким грехом. Поистине бедственным становилось его положение, когда просили у него любимую книгу. Книга уже отдана, уже держат ее чужие руки, а руки отца все еще протянуты к ней.
Когда взявший долго не возвращал книгу, отец писал ему: "Я очень скучаю по своему другу, которого вы в прошлый раз увели с собой. Не думает ли он возвращаться?"
Отец был единственный брат семи сестер (единственная папаха в семье), а все вместе они рано остались сиротами. Рано отец покинул и родной аул. Дядя, опекавший сирот, отправил Гамзата в другой аул, в медресе, сказав, что у большого аула и ума больше. С тех пор отец бродил из аула в аул, не снимая с плеч хурджуна - переметной сумы: в одном мешке книги, в другом жареная мука. Надо сказать, что вернулся он богачом. За время своих странствий он обогатился знаниями. Ему говорили тогда на аульском годекане: если свой талант и свои знания ты впряжешь в одну арбу, далекое будет путешествие.
И они не ошиблись. Имя отца оказалось известным. Многие строки его стихов разошлись как пословицы.
Отец писал много и для взрослых и для детей, для тех, кто приходит в жизнь, и для тех, кто уходит из жизни. Он писал стихи, поэмы, пьесы, басни, сказки. Почерк у него был спокойный, ровный. Таким же был и его язык. Таким же был и он сам. В молодости, зная почерк Гамзата, его всегда просили переписывать важные бумаги: решения, обращения к народу. Писал он, пользуясь разными алфавитами: арабским, латинским, русским. Писал справа налево и писал слева направо.
Его спрашивали:
- Почему пишешь слева направо?
- Слева от сердца, слева вдохновение. Все, что нам дорого, прижимаем к левой стороне груди.
- А почему пишешь справа налево?
- Справа у человека сила. Правая рука. Прицеливаются тоже правым глазом.
Эти слова, конечно, были шуткой, но не шутка была выучить разные алфавиты. Стихи, правда, он почти всегда писал на родном аварском языке.
Некоторые стихи написаны им по-арабски. Главным образом интимные стихи. Их не мог прочитать кто-нибудь из семьи. Но таких стихов очень мало. Гамзат был принципиальным противником таких стихов. Он говорил:
"Стихи не должны быть такими, чтобы их нельзя было прочитать матери, дочери, сестре. Не по душе мне кинофильмы, на которые не допускаются дети до шестнадцати лет".
Чаще всего отец пользовался арабским. Он любил тут сами буквы, их начертания, видел в них красоту. Терпеть не мог неряшливого, небрежного письма. Однажды он получил от старого товарища письмо, написанное небрежным арабским, и высмеял его в стихотворении:
Одна твоя буква похожа на прорванный бубен,
Точка внутри этой буквы - тяжелый булыжник.
Другая стоит, как сарай, у которого крыша свалилась,
Торчит только столб, подпирает останки сарая,
А эту несчастную букву утесом большим придавило.
Как ты сумел взгромоздить на нее столь тяжелую глыбу?
На четвертую букву до самых бровей нахлобучил папаху.
Каждая строчка твоя занимает страницу.
Может, вместо пера ты придумал использовать лапу
кошачью?
Что ни буква, то дерево, куст разветвленный,
А страница похожа на лес, по которому буря промчалась,
Сквозь который прошли напрямик топоры лесорубов.
Удивляюсь тебе: где такому учился письму?
Эти стихи в свое время многих обидели. Некоторые обиделись потому, что не поняли как следует стихов, другие потому, что очень хорошо поняли. Некоторые считали, что Гамзат высмеивает не уродливое написание арабских букв, а сами арабские буквы.
Но отец и не думал критиковать алфавит в целом. Он кидал камни в огород тех, кто своей небрежностью портил его, не умел им пользоваться. Вообще отец никогда не отзывался плохо ни об одном алфавите. Людей, которые хулили какой-нибудь алфавит, он презирал.
"Арабы нападали на Дагестан, это правда, - говорил отец, - но арабская письменность в этом не виновата и арабские книги тоже".
Часто после обеда собирались на крыше нашей сакли жители аула. Отец читал им удивительные повести, рассказы, стихи. Мерно звучала музыка многоразмерных арабских стихов.