Страница:
Рев из кратера доносится избирательно. Вот слышишь отчетливо, а полсотни шагов в сторону, и ничего. Время от времени почву сотрясают подземные удары.
Утром вспомнил свой переход через океан, ужасно захотелось плыть, нырять. Обошел стороной хмызник, стал спускаться по обрывам. Но еще издали стало ясно — не кембрий. Широкий песчаный пляж весь истискан следами; пикируя на волны, летают птеранодоны. Их в небе были сотни, а еще дальше на скалах увидел такое место, где вообще черным-черно — видимо, курятник, где они кладут свои яйца. Если минуту смотреть в одно место на море, обязательно мелькнет черный хребет, и один раз вынырнула харя с такой зубастой пастью, что и Тирану не стыдно бы.
Все время думаю, как же он мог выругаться.
Определил место для ночлега. Это над хмызником возле фигового дерева. Площадка-поляна заросла травой, журчит ручеек, а пониже фумарола. Сначала думал, будет запах серы, но вечером убедился, что газ сгорает на выходе — в темноте был виден голубой огонек.
Обнаружил соседа. Нелепое существо, которое питается листьями и стеблями. Короткие ноги — низко посажено на землю. На спине вырост наподобие паруса. Животное расправляет его, чтобы охлаждаться во время жары и нагреваться утром. По-моему, именуется эдафозавром. Зеленого цвета. Единственная защита — застывать неподвижно. Жив только благодаря тому, что родился здесь, не на Бойне.
Кто меня удивил, так это небольшой зверек, весь покрытый шерстью. Что-то среднее между кошкой и обезьянкой. Очень проворный, со смышленой мордочкой. Постоянно шныряет по деревьям, в траве и как будто нарочно лезет мне на глаза. Неужели в эту эпоху уже млекопитающие?
Вот здесь, значит, мне и жить, рядом с хмызником?
Странно все складывается. Еще три дня назад был бы безумно счастлив вырваться с Бойни. Думал, только бы мне воздуха, простору. Теперь вырвался и спрашиваю — что же делать?…
То есть как — что? Видеть, чувствовать! Мало ли что?
Хотел залезть на кратер и отступил, не смог. Отступил перед звуком.
Дошел до самого верха склона и убедился, что вулкан расположен в середине кальдеры. Подо мной был амфитеатр километров до пяти в диаметре. С плоским дном, где в центре невысокий, но сильно дымящийся кратер.
Спуститься после моей практики на скалах не представляло труда. Стены кальдеры, правда, непрочны. Несколько раз вызывал маленькие лавины. В одном месте, когда почва вдруг вырвалась из-под ног, так хлопнулся со всего маху на спину, что из легких вышибло весь воздух. На миг подумал — они склеились, никогда не смогу вдохнуть, погиб…
В чаше кальдеры ни травинки, ни души. Только страшный рев.
Крик вулкана вблизи внушает ужас. Сверху, со склона, рев кажется однородным, а на полпути до кратера начинаешь различать составляющие. Это свисты, ворчанье, бульканье — что-то живое. То высокие, то низкие звуки становятся преобладающими, непрерывно плывет, пульсирует целое, которое начинаешь ощущать пространственно — кусками звука, целыми стенами, зданиями. Они падают на тебя, вот-вот задушат. Изменения тональности и силы непредсказуемы, нарастающий хаос. На фоне грохота вдруг отчетливый свист. Он усиливается, несется, поглощает другие, охватывает тебя, жмет и жмет, угрожает жизни. Со страхом ждешь, что же он сделает дальше, а к нему уже подобрались другие звуки, обгоняют, растворяя. Все это уже сжало тебя до какого-то предела. Но передышки нет. Снова скрутило, давит, так без конца.
Еще ближе к горе рев действует уже мистически. Чувствуешь себя опасно рядом с первозданной, неконтролируемой мощью, которая может смять тебя, даже и не заметив. Ощущение, что вот-вот случится катастрофа.
Я терпел минуты три, потом побежал прочь. Был уверен, что оскорбленная мощь догонит, накроет лавой…
Дно кальдеры напоминает облезлый, потрескавшийся асфальт. В западной части неожиданным ярким пятном озерцо голубовато-зеленого цвета. Запах серы. Заброшенность.
Вечером, уже дома, то есть на площадке, где эдафозавр, вспомнил про того ученого, который лазил в Страмболи и Этну.
Ну и что? При чем тут я?
Боже мой, неужели меня опять затягивает? Как тогда на краю отмелей. Ведь то был страшный риск. Меня же только чудом нанесло на материк (или остров?). Могло увлечь и в совершенно безбрежный кембрийский океан, к центру. И там, став беспомощной игрушкой ветров, волн, так и жил бы (будь пища) всю остальную жизнь на плаву.
И я же не мог совсем исключить такой вариант, когда отцеплялся взглядом от своей башни. Выходит, во мне тоже есть мужество.
Или лучше вообще не думать о том чертовом профессоре?
Ужасно! Адская боль!..
Грохот и рычание странным образом уменьшились, когда я подошел вплотную. Видимо, здесь какие-то акустические эффекты — например, стены кальдеры отражают звук на середину расстояния между ними и кратером. Во всяком случае, вблизи можно было терпеть. Сама гора тоже не трудна. Умеренно крутой склон только изредка прерывался обрывами ошлакованной лавы. Да еще мешали обманчивые фестоны очень мелкой спекшейся пыли, жутко хрупкие, которые, казалось, только и ждали, чтобы кто-то наконец дотронулся. Думаешь, перед тобой глыба камня, пытаешься встать на нее или опереться, а «глыба» тут же рассыпается в прах и течет, увлекая тебя обратно. Так или иначе я все это преодолел, добрался до самого края.
Вот это вид!
Внутренние стены темно-коричневого и темно-фиолетового цвета опускались с наклоном градусов семьдесят, то есть почти отвесно и недоступно. Жара, запах шлака, напряженный рев, какая-то мусорность, неприбранность и то, что сам черен, грязен от подъема, создавали ощущение, будто находишься возле большой топки. Но оно сразу пропало. Потому что на глубине, которую не очень-то и определишь, ворочалось нечто огромное, живое. Полужидкая тяжкая масса, раскаленная до ослепительно желтого сияния, которую я видел в просветах между клубами дыма. Эта масса не то чтобы скромно ютилась там в пропасти, а лезла наверх, дышала, выпучивалась и снова опускалась — мускул затаившегося чудовища.
Стены кратера дрожали от напряжения. Свесившись, я заметил, что естественный карниз косо спускается к площадочке подо мной, а оттуда подобие тропинки ведет к балкону из шлака, прилепившемуся еще ниже. Было похоже, что тот ученый воспользовался бы.
На площадке воздух обжигал, словно кипяток, голова кружилась, но все-таки я добрался и до балкона. Теперь пылающее варево было всего метрах в пятнадцати от меня. Поверхность этой массы кипела взрывами. То там, то сям желтизна уступала место белизне, затем внутренний удар, и вверх взлетал выплеск, который уже потом, на уровне моих ног или пониже, распадался на сверкающие капли. Стены кратера отсюда казались неодолимыми. Я испугался, что сейчас потеряю сознание в этой жаре и в шуме. И вдруг!..
И вдруг вся поверхность расплавленной массы разом побледнела. Раздался вой, и огненное озеро прыгнуло вверх. Одним рывком почти до моей площадки. Спустись я еще чуть ниже, точно меня слизнуло бы лавой.
Огонь дохнул, сжигая кожу. Меня словно подбросило. Ринулся вверх, схватился за какой-то карниз. И это оказалось фестоном пыли. Господи! Я врылся и несколько секунд сохранялось равновесие — руки и ноги перебирали с той же скоростью, с какой обрушивался шлак. Затем позади взрыв, сзади меня облило дождем лавы. Наддал, вырвался на твердое место и с воем, которого, конечно, было не слышно здесь, наверх-наверх…
С той поры восемь дней лежу на животе у ручья. Ничего не ем, только пью. Спина, затылок — уже лопнувшие пузыри, гной, боль.
Какие же мы, люди, все-таки маленькие, бессильные.
Только что подошел эдафозавр, ткнулся мордой мне в бок. Круглый глаз, расположенный на голове сбоку, смотрел и ничего не выражал, да и вообще у пресмыкающихся нет мимики. Но что-то он чувствовал, раз подошел вот так. Мною вдруг овладел сумасшедший смех — нелепейший зверь, тупик эволюции, выражает сочувствие. «Ты же мне друг! Друг!» — кричал я.
Сегодня добрел до заводи, образованной моим ручейком. Наклонился к зеркальной глади, чтобы напиться и… отшатнулся. Таким неожиданным, искаженным было увиденное там лицо. Над правым глазом шрам, пересекающий бровь, и еще один, глубокий, на подбородке — в этом месте не растет борода. Мочки уха нет, в растрепанных волосах седина.
Но главное — выражение. Взгляд злой, в нем неотмщенная обида.
Откуда это все? Кто я такой?
Человек по имени Стван.
Когда умру, там далеко, в человеческой цивилизации, карточка со сложным шифром будет вынута из Всемирного списка.
Однако нет никого на свете, кому в этой связи придется вынуть кусочек из сердца.
Но почему? Почему?! Я ведь, между прочим, скромный. Даже в тридцать пять лет, если на улице кричали «Эй!», я оглядывался — думал, меня. А попробуйте крикнуть «Эй!» одному из тех, кто возникает в величественном подъезде какого-нибудь Координационного Комитета, в распахнутых дверях института. Уши такого человека и не воспримут возгласа. Пожалуй, даже в пятнадцать лет не воспринимали. Он и тогда держал себя под контролем, в нем все было предсказуемо. И хотя он больше на машину похож, его ценят, знают, уважают. В то время как меня…
Отчего?… Возможно, оттого, что во мне нет любви и веры, чего-то, основанного не на разуме, а глубже.
Мой отец постоянно в командировках, а если дома, то ненадолго, и всегда уныло озабоченный. А мать вообще исчезла, лишь произведя меня на свет. В детстве мне никто не внушил, что я нужен миру, что есть люди (сами же родители), для которых мое счастье дороже самой жизни. Поэтому я пусто шел через свои первые годы, и не было обмана любви, который многоцветным, трепещущим сиянием обволакивает жестокую реальность мира, намекая, что жизнь полна прекрасной тайны. Сколько я себя помню, смотрел вокруг холодно, трезво, неприязненно, без розовых очков. Устроил так, чтобы не иметь детей.
Но с другой стороны, почему же я оборачиваюсь, когда кричат «Эй!»?
— Эй!
Я не то чтобы обернулся — подскочил, будто подо мной взорвалось.
Эта площадка с одного края окаймлена деревьями с большой смоковницей в центре, а с другого обрезана глубоким провалом. И там внизу стоял Тиран.
Я впервые видел его на открытом месте при ярком свете. Пасть с черными, резинчатыми губами была совсем рядом, и тут мне снова бросилось в глаза сходство этого динозавра с человеком на портрете в детском саду.
Было непонятно, как ему удалось преодолеть все уступы и взобраться так высоко на склон. Впрочем, я сразу отметил, что до меня ему не дотянуться.
— Так что?
Под массивной нижней челюстью Тирана свисал сморщенный кожаный кадык. Двумя пальцами маленькой передней лапы тираннозавр зажал какую-то коричневую палочку. В другой, левой лапе было что-то белое. Вроде тряпочка… Нет, бумажка!
Тиран заглянул в нее:
— В чем дело? Не понравилось на Бойне?
— Вы разве разговариваете? — спросил я строго.
— Да, — отрезал он. — И слыву выдающимся оратором.
— Оратором? — Это было загадочно. — Где, когда?
— Не будем об этом. — Он покачал гигантской башкой. — Так зачем вы убежали? Некрасиво.
— Ну, видите ли… — Я замялся. Объяснять ему, что здесь, на Бойне, не та борьба, о которой я мечтал?
— Противно утопать в дерьме? Свобода, а? Человеческое достоинство и тому подобные штучки? — Поднес бумажку ближе к глазу. — Смех… Что это? Ах, да, тут в скобках! — Глухо заржал, что, видимо, означало смех. — Вообще, беда людей в том, что вы воображаете, будто самостоятельны в своих поступках и должны быть вознаграждаемы за хорошие и наказываться за плохие.
— А не так?
— Нет. Человек — всего лишь система, реагирующая на воздействия извне. Для любого поступка можно найти причину, которая сводится к рефлексам по Павлову. Рефлексы зависят от электрохимии организма, а она-то ни перед чем не ответственна, одинакова у низших и высших. Так что никаких особенных достижений в вашем человеческом мире. Талант и воля — та же электрохимия. Одним словом, остались бы с нами, с ящерами. Чего уж там?
— При чем рефлексы? — Я возмутился. — Люди работают, создают.
Это было удивительно. Он не говорил со мной, а зачитывал не только заранее написанные у него (или для него?) рассуждения, но и ответы на мои вполне спонтанные реплики. Однако как же он мог знать, что я скажу, или те, кто для него писал, как могли? Зачитывал, иногда спотыкаясь на некоторых словах и, судя по тональности фраз, не очень понимая смысл того, что произносил. Совершенно непостижимо. Рехнуться можно!
— Да, работают. Но это зависит от контроля со стороны, который может быть и враждебным и дружественным. Раб пашет из страха перед плетью, при коммунизме к труду побуждает общее уважение. Оно тоже контроль.
В кустах за смоковницей что-то зашелестело. Оттуда высунул мордочку тот бойкий зверек. Делая какие-то знаки, он силился привлечь мое внимание. Я повернулся к нему, но Тиран рявкнул так оглушительно, что я чуть не свалился с площадки.
Зверек исчез. У Тирана сигара выпала из пасти и закатилась под большой камень. Он почти лег, пытаясь выковырять ее оттуда передней лапой. Встал, отшвырнул камень и, ворча, растер огонь задней трехпалой ножищей.
— Ходит тут всякая млекопитающая шушера, вмешивается. Никакого достоинства… Так о чем мы?
— О достоинстве. — Я отошел подальше от края уступа.
— Нету. — Прочел по бумажке Тиран. — Это к слову. На самом деле достоинство в людях — результат нашего незнания. Вот, допустим, великий музыкант, ученый или герой сражений. Окружающие боготворят их, воображая, будто эти выдающиеся личности сами себя создали. И не думают, что здесь просто гены, то есть электрохимия организма, что здесь контроль среды. Какой смысл восторгаться Моцартом, когда у него такой отец, такой слух и такой музыкальный Зальцбург вокруг? Моцарт просто не мог быть другим, хоть тресни.
— Почему не мог? Что ему мешало быть повежливее с архиепископом Колоредо? А в Вене? Отчего он не старался понравиться Иосифу Второму? Он же вполне мог не «оригинальничать», как тогда о нем говорили, а с непревзойденным блеском писать привычные публике вещи. За них он получал бы больше.
Тиран углубился в свой листок.
— Как раз меньше именно тех благ, которые им выше ценились. В основе так называемого достоинства лежит тот же невраждебный контроль. Восхищение немногих знатоков было композитору дороже, чем милости австрийской знати. Вот он и старался не сегодняшнему дню угодить, а скорее завтрашнему. Однако такие обстоятельства скрыты от публики, и ей кажется, что музыкант, стихотворец сами по себе такие замечательные. Между прочим, те, кто интимно знает гения, — жена, дочь, сын — обычно от него не в восторге.
Из кустарника до меня донеслось что-то вроде «здесь» или «дети». Но я не мог догадаться, при чем тут дети.
— Однако нельзя отрицать, что среди людей есть эгоисты и наоборот. Например, Ян Гус.
— Ерунда! — Тиран фыркнул, как лошадь, и продолжил чтение. — Если человек жертвует собой, это всего лишь означает, что ему приятней влезть на костер, чем унижаться на воле. Вот он и выбирает приятное, то есть усердствует в личных целях.
После этого высказывания дискуссия зашла в тупик. Я стал спрашивать себя, не человек ли он на самом деле, сосланный в прошлое, как и я. И в то же время передо мной, конечно же, было животное. Шкура на голове и спине бугорчатая, серая, в морщинах, похожая на слоновью. Лоб — даже, собственно, не лоб, а затылок — переходил сразу в хребет, и там ниже, между лопатками, скопилось какое-то количество пыли, песку, где пророс клок травы с одним длинным, мотающимся стеблем.
— Ну так что? — Тиран приподнял голову и тотчас глянул в бумажку. Вернетесь?
— К вам?… А почему вы стараетесь оставить меня на Бойне?
— Просто так. Было бы с кем поговорить. Кругом-то все примитивные.
— Неправда! — Меня внезапно осенило. — Вам недостаточно знать, что вы самый сильный изо всех существующих и тех, кто еще будет. Хочется еще быть самым лучшим. Поэтому обидно, что я не пожелал составить компанию.
— Конечно, самый лучший. А как иначе? За нас вы можете не беспокоиться. Мы, динозавры, еще далеко зайдем в вашу человеческую историю. Покомандуем у вас там, поуправляем. А если выкорчуют нас когда-нибудь, к хорошему это не приведет. Избалуетесь, пожалеете о нас и опять призовете.
— Значит, вы считаете, после вас эволюции нечего делать?
— Еще бы! — Он кивнул. — На первый взгляд у вашего Бетховена какие-то высшие стремления. Но если копнуть «Лунную сонату» поглубже, там те же первобытные инстинкты: желание обладать существом иного пола, голод, самозащита. Разница между мной и Бетховеном в том, что у меня все сильней выражено. И я не стесняюсь. Вообще все новое — позабытое старое.
В подтверждение своих слов он поднял толстенный хвост и ударил им по земле так, что камни брызнули в разные стороны.
— Копнуть поглубже! — Я встал, вдруг охваченный гневом. Какая-то перерослая курица осмеливается сравнивать себя… И еще эта трава на спине, сломанный, болтающийся стебель. — Копнуть поглубже!.. Если этим заниматься, докопаешься только до собственной пустоты. Похотью не объяснишь, почему Джульетта заколола себя. Когда эгоист поднимается на костер, это значит, что родилось новое качество, а эгоизма нет в помине. Те, кто предлагает копать, обычно доводят глубину только до самих себя. А отчего не дальше — до амебы, а то и до облака раскаленных газов, из которого еще не сформировалась Земля? Где там желание обладать существом иного пола?
Тиран слушал, помаргивая. Забывшись, он опустил лапу с бумажкой, и порыв ветра вырвал ее из неуклюжих пальцев.
— Это бессмыслица — сводить все сложное к простому, высшее — к низшему. Боковая проекция цилиндра будет прямоугольником, верхняя — кругом, но сам-то цилиндр — ни то, ни другое и не сумма первого со вторым. — Я перевел дух. — «Все новое — хорошо забытое старое!» Прекрасно! Допустим! Но где в черной жиже Бойни театр и химические лаборатории? Покажите мне в хмызнике хоть один оркестр. Развитие характеризует мир — вот! Летит в космосе первичный шар Земли, все раскалено, мертво. Но разлились моря, суша оделась растениями, закишела вами, зверьем. Однако это не конец. Непрерывно поднимаясь, жизнь породит разум и высшую форму материи — мысль. Ну что вы мне ответите, когда у вас нет листка? Отвечайте, не молчите.
Кусок почвы возле моей ноги неожиданно вывалился. Желтые когти с полукруглой каемкой царапали обнажившийся край скалы, стараясь удержать многотонную тушу. Мгновение пасть Тирана висела над площадкой, я отскочил вглубь. Дунуло гнилым ветром, челюсти хлопнули. Раздался разочарованный рев, и все с грохотом обрушилось там, под обрывом.
То был последний аргумент. Теперь властитель Бойни медленно удалялся.
Я стоял ошеломленный и испуганный. Кто-то снизу тронул меня у колена.
— Минуточку…
Приподнявшись на задних лапках, ко мне тянулся знакомый зверек.
— Надо было спросить его про детей. — Зверек кивнул в сторону, куда упал Тиран. — Мы-то лелеем своих маленьких, а он яйца кинул и все.
— Ты кто такой?
— Я?… Проплиопитек — неужели не узнали? От меня вот этот произошел. — Передней лапкой он показал на верхушку смоковницы. Там с ветки на ветку перепрыгнул другой зверек, уже совсем похожий на кошку. — И вот эти все.
Оглянувшись, я увидел, что возле площадки собралась целая компания. Стоя на четвереньках, обезьяна средних размеров объедала ягоды с нижнего полузасохшего сука. Из-за пальмы выглядывало другое создание обезьяньего вида, но потяжелее, помассивнее, с костью в руке. И еще в кустарнике светлела чья-то мускулистая спина.
— Вот, знакомьтесь. — Шустрый зверек подвел меня к первой из обезьян. — Ореопитек. Видите, зубищи какие. Что у пантеры… Подай руку, не стесняйся.
Ореопитек, смущенно опустив глаза, неловко оторвал от земли заднюю ногу.
— Да не то! — Мой знакомец оттолкнул протянутую конечность. — Это же у тебя нога, пойми наконец!.. Все время путает. Видите, тут отставлен большой палец и тут. Ну челюсти тоже не ваши, не человеческие… Дай-ка челюсть.
Он бесцеремонно протянул лапку и, нажав двумя коготками на щеки ореопитеку, ловко вынул у того изо рта нижнюю челюсть. Причем во рту животного зубы были белыми, свежими, а извлеченные оттуда стали вместе с челюстью тусклыми, серыми, корябанными, как экспонаты палеонтологической коллекции.
Ярко светило солнце, и все было жутко странным.
— Обратите внимание. Здесь клык, а рядом просвет, где зуба нету. Это чтобы клык верхней челюсти помещался. Но такое устройство не позволяет нижней челюсти двигаться вправо-влево. Перетирать что-нибудь зубами он не может. Например, твердые семена. Одним словом, родоначальник больших обезьян.
Он вернул челюсть владельцу. Ореопитек взял ее ногой, вставил на место. Во рту зубы опять стали блестящими, новенькими с иголочки.
Мы подошли к существу, которое рассматривало кость, неуклюже держа ее обеими руками. Животное попыталось ее сломать, попробовало на вес. Лоб был мучительно сморщен, собран в складки. Потом существо выронило кость, присело на корточки, подобрало камень.
— Ну правильно! Правильно. Конечно, камень крепче. — Мой проводник вздохнул. — Удружил ему профессор Дарт, назвал «австралопитеком», «южной обезьяной». А ступня почти человеческая. Ходит не очень хорошо, а вот бегает — попробуйте с ним на стометровку. Зубной ряд без просветов. Вообще-то он собиратель живности, но может и зерна растирать во рту. Возник в Африке, а распространился до Китая. Немалый путь, да? Пороха ему не выдумать, а соображает. Дарт, который первым обнаружил останки, сам потом жалел насчет «обезьяны». Но в зоологии названия не меняются. Как припечатали, так и навсегда.
— Не меняются? — Австралопитек поднял голову. Взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз был тяжелым, упорным. — А почему питекантропа переименовали в «человека прямоходящего»? Что он, огнем умел пользоваться?… Так при мне климат другой, теплый. — От бедра, скованным движением, он протянул мне руку. Ладонь была деревянной плотности. — «Южная обезьяна»! — Он дернул головой вверх, показывая на верхушку пальмы.
— Вон от того обезьяны произойдут. А от меня-то вы, люди.
Зверек на пальме весело захохотал, обнажая острые, словно кинжальчики, клыки. Взлетел на самый край длинной ветви, двумя лапками взял прямо из воздуха крупное насекомое — мы только тогда и стали его видеть. Сунул в рот, вкусно хрустнул.
— Тьфу! — Австралопитек неловко сплюнул. — Знал бы этот ваш Дарт, как нам пришлось. С деревьев спустились, а животные все сильнее. Антилопу, лошадь не догонишь — четыре ноги, не две. У леопардов, львов клыки, когтищи. И все равно выжили, размножились. Так что вы не очень там, в цивилизации.
— Что в цивилизации? — спросил я.
— Ну вообще. — Он помолчал. Провел пальцами по груди, заросшей густой шерстью. — Жарко ужасно. Все время мокрый. Сбросить эту шкуру, сразу легче бы побежал.
Кисть австралопитека была голая, а от запястья начинался как бы рукав шубы.
— Да, сбросить! — То был голос человека, стоявшего в кустах к нам спиной. Бугристые полосы мышц тянулись у него от головы к плечам, образуя подобие бычьей шеи. Он говорил, не поворачиваясь. — Вы-то сбросили, а нам каково? В ледниковую эпоху в Европе?
Я шагнул было к нему, чтобы заглянуть сбоку в лицо. Но проплиопитек задержал меня.
— Не надо. С ним же беда! Неандерталец.
— Ну и что?… Ах, да!
— Зимой морозы. — Неандерталец смотрел в сторону и вверх. — Утром вышел, только черные ветви кустов торчат над поземкой. Где тут найти пропитание. На медведей, на бизонов — от каждой охоты двоих-троих не досчитывались. Но любой — до конца, где поставлен. — В его голосе звенели слезы, не вязавшиеся с грубым могучим торсом. — Что против нас?… Миллиарды тонн льда. А мы — кучки голых на белой пустыне. И вынесли, продержались почти двести тысяч лет. Потому что любовь, совесть и долг. В снегу по пояс несли своих мертвых, чтобы похоронить. В пещеру вернешься, там детишки голодные. Холод, сырость, сквозняки, зубы болят, ревматизм скручивает. А потом еще спрашивают, отчего у нас не было искусства. — Он вдруг резко повернулся (я отскочил). — Какой объем мозга?
— У меня?
Снизу проплиопитек толкнул в бок.
— О присутствующих не говорят. Вообще у ваших, Homo sapiens.
— Тысяча триста… В среднем тысяча триста пятьдесят кубиков.
— У нас полторы. Тоже могли бы сочинить законы термодинамики. Но где там.
— Значит, — сказал я, — у вас отец никогда не бросал детей? Или мать.
— Бросать детей?
— Да. И в орде не бывало, что одни стараются вылезти наверх, подняться над своими же?
Руки неандертальца сжались в кулаки, он поднял их — напряглись могучие мышцы. Затем опустил.
— Идите сюда! Смотрите!
Повинуясь, я продрался через невысокую заросль. Встал. И отшатнулся.
Сразу за кустарником у моих ног открылся провал. Пропасть, о которой я прежде и представления не имел. И весь ближайший склон заполняли люди, карабкавшиеся по крутизне. Лица и лица, но не современные мне, а древние. Я видел алантропов с маленьким, сдавленным с боков лбом, человека из Брокен-Хила, чье надбровье двумя валиками резко выдавалось вперед, курчавых негроидов с Маркиной горы, рослых кроманьонцев, массивного гигантопитека далеко внизу, синантропа, повязавшего сзади длинные прямые волосы.
Утром вспомнил свой переход через океан, ужасно захотелось плыть, нырять. Обошел стороной хмызник, стал спускаться по обрывам. Но еще издали стало ясно — не кембрий. Широкий песчаный пляж весь истискан следами; пикируя на волны, летают птеранодоны. Их в небе были сотни, а еще дальше на скалах увидел такое место, где вообще черным-черно — видимо, курятник, где они кладут свои яйца. Если минуту смотреть в одно место на море, обязательно мелькнет черный хребет, и один раз вынырнула харя с такой зубастой пастью, что и Тирану не стыдно бы.
Все время думаю, как же он мог выругаться.
Определил место для ночлега. Это над хмызником возле фигового дерева. Площадка-поляна заросла травой, журчит ручеек, а пониже фумарола. Сначала думал, будет запах серы, но вечером убедился, что газ сгорает на выходе — в темноте был виден голубой огонек.
Обнаружил соседа. Нелепое существо, которое питается листьями и стеблями. Короткие ноги — низко посажено на землю. На спине вырост наподобие паруса. Животное расправляет его, чтобы охлаждаться во время жары и нагреваться утром. По-моему, именуется эдафозавром. Зеленого цвета. Единственная защита — застывать неподвижно. Жив только благодаря тому, что родился здесь, не на Бойне.
Кто меня удивил, так это небольшой зверек, весь покрытый шерстью. Что-то среднее между кошкой и обезьянкой. Очень проворный, со смышленой мордочкой. Постоянно шныряет по деревьям, в траве и как будто нарочно лезет мне на глаза. Неужели в эту эпоху уже млекопитающие?
Вот здесь, значит, мне и жить, рядом с хмызником?
Странно все складывается. Еще три дня назад был бы безумно счастлив вырваться с Бойни. Думал, только бы мне воздуха, простору. Теперь вырвался и спрашиваю — что же делать?…
То есть как — что? Видеть, чувствовать! Мало ли что?
Хотел залезть на кратер и отступил, не смог. Отступил перед звуком.
Дошел до самого верха склона и убедился, что вулкан расположен в середине кальдеры. Подо мной был амфитеатр километров до пяти в диаметре. С плоским дном, где в центре невысокий, но сильно дымящийся кратер.
Спуститься после моей практики на скалах не представляло труда. Стены кальдеры, правда, непрочны. Несколько раз вызывал маленькие лавины. В одном месте, когда почва вдруг вырвалась из-под ног, так хлопнулся со всего маху на спину, что из легких вышибло весь воздух. На миг подумал — они склеились, никогда не смогу вдохнуть, погиб…
В чаше кальдеры ни травинки, ни души. Только страшный рев.
Крик вулкана вблизи внушает ужас. Сверху, со склона, рев кажется однородным, а на полпути до кратера начинаешь различать составляющие. Это свисты, ворчанье, бульканье — что-то живое. То высокие, то низкие звуки становятся преобладающими, непрерывно плывет, пульсирует целое, которое начинаешь ощущать пространственно — кусками звука, целыми стенами, зданиями. Они падают на тебя, вот-вот задушат. Изменения тональности и силы непредсказуемы, нарастающий хаос. На фоне грохота вдруг отчетливый свист. Он усиливается, несется, поглощает другие, охватывает тебя, жмет и жмет, угрожает жизни. Со страхом ждешь, что же он сделает дальше, а к нему уже подобрались другие звуки, обгоняют, растворяя. Все это уже сжало тебя до какого-то предела. Но передышки нет. Снова скрутило, давит, так без конца.
Еще ближе к горе рев действует уже мистически. Чувствуешь себя опасно рядом с первозданной, неконтролируемой мощью, которая может смять тебя, даже и не заметив. Ощущение, что вот-вот случится катастрофа.
Я терпел минуты три, потом побежал прочь. Был уверен, что оскорбленная мощь догонит, накроет лавой…
Дно кальдеры напоминает облезлый, потрескавшийся асфальт. В западной части неожиданным ярким пятном озерцо голубовато-зеленого цвета. Запах серы. Заброшенность.
Вечером, уже дома, то есть на площадке, где эдафозавр, вспомнил про того ученого, который лазил в Страмболи и Этну.
Ну и что? При чем тут я?
Боже мой, неужели меня опять затягивает? Как тогда на краю отмелей. Ведь то был страшный риск. Меня же только чудом нанесло на материк (или остров?). Могло увлечь и в совершенно безбрежный кембрийский океан, к центру. И там, став беспомощной игрушкой ветров, волн, так и жил бы (будь пища) всю остальную жизнь на плаву.
И я же не мог совсем исключить такой вариант, когда отцеплялся взглядом от своей башни. Выходит, во мне тоже есть мужество.
Или лучше вообще не думать о том чертовом профессоре?
Ужасно! Адская боль!..
Грохот и рычание странным образом уменьшились, когда я подошел вплотную. Видимо, здесь какие-то акустические эффекты — например, стены кальдеры отражают звук на середину расстояния между ними и кратером. Во всяком случае, вблизи можно было терпеть. Сама гора тоже не трудна. Умеренно крутой склон только изредка прерывался обрывами ошлакованной лавы. Да еще мешали обманчивые фестоны очень мелкой спекшейся пыли, жутко хрупкие, которые, казалось, только и ждали, чтобы кто-то наконец дотронулся. Думаешь, перед тобой глыба камня, пытаешься встать на нее или опереться, а «глыба» тут же рассыпается в прах и течет, увлекая тебя обратно. Так или иначе я все это преодолел, добрался до самого края.
Вот это вид!
Внутренние стены темно-коричневого и темно-фиолетового цвета опускались с наклоном градусов семьдесят, то есть почти отвесно и недоступно. Жара, запах шлака, напряженный рев, какая-то мусорность, неприбранность и то, что сам черен, грязен от подъема, создавали ощущение, будто находишься возле большой топки. Но оно сразу пропало. Потому что на глубине, которую не очень-то и определишь, ворочалось нечто огромное, живое. Полужидкая тяжкая масса, раскаленная до ослепительно желтого сияния, которую я видел в просветах между клубами дыма. Эта масса не то чтобы скромно ютилась там в пропасти, а лезла наверх, дышала, выпучивалась и снова опускалась — мускул затаившегося чудовища.
Стены кратера дрожали от напряжения. Свесившись, я заметил, что естественный карниз косо спускается к площадочке подо мной, а оттуда подобие тропинки ведет к балкону из шлака, прилепившемуся еще ниже. Было похоже, что тот ученый воспользовался бы.
На площадке воздух обжигал, словно кипяток, голова кружилась, но все-таки я добрался и до балкона. Теперь пылающее варево было всего метрах в пятнадцати от меня. Поверхность этой массы кипела взрывами. То там, то сям желтизна уступала место белизне, затем внутренний удар, и вверх взлетал выплеск, который уже потом, на уровне моих ног или пониже, распадался на сверкающие капли. Стены кратера отсюда казались неодолимыми. Я испугался, что сейчас потеряю сознание в этой жаре и в шуме. И вдруг!..
И вдруг вся поверхность расплавленной массы разом побледнела. Раздался вой, и огненное озеро прыгнуло вверх. Одним рывком почти до моей площадки. Спустись я еще чуть ниже, точно меня слизнуло бы лавой.
Огонь дохнул, сжигая кожу. Меня словно подбросило. Ринулся вверх, схватился за какой-то карниз. И это оказалось фестоном пыли. Господи! Я врылся и несколько секунд сохранялось равновесие — руки и ноги перебирали с той же скоростью, с какой обрушивался шлак. Затем позади взрыв, сзади меня облило дождем лавы. Наддал, вырвался на твердое место и с воем, которого, конечно, было не слышно здесь, наверх-наверх…
С той поры восемь дней лежу на животе у ручья. Ничего не ем, только пью. Спина, затылок — уже лопнувшие пузыри, гной, боль.
Какие же мы, люди, все-таки маленькие, бессильные.
Только что подошел эдафозавр, ткнулся мордой мне в бок. Круглый глаз, расположенный на голове сбоку, смотрел и ничего не выражал, да и вообще у пресмыкающихся нет мимики. Но что-то он чувствовал, раз подошел вот так. Мною вдруг овладел сумасшедший смех — нелепейший зверь, тупик эволюции, выражает сочувствие. «Ты же мне друг! Друг!» — кричал я.
Сегодня добрел до заводи, образованной моим ручейком. Наклонился к зеркальной глади, чтобы напиться и… отшатнулся. Таким неожиданным, искаженным было увиденное там лицо. Над правым глазом шрам, пересекающий бровь, и еще один, глубокий, на подбородке — в этом месте не растет борода. Мочки уха нет, в растрепанных волосах седина.
Но главное — выражение. Взгляд злой, в нем неотмщенная обида.
Откуда это все? Кто я такой?
Человек по имени Стван.
Когда умру, там далеко, в человеческой цивилизации, карточка со сложным шифром будет вынута из Всемирного списка.
Однако нет никого на свете, кому в этой связи придется вынуть кусочек из сердца.
Но почему? Почему?! Я ведь, между прочим, скромный. Даже в тридцать пять лет, если на улице кричали «Эй!», я оглядывался — думал, меня. А попробуйте крикнуть «Эй!» одному из тех, кто возникает в величественном подъезде какого-нибудь Координационного Комитета, в распахнутых дверях института. Уши такого человека и не воспримут возгласа. Пожалуй, даже в пятнадцать лет не воспринимали. Он и тогда держал себя под контролем, в нем все было предсказуемо. И хотя он больше на машину похож, его ценят, знают, уважают. В то время как меня…
Отчего?… Возможно, оттого, что во мне нет любви и веры, чего-то, основанного не на разуме, а глубже.
Мой отец постоянно в командировках, а если дома, то ненадолго, и всегда уныло озабоченный. А мать вообще исчезла, лишь произведя меня на свет. В детстве мне никто не внушил, что я нужен миру, что есть люди (сами же родители), для которых мое счастье дороже самой жизни. Поэтому я пусто шел через свои первые годы, и не было обмана любви, который многоцветным, трепещущим сиянием обволакивает жестокую реальность мира, намекая, что жизнь полна прекрасной тайны. Сколько я себя помню, смотрел вокруг холодно, трезво, неприязненно, без розовых очков. Устроил так, чтобы не иметь детей.
Но с другой стороны, почему же я оборачиваюсь, когда кричат «Эй!»?
— Эй!
Я не то чтобы обернулся — подскочил, будто подо мной взорвалось.
Эта площадка с одного края окаймлена деревьями с большой смоковницей в центре, а с другого обрезана глубоким провалом. И там внизу стоял Тиран.
Я впервые видел его на открытом месте при ярком свете. Пасть с черными, резинчатыми губами была совсем рядом, и тут мне снова бросилось в глаза сходство этого динозавра с человеком на портрете в детском саду.
Было непонятно, как ему удалось преодолеть все уступы и взобраться так высоко на склон. Впрочем, я сразу отметил, что до меня ему не дотянуться.
— Так что?
Под массивной нижней челюстью Тирана свисал сморщенный кожаный кадык. Двумя пальцами маленькой передней лапы тираннозавр зажал какую-то коричневую палочку. В другой, левой лапе было что-то белое. Вроде тряпочка… Нет, бумажка!
Тиран заглянул в нее:
— В чем дело? Не понравилось на Бойне?
— Вы разве разговариваете? — спросил я строго.
— Да, — отрезал он. — И слыву выдающимся оратором.
— Оратором? — Это было загадочно. — Где, когда?
— Не будем об этом. — Он покачал гигантской башкой. — Так зачем вы убежали? Некрасиво.
— Ну, видите ли… — Я замялся. Объяснять ему, что здесь, на Бойне, не та борьба, о которой я мечтал?
— Противно утопать в дерьме? Свобода, а? Человеческое достоинство и тому подобные штучки? — Поднес бумажку ближе к глазу. — Смех… Что это? Ах, да, тут в скобках! — Глухо заржал, что, видимо, означало смех. — Вообще, беда людей в том, что вы воображаете, будто самостоятельны в своих поступках и должны быть вознаграждаемы за хорошие и наказываться за плохие.
— А не так?
— Нет. Человек — всего лишь система, реагирующая на воздействия извне. Для любого поступка можно найти причину, которая сводится к рефлексам по Павлову. Рефлексы зависят от электрохимии организма, а она-то ни перед чем не ответственна, одинакова у низших и высших. Так что никаких особенных достижений в вашем человеческом мире. Талант и воля — та же электрохимия. Одним словом, остались бы с нами, с ящерами. Чего уж там?
— При чем рефлексы? — Я возмутился. — Люди работают, создают.
Это было удивительно. Он не говорил со мной, а зачитывал не только заранее написанные у него (или для него?) рассуждения, но и ответы на мои вполне спонтанные реплики. Однако как же он мог знать, что я скажу, или те, кто для него писал, как могли? Зачитывал, иногда спотыкаясь на некоторых словах и, судя по тональности фраз, не очень понимая смысл того, что произносил. Совершенно непостижимо. Рехнуться можно!
— Да, работают. Но это зависит от контроля со стороны, который может быть и враждебным и дружественным. Раб пашет из страха перед плетью, при коммунизме к труду побуждает общее уважение. Оно тоже контроль.
В кустах за смоковницей что-то зашелестело. Оттуда высунул мордочку тот бойкий зверек. Делая какие-то знаки, он силился привлечь мое внимание. Я повернулся к нему, но Тиран рявкнул так оглушительно, что я чуть не свалился с площадки.
Зверек исчез. У Тирана сигара выпала из пасти и закатилась под большой камень. Он почти лег, пытаясь выковырять ее оттуда передней лапой. Встал, отшвырнул камень и, ворча, растер огонь задней трехпалой ножищей.
— Ходит тут всякая млекопитающая шушера, вмешивается. Никакого достоинства… Так о чем мы?
— О достоинстве. — Я отошел подальше от края уступа.
— Нету. — Прочел по бумажке Тиран. — Это к слову. На самом деле достоинство в людях — результат нашего незнания. Вот, допустим, великий музыкант, ученый или герой сражений. Окружающие боготворят их, воображая, будто эти выдающиеся личности сами себя создали. И не думают, что здесь просто гены, то есть электрохимия организма, что здесь контроль среды. Какой смысл восторгаться Моцартом, когда у него такой отец, такой слух и такой музыкальный Зальцбург вокруг? Моцарт просто не мог быть другим, хоть тресни.
— Почему не мог? Что ему мешало быть повежливее с архиепископом Колоредо? А в Вене? Отчего он не старался понравиться Иосифу Второму? Он же вполне мог не «оригинальничать», как тогда о нем говорили, а с непревзойденным блеском писать привычные публике вещи. За них он получал бы больше.
Тиран углубился в свой листок.
— Как раз меньше именно тех благ, которые им выше ценились. В основе так называемого достоинства лежит тот же невраждебный контроль. Восхищение немногих знатоков было композитору дороже, чем милости австрийской знати. Вот он и старался не сегодняшнему дню угодить, а скорее завтрашнему. Однако такие обстоятельства скрыты от публики, и ей кажется, что музыкант, стихотворец сами по себе такие замечательные. Между прочим, те, кто интимно знает гения, — жена, дочь, сын — обычно от него не в восторге.
Из кустарника до меня донеслось что-то вроде «здесь» или «дети». Но я не мог догадаться, при чем тут дети.
— Однако нельзя отрицать, что среди людей есть эгоисты и наоборот. Например, Ян Гус.
— Ерунда! — Тиран фыркнул, как лошадь, и продолжил чтение. — Если человек жертвует собой, это всего лишь означает, что ему приятней влезть на костер, чем унижаться на воле. Вот он и выбирает приятное, то есть усердствует в личных целях.
После этого высказывания дискуссия зашла в тупик. Я стал спрашивать себя, не человек ли он на самом деле, сосланный в прошлое, как и я. И в то же время передо мной, конечно же, было животное. Шкура на голове и спине бугорчатая, серая, в морщинах, похожая на слоновью. Лоб — даже, собственно, не лоб, а затылок — переходил сразу в хребет, и там ниже, между лопатками, скопилось какое-то количество пыли, песку, где пророс клок травы с одним длинным, мотающимся стеблем.
— Ну так что? — Тиран приподнял голову и тотчас глянул в бумажку. Вернетесь?
— К вам?… А почему вы стараетесь оставить меня на Бойне?
— Просто так. Было бы с кем поговорить. Кругом-то все примитивные.
— Неправда! — Меня внезапно осенило. — Вам недостаточно знать, что вы самый сильный изо всех существующих и тех, кто еще будет. Хочется еще быть самым лучшим. Поэтому обидно, что я не пожелал составить компанию.
— Конечно, самый лучший. А как иначе? За нас вы можете не беспокоиться. Мы, динозавры, еще далеко зайдем в вашу человеческую историю. Покомандуем у вас там, поуправляем. А если выкорчуют нас когда-нибудь, к хорошему это не приведет. Избалуетесь, пожалеете о нас и опять призовете.
— Значит, вы считаете, после вас эволюции нечего делать?
— Еще бы! — Он кивнул. — На первый взгляд у вашего Бетховена какие-то высшие стремления. Но если копнуть «Лунную сонату» поглубже, там те же первобытные инстинкты: желание обладать существом иного пола, голод, самозащита. Разница между мной и Бетховеном в том, что у меня все сильней выражено. И я не стесняюсь. Вообще все новое — позабытое старое.
В подтверждение своих слов он поднял толстенный хвост и ударил им по земле так, что камни брызнули в разные стороны.
— Копнуть поглубже! — Я встал, вдруг охваченный гневом. Какая-то перерослая курица осмеливается сравнивать себя… И еще эта трава на спине, сломанный, болтающийся стебель. — Копнуть поглубже!.. Если этим заниматься, докопаешься только до собственной пустоты. Похотью не объяснишь, почему Джульетта заколола себя. Когда эгоист поднимается на костер, это значит, что родилось новое качество, а эгоизма нет в помине. Те, кто предлагает копать, обычно доводят глубину только до самих себя. А отчего не дальше — до амебы, а то и до облака раскаленных газов, из которого еще не сформировалась Земля? Где там желание обладать существом иного пола?
Тиран слушал, помаргивая. Забывшись, он опустил лапу с бумажкой, и порыв ветра вырвал ее из неуклюжих пальцев.
— Это бессмыслица — сводить все сложное к простому, высшее — к низшему. Боковая проекция цилиндра будет прямоугольником, верхняя — кругом, но сам-то цилиндр — ни то, ни другое и не сумма первого со вторым. — Я перевел дух. — «Все новое — хорошо забытое старое!» Прекрасно! Допустим! Но где в черной жиже Бойни театр и химические лаборатории? Покажите мне в хмызнике хоть один оркестр. Развитие характеризует мир — вот! Летит в космосе первичный шар Земли, все раскалено, мертво. Но разлились моря, суша оделась растениями, закишела вами, зверьем. Однако это не конец. Непрерывно поднимаясь, жизнь породит разум и высшую форму материи — мысль. Ну что вы мне ответите, когда у вас нет листка? Отвечайте, не молчите.
Кусок почвы возле моей ноги неожиданно вывалился. Желтые когти с полукруглой каемкой царапали обнажившийся край скалы, стараясь удержать многотонную тушу. Мгновение пасть Тирана висела над площадкой, я отскочил вглубь. Дунуло гнилым ветром, челюсти хлопнули. Раздался разочарованный рев, и все с грохотом обрушилось там, под обрывом.
То был последний аргумент. Теперь властитель Бойни медленно удалялся.
Я стоял ошеломленный и испуганный. Кто-то снизу тронул меня у колена.
— Минуточку…
Приподнявшись на задних лапках, ко мне тянулся знакомый зверек.
— Надо было спросить его про детей. — Зверек кивнул в сторону, куда упал Тиран. — Мы-то лелеем своих маленьких, а он яйца кинул и все.
— Ты кто такой?
— Я?… Проплиопитек — неужели не узнали? От меня вот этот произошел. — Передней лапкой он показал на верхушку смоковницы. Там с ветки на ветку перепрыгнул другой зверек, уже совсем похожий на кошку. — И вот эти все.
Оглянувшись, я увидел, что возле площадки собралась целая компания. Стоя на четвереньках, обезьяна средних размеров объедала ягоды с нижнего полузасохшего сука. Из-за пальмы выглядывало другое создание обезьяньего вида, но потяжелее, помассивнее, с костью в руке. И еще в кустарнике светлела чья-то мускулистая спина.
— Вот, знакомьтесь. — Шустрый зверек подвел меня к первой из обезьян. — Ореопитек. Видите, зубищи какие. Что у пантеры… Подай руку, не стесняйся.
Ореопитек, смущенно опустив глаза, неловко оторвал от земли заднюю ногу.
— Да не то! — Мой знакомец оттолкнул протянутую конечность. — Это же у тебя нога, пойми наконец!.. Все время путает. Видите, тут отставлен большой палец и тут. Ну челюсти тоже не ваши, не человеческие… Дай-ка челюсть.
Он бесцеремонно протянул лапку и, нажав двумя коготками на щеки ореопитеку, ловко вынул у того изо рта нижнюю челюсть. Причем во рту животного зубы были белыми, свежими, а извлеченные оттуда стали вместе с челюстью тусклыми, серыми, корябанными, как экспонаты палеонтологической коллекции.
Ярко светило солнце, и все было жутко странным.
— Обратите внимание. Здесь клык, а рядом просвет, где зуба нету. Это чтобы клык верхней челюсти помещался. Но такое устройство не позволяет нижней челюсти двигаться вправо-влево. Перетирать что-нибудь зубами он не может. Например, твердые семена. Одним словом, родоначальник больших обезьян.
Он вернул челюсть владельцу. Ореопитек взял ее ногой, вставил на место. Во рту зубы опять стали блестящими, новенькими с иголочки.
Мы подошли к существу, которое рассматривало кость, неуклюже держа ее обеими руками. Животное попыталось ее сломать, попробовало на вес. Лоб был мучительно сморщен, собран в складки. Потом существо выронило кость, присело на корточки, подобрало камень.
— Ну правильно! Правильно. Конечно, камень крепче. — Мой проводник вздохнул. — Удружил ему профессор Дарт, назвал «австралопитеком», «южной обезьяной». А ступня почти человеческая. Ходит не очень хорошо, а вот бегает — попробуйте с ним на стометровку. Зубной ряд без просветов. Вообще-то он собиратель живности, но может и зерна растирать во рту. Возник в Африке, а распространился до Китая. Немалый путь, да? Пороха ему не выдумать, а соображает. Дарт, который первым обнаружил останки, сам потом жалел насчет «обезьяны». Но в зоологии названия не меняются. Как припечатали, так и навсегда.
— Не меняются? — Австралопитек поднял голову. Взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз был тяжелым, упорным. — А почему питекантропа переименовали в «человека прямоходящего»? Что он, огнем умел пользоваться?… Так при мне климат другой, теплый. — От бедра, скованным движением, он протянул мне руку. Ладонь была деревянной плотности. — «Южная обезьяна»! — Он дернул головой вверх, показывая на верхушку пальмы.
— Вон от того обезьяны произойдут. А от меня-то вы, люди.
Зверек на пальме весело захохотал, обнажая острые, словно кинжальчики, клыки. Взлетел на самый край длинной ветви, двумя лапками взял прямо из воздуха крупное насекомое — мы только тогда и стали его видеть. Сунул в рот, вкусно хрустнул.
— Тьфу! — Австралопитек неловко сплюнул. — Знал бы этот ваш Дарт, как нам пришлось. С деревьев спустились, а животные все сильнее. Антилопу, лошадь не догонишь — четыре ноги, не две. У леопардов, львов клыки, когтищи. И все равно выжили, размножились. Так что вы не очень там, в цивилизации.
— Что в цивилизации? — спросил я.
— Ну вообще. — Он помолчал. Провел пальцами по груди, заросшей густой шерстью. — Жарко ужасно. Все время мокрый. Сбросить эту шкуру, сразу легче бы побежал.
Кисть австралопитека была голая, а от запястья начинался как бы рукав шубы.
— Да, сбросить! — То был голос человека, стоявшего в кустах к нам спиной. Бугристые полосы мышц тянулись у него от головы к плечам, образуя подобие бычьей шеи. Он говорил, не поворачиваясь. — Вы-то сбросили, а нам каково? В ледниковую эпоху в Европе?
Я шагнул было к нему, чтобы заглянуть сбоку в лицо. Но проплиопитек задержал меня.
— Не надо. С ним же беда! Неандерталец.
— Ну и что?… Ах, да!
— Зимой морозы. — Неандерталец смотрел в сторону и вверх. — Утром вышел, только черные ветви кустов торчат над поземкой. Где тут найти пропитание. На медведей, на бизонов — от каждой охоты двоих-троих не досчитывались. Но любой — до конца, где поставлен. — В его голосе звенели слезы, не вязавшиеся с грубым могучим торсом. — Что против нас?… Миллиарды тонн льда. А мы — кучки голых на белой пустыне. И вынесли, продержались почти двести тысяч лет. Потому что любовь, совесть и долг. В снегу по пояс несли своих мертвых, чтобы похоронить. В пещеру вернешься, там детишки голодные. Холод, сырость, сквозняки, зубы болят, ревматизм скручивает. А потом еще спрашивают, отчего у нас не было искусства. — Он вдруг резко повернулся (я отскочил). — Какой объем мозга?
— У меня?
Снизу проплиопитек толкнул в бок.
— О присутствующих не говорят. Вообще у ваших, Homo sapiens.
— Тысяча триста… В среднем тысяча триста пятьдесят кубиков.
— У нас полторы. Тоже могли бы сочинить законы термодинамики. Но где там.
— Значит, — сказал я, — у вас отец никогда не бросал детей? Или мать.
— Бросать детей?
— Да. И в орде не бывало, что одни стараются вылезти наверх, подняться над своими же?
Руки неандертальца сжались в кулаки, он поднял их — напряглись могучие мышцы. Затем опустил.
— Идите сюда! Смотрите!
Повинуясь, я продрался через невысокую заросль. Встал. И отшатнулся.
Сразу за кустарником у моих ног открылся провал. Пропасть, о которой я прежде и представления не имел. И весь ближайший склон заполняли люди, карабкавшиеся по крутизне. Лица и лица, но не современные мне, а древние. Я видел алантропов с маленьким, сдавленным с боков лбом, человека из Брокен-Хила, чье надбровье двумя валиками резко выдавалось вперед, курчавых негроидов с Маркиной горы, рослых кроманьонцев, массивного гигантопитека далеко внизу, синантропа, повязавшего сзади длинные прямые волосы.