Страшно.
   С моих слов члены и активисты СОДа уже неделю убеждали горожан, что приближение солнца — только иллюзия, результат преломления солнечного света в мириадах вознесенных в небо ветрами кристалликов сахара, которые вместе образовали обширную линзу над Иакатой. Но, во-первых, из всей массы жителей города только немногие слышали эти объяснения, а во-вторых, моя теория и меня самого не утешала.
   Много пришлось видеть разных феноменов. На необитаемой планете Уффа в созвездии Аскалотля далекие предметы вследствие искривления пространства выглядели огромными, а приближение к ним делало их маленькими. Там, глядя вниз, возле своих гигантских башмаков я усматривал целую скалу, а собственную опускающуюся кисть — я хотел подобрать камень — на глазах растущей. Но когда рука с камнем поднималась к моему носу, все становилось нормальным. Еще одна такая дикая планета есть в созвездии Мустанга. Там, если пойти к предмету, который перед собой видишь, это тебя будет только удалять от него. Чтобы достигнуть цели, надо смотреть не прямо, а в зеркало перед глазами, ориентируясь на те подробности пути, которые оно отражает. Такого вообще немало, однако все это явления, так сказать, безэмоциональные. Удивляешься, даже радуешься — вот, мол, природа какое выкинула. Но феномен не разрушает глубинных устоев твоей личности, твоего существа.
   Здесь по-другому. Разрушало.
   В тот вечер я, стоя на площади, долго смотрел на заваливающееся за горизонт солнце. И можно было долго, потому что это не вредило зрению. Но я один. Никто в целом, пожалуй, городе не поднимал взгляда к небу.
   Еще с позавчерашнего дня едва ли не все иакаты попрятались в домах, сидели, лежали среди пауков и ящериц, объятые ужасом. Голод их уже не терзал, к паукам притерпелись, ядозуб не пугал, лишь бы не видеть то, что представлялось им концом света.
   Да! Если честно, оно так и выглядело!
   Мне казалось, что смотрю на то, чего вообще не полагается видеть человеку, не вооруженному специальными сложными приборами, заглядываю в тайну, для смертных навечно запечатанную. Все, что есть на Земле и других разумных мирах с нашей и их цивилизацией, историей, культурой, ничто в сравнении с одной лишь веточкой эруптивного протуберанца, что извергался сейчас в небе надо мной, простираясь, может быть, на миллион, если без иллюзий, километров. Это счастье, что звезды удалены от населенных планет — только огромная дистанция позволяет нам не сопоставлять ничтожные свои дела и страсти с грандиозностью равнодушной к нам Вселенной. Но теперь одно из них пришло и сказало: «Вы мошки… Нет, меньше! Бактерии, каких вы сами каждым шагом давите сотнями тысяч во время прогулки по лугу и лесу, вашего выхода „на природу“.
   Город кругом лежал совершенно пустой, затихший. Темно-красными были дома, красным — пространство площади, пурпурным отсветом солнца сияло море, которое я видел в конце ведущей к пляжу улицы.
    «…и будет кровь по всей земле Египетской и в деревянных и в каменных сосудах».
   Жутко я чувствовал себя на площади умирающего города. И все время в голове вопрос — а с чего началось?
   Услышал за спиной шаги, обернулся.
   Подошел Змтт. В руке пика.
   — Сделал еще одну. Вот.
   Его приход обрадовал. И вообще он теперь очень правился мне. Нас объединяла общая вера — не в бога, нет. Во что-то другое. Пика была сделана превосходно. Легкий, прочный, гладко выструганный, отшлифованный шест из расколотой вдоль слоя старой сосновой доски, и наконечник, насаженный так плотно, что дальше некуда. Но я знал, что и там, под железом, дерево не оставлено грубым, необработанным. Во мне тоже было такое. Жили бедно. Если в детстве я разрывал что-нибудь из одежды, чинить должен был сам. В старой куртке, которой вот-вот предстояло превратиться в половую тряпку, даже под подкладкой я делал швы один к одному, как машинные. Не из жажды эстетического совершенства. Из чувства ответственности. Может быть, говорил я себе, пусть через тысячу лет, эта тряпка попадется кому-нибудь в руки, и человек увидит неаккуратную работу. Ему же станет тяжело, ему будет стыдно за меня, уже давно не существующего на белом свете. Видимо, это было одинаково у нас со Змттом — вера в какой-то окончательный суд. Не божий, а суд рода человеческого, истории, судьбы, природы.
   Я рассмотрел пику, отдал Змтту и погладил его по плечу.
   — Пойдемте, — сказал он. — Уже скоро будет темнота.
   Действительно, с заходом солнца мы погружались теперь в кромешный мрак. Пыль в небе загораживала нам и маленькую здешнюю луну и звезды. Не просто не было видно предметов, а в существовании собственной руки можно было убедиться, только коснувшись пальцем своего носа. Но даже такое прикосновение было странным, неожиданным, будто не ты дотронулся, а кто-то со стороны, чужой. Всем приходилось заканчивать дела так, чтобы до заката быть в квартире. Потому что если не успел, ночуй, где остановился — все равно в этой «тьме египетской» и дома не найти.
   Пошли. Я ожидал, что Змтт скажет сейчас что-нибудь о Вьюре. Вообще каким-то образом меня ввергло в неудобное, даже глупое положение. Каждый и каждая, с кем бы я днем ни встречался, считали своим долгом прежде всего сообщить мне о Вьюре: только что, мол, пришла куда-то или, наоборот, где-то ее не было, с чем-то одним справилась, чего-то другого не успела. Как если бы все были уверены, что у меня и строгой руководительницы Продовольственной Комиссией некие особые отношения, что мы суждены друг другу. Все, кроме самой Вьюры. Она меня просто не замечала. Довольно часто на совещаниях СОДа я старался поймать ее взгляд — хоть мгновенный, хоть вскользь. Не удавалось. Не видит меня, и все тут. Здоровалась, конечно, но это если я еще с кем-нибудь, обращаясь тогда с общим приветом, но не ко мне. А в тех случаях, когда попадался ей один, делала вид, что задумалась, не обратила внимания. Причем получалось у нее это до удивления естественно — ей вообще были свойственны естественность слов, движений и поступков. И вот, видя все это, зная, обитатели общежития вели себя так, как я уже описал. Возможно, оттого, что я-то в своих стараниях перехватить взгляд девушки не отрываясь смотрел на нее, когда мы были вместе. Спохватывался через какое-то время, а потом опять то же самое.
   — Вьюра, — сказал Змтт, — сегодня начала переправлять детей в башню. Тех, чьи родители не водят малышей за пайком. Будут жить в библиотеке. — Он передернул плечами. — Холодно.
   И в самом деле температура в городе и окружающей пустыне заметно опустилась. Запыленность атмосферы задерживала, отражала солнечные лучи. Обычно днем здесь на экваторе было градусов тридцать, ночью к утру — около двадцати двух. Позже днем стало двадцать пять, однако ночью температура падала до двенадцати-одиннадцати, и продолжало холодать. Привыкшие к постоянному теплу иакаты мерзли в своих квартирах без рам и стекол.
   В тот вечер добрались как раз вовремя. Вошли в комнату, и тут же будто на окна черные шторы упали. При трепещущем огоньке свечки-водоросли Вьюра рассказала о детях. Всего их, маленьких и побольше, сорок пять человек. В башне с ее за долгие века разогретыми стенами днем было даже жарко, а к ночи узкие окошки-бойницы закрыли деревянными щитами. Отогревшиеся, накормленные цветным сахаром малыши ожили.
   Неожиданно для себя сказал:
   — Надо бы удалиться километров за пятьдесят от города, выйти из-под облака и оттуда посмотреть на солнце. Завтра сбегаю.
   На том и порешили. Раненько утром подошла Вьюра, подала два мешочка, в которых граммов по двести сахара. Стал отказываться — рыбешки, мол, уже наглотался. Она объяснила, что один на сегодняшнее утро, второй на завтрашнее, когда в обратный путь. Холодно, даже с оттенком высокомерия добавила:
   — Это не столько для вас, сколько для нас, иакатов, которым надо знать.
   В двух словах впечатление от путешествия — там еще хуже, чем в городе.
   Тогда же на рассвете выбрал направление на запад, поскольку юг и север, то есть море и пустыня, исключались, а на востоке опасность наткнуться на «младших братьев» и задержаться из-за этого. Съел сахар, что был в первом мешочке — невыразимое наслаждение после целого месяца сырой рыбы, которой тоже не вдосталь, и побежал. Легко было. Всю первую половину дня не бег, а отдых. Когда-то занимался я и марафоном, был даже участником Всесоюзного первенства. А тут бежишь не на скорость, только на выносливость. При таких обстоятельствах главное — чем-то занять голову. Тогда и время незаметно, быстро пойдет. Стал думать о себе и о Вьюре. Конечно же, я виноват, что поплыл с ней на остров. Но ведь в ее власти было мне приказать, чтобы никому больше не показывал, и самой сохранить свое открытие втайне. Однако не молчала, тут же подняла весь город, а сейчас, похоже, не раскаивается, при всех несчастьях, переносимых горожанами, становится все более гордой и властной. Почему?… Пожалуй, поняла, что при машине иакаты, иждивенцы великой технологии ушедших лет, все равно обречены на вымирание.
   Еще ночью, обдумывая свое маленькое путешествие, решил весь день не смотреть на солнце, глянуть только в самом конце пути, чтобы сразу видна была разница между тем, как выглядит светило в городе и каково оно вдали. Медленно катился день, не торопясь бежал я, но небосвод впереди над горизонтом все оставался и оставался черным. К вечеру сверху показался край солнца, я опустил глаза к сырому песку под ногами, Начал уставать, пришло второе дыхание, на нем одолел еще с десяток километров, опять почувствовал утомление, тело начало капризничать, плохо подчинялось.
   Остановился, сел на песок, поднял глаза.
   Что за… дьявольщина! Еще ближе солнце!
   Теперь уже не половину западного горизонта охватывал красный шар, а почти целиком, заходя на юг и север своими удаляющимися боками. Середина солнца была совсем рядом, уже светило не висело над планетой, маленькой в сравнении с ним, а чуть ли не садилось на Иакату. Ясно видны были какие-то струйные течения дышащих гранул на экваторе. Легко, в подробностях, смотрелись три ближайших пятна: внешний приподнятый обвод каждого в виде круглого вала, широкий пологий спуск и четкая вертикальная стеночка уже до дна. Высота ее в натуре была, может быть, двести-триста тысяч километров, но сейчас смотрелась как сантиметровая. Три пятна выглядели неглубокими вдавлениями, которые вытеснили, выжали часть солнечного материала, образовав эти самые валы. Багровое солнце уже заваливалось за горизонт, и в неконтролируемом животном страхе я поверил, что ближайшая к нам сторона светила сейчас заденет обращенный к ней бок Иакаты. Повалился на спину, зажав ладонями глаза.
   Пролежал не знаю сколько. Но долго, потому что успокоился и отдохнул. Не было, конечно, страшного удара, солнце не задело Иакату. И вообще ничего не было — в том смысле, что ничего не было видно. Полная тьма. Такая окончательная, будто ты в совсем другом мире. Ощущал сырой песок под собой, обонял запах моря, слышал едва-едва уловимый шелест зыби.
   Что делать сбросившему усталость, свежему, когда впереди восемнадцать часов мрака? Еще, что ли, одолеть десяток километров? Пошел так, что левая нога в воде, правая на суше. Потом побежал — все равно тут наткнуться не на что. Вот уже километр позади, вот два…
   Вдруг по щиколотку влетаю в воду обеими ногами. Что такое?
   А ведь ни зги не видно.
   Шагнул вперед — глубже. Поворачиваюсь на сто восемьдесят — еще глубже. Беру слегка вправо (здесь же, черт возьми, должен быть берег, с которого только что сошел!). Шаг, другой, вода поднимается до колен. Еще два шага, дно круто уходит вниз. Снова шагаю, дна нет. Понимаю, что так можно неизвестно куда уплыть. Лег в воде на спину, несколько осторожных гребков, опускаю ноги вниз. Слава богу, дно!
   Вслепую бродил так полчаса. Лег на воду, бесконечно долго дожидался конца ночи. Нет окрестного мира. Не вижу, не ощущаю, не обоняю, не слышу. «Строгая сенсорная депривация» — так называется эксперимент, в ходе которого человека лишают всех пяти чувств.
   На рассвете огляделся. Оказывается, в темноте последние метров пятьдесят бежал не по самому берегу, а по длинной отмели, отделившей от пустыни небольшой глубокий заливчик. Сахар, о котором часто вспоминал, предвкушая, как буду утром лакомиться, конечно, растаял.
   До города, усталый, добирался трудно, подошел на закате. Возле башни с земли поднялась фигурка.
   Сошлись.
   Без предисловий Вьюра спросила:
   — И что? — Вгляделась в мое лицо. — Нет, не надо. Поняла.
   После моего сообщения ночью на совещании СОДа Крдж предложил завтра же собрать людей на митинг. Позвали активистов из соседнего дома, из башни, разделили город на районы, договорились, что обойдут все дома.
   К середине дня около каменного возвышения на площади полукругом сошлось побольше десяти тысяч — пятая часть городского населения.
   Тишина. День, и светло было, как днем. Но черный небосвод и огромное солнце над нами. Никто не отваживался посмотреть вверх.
   На трибуну поднялся Крдж. Громко, разделяя слова, он сказал, что Совет Общественного Действия отчетливо понимает природу пугающих явлений в небе, что они вызваны выбросом в воздух сахарной пыли.
   — Мы заверяем вас, — звучал его голос, — что завтра, именно завтра или, в самом крайнем случае, послезавтра там наверху тучи будут разогнаны ветрами. Мы увидим солнце таким, какое оно всегда было. Станет тепло, пауки и другие животные уберутся в пустыню.
   Я стоял позади всех и видел, как зашевелились горожане, как стали переглядываться, отыскивая на лицах друг друга подтверждение своим неуверенным надеждам.
   Кто-то крикнул:
   — А еда! Букун?!
   Толпа взроптала, гул прокатился по площади.
   Крдж поднял руку.
   — Мы верим, что машина восстановит себя. Но пока этого нет, мы должны питаться рыбой. Ее очень много за пределами городского берега. Кто сильнее, должны идти подальше на восток и на запад. Надо оставить ближние участки тем, кто совсем ослаб.
   Опять зашевелилась, заговорила, закричала толпа.
   — Почему сахар только детям? Мы тоже хотим есть!
   — Сами объедаетесь там в Совете!
   Жестикулировали, обращаясь друг к другу, размахивали руками.
   Опять Крдж призвал площадь к молчанию.
   — Члены Совета, поднимитесь сюда.
   Семеро мужчин и пять женщин поднялись на трибуну. Толпа притихла.
   — Члены Совета, разденьтесь!
   Они так и сделали — женщины по пояс, мужчины догола. Толпа совсем стихла на мгновение, потом разом вздохнула. Стоящие на трибуне выглядели куда хуже тех, кто заполнял площадь. Потому что в отличие от других накатов члены СОДа и Продовольственной Комиссии заготавливали и таскали сахар, выдавали его, ковали, пилили, строгали, бегали и ходили по разным поручениям, то есть работали все голодное время. Даже я был поражен видом своих коллег, особенно женщин. Мужчины вместе купались по утрам и как-то привыкли к тому, что все мы — кожа да кости. А женщин видели лишь одетыми. Да еще теперь эти наросты.
   Вперед шагнула Вьюра, совсем нагая. Одни глаза были прежние. Плечи же, руки, ноги, которые я прекрасно помнил по острову и так часто себе представлял, — неузнаваемы.
   Голос, правда, остался тот же.
   — Иакаты! — Это прозвенело на всю площадь. — Да, многие из нас погибли и, может быть, кто-то еще погибнет. Но мы спасем наших детей. Они останутся живы, и в них мы пребудем. Машина уже исправляет себя. Если около башни приложить ухо к земле, слышен стук и ровная работа механизмов.
   Потом она сказала, что город получил от предков великое наследие нравственности и знаний, но по лености и неразумию утерял все. Что дети вырастут другими, построят новое общество, где человек не будет рабом технологии.
   Шатнулась. Женщины поддержали ее и помогли одеться.
   Митинг закончил Крдж.
   — Вот так, иакаты. Идите теперь по домам, рассказывайте встречным и своим соседям, что слышали здесь сегодня. От имени Совета еще раз торжественно заверяю вас, что все будет так, и Совету никогда не придется брать свои слова обратно.
   Однако на следующий день, на второй и третий ничего хорошего не произошло. (Со страхом я вспоминал чернильную тучу, что видел с корабля у северного полюса планеты.) Солнце продолжало расти, становясь при этом все более багровым и менее жарким. В своих тонких курточках иакаты мерзли. Лишь немногие отваживались ходить по утрам на берег за рыбой, остальные же отсиживались по квартирам, семьями собирались где-нибудь в углу плотной кучей, стараясь обогреть друг друга. Совет, активисты носили по домам сахарную пыль для маленьких, пытались вытащить взрослых на море за пищей, но, как правило, безуспешно. Люди предпочитали умирать дома, но не выходить в красный, словно кровью покрытый, умирающий город на холод под огромное солнце и черное небо. Среди одиноких участились случаи нервных припадков, самоубийств. Человек выбрасывался с отчаянным криком с третьего или четвертого этажа, либо на улице разбегался и головой об стену. Мужчины из Совета превратились в похоронную команду — на окраинах оттаскивали мертвых в пустыню, в центре закапывали во дворах. Горестная работа была настолько тяжелой, что, собравшись к ночи в общежитие, все молча валились спать — и говорить не о чем, и сил не хватало. Вообще по вечерам в состоянии крайней усталости легче было что-то сделать, чем произнести несколько слов. Когда возникала необходимость, объяснялись знаками, скупыми жестами. И ждали, ждали.
   Только Вьюра, Оте и Тайат со своими девушками из Комиссии непрерывно говорили. На иждивении СОДа было уже больше ста детей. Им рассказывали сказки, читали вслух детские книги, — этих в библиотеке башни сохранилось много, — разыгрывали с теми, кто постарше, маленькие сценки, учили танцевать. Второй этаж башни остался единственным теплым, даже порой веселым местом в городе. И раздавать подогретую сладкую воду тем взрослым, кто решался приходить за ней, тоже выпало на долю женщин. Как и мы, они ждали.
   Вечером четвертого дня, возвращаясь в общежитие, ощутил на затылке что-то холодное. Пощупал — мокро. Замелькало в глазах. С неба косо, мягко, неторопливо сыпался с восточной стороны снег, бесшумно падал на мостовую, сразу таял. Многие иакаты, принимая его за новый пищевой дар машины, повыбегали из домов, стали ловить снежинки, пробовать и, убедившись, что вода, скрывались, разочарованные, в своих квартирах.
   Нам же, членам Совета, снег подавал надежду. Собрались на мужской половине, долго разговаривали в темноте. За этот вечер много прежде неизвестного мне узнал об Иакате. Например, только сравнительно недавно, то есть лет сто назад, исчезли из квартир мебель и постельное белье, потому что машина не производила ни того, ни другого. Лет восемьдесят прошло, как закрылась в городе последняя школа, и учить детей грамоте начали сами родители. Сенсацией не только для меня прозвучало сообщение Оте, что сама машина была пущена в ход лишь полтора столетия назад — момент этот и празднество помнили прадеды некоторых моих собеседников — что «эоловый город» в долине был некогда настоящим мегаполисом, но воздвигнутым уже в эпоху упадка, когда не умели строить и не хотели уметь. Всего за полвека размягчились, оплыли композитные материалы стен и перекрытий, заржавели металлические каркасы, и величественные здания стали гигантскими останцами, какими я их видел.
   В полночь, когда женщины уходили к себе, завыл по улицам сильный ветер с востока, в комнату нанесло целый сугроб снега, нам пришлось перебраться на западную половину квартиры. По крышам грохотали железные листы, летела черепица, невидимое море заговорило крупной волной. Под эти звуки мы наконец заснули и к утру были пробуждены криками.
   — Звезды… Мужчины, вставайте! Звезды.
   Боже мой, неужели такое возможно?!
   Выскочили в пустыню.
   Ветер стихал, будто выполнив свой долг. На закате мерцало Созвездие Лепестка, перемигивались бриллиантики Западного Ожерелья, повисла над северным горизонтом одинокая яркая Даная. Но главное — небо. Его чернота, глухая прежде, стала прозрачной, разнообразной. Фоном для тысячи тысяч сверкающих точек были неопределенной формы глубоко темные пространства, туманности, озаренные светом ближних галактик, и взметнувшаяся в зенит дуга Млечного Пути. Все неподвижно двигалось, незаметно менялось, жило. На восточном краю моря забелела молочная полоска, звездочки гасли в серо-голубой полуокружности над ним.
   Тайат предложила будить город. Побежали к центру и оттуда кто куда с хриплыми воплями о звездах.
   Где-то возле первой для меня столовой остановились со Змттом отдышаться.
   С минуту длилась тишина в домах, потом в окнах стали показываться иакаты, вертели головой на тонкой шее, смотрели в небо. Постепенно улица заполнялась дрожащим от холода народом, молча пошл-и на проспект, ведущий к морю. На берегу люди все смотрели в одном направлении.
   Молочная полоска на востоке расширилась, стала выше. Голубизна охватила уже полнеба.
   И наконец она явилась, половина красного диска, — не большая, нет, а как должно. Быстро таял туман, солнце поднялось над горизонтом, лучи света разом легли параллельно поверхности вод, ударили в наши лица, в глаза. Будто один человек, вздохнул весь берег.
   Мгновенно сделалось тепло.
   Люди стали раздеваться, подставлять солнцу исхудавшие тела с уродливыми наростами. Через неделю этим шишкам предстояло отшелушиться, оставив только розовые пятнышки на бледной коже, которым тоже недолгий срок. Но до этого еще многому суждено было случиться.
   А теперь народ отогревался, успокаивался, в полуулыбку сами собой складывались губы. Садились, некоторые ложились — не только здесь на пляже, где для всех не хватало места, а и выше, в городе на солнечной стороне улиц.
   Сквозь полуприкрытые веки смотрели и не могли насмотреться на вечно повторяющееся чудо благой доброй Вселенной, о котором забыли на других планетах, где в больших городах в сутолоке утреннего похода на работу не думается о том, что свершается там, за стенами высоких домов.
   Рядом со мной обнялись парень и девушка. Возникла в памяти строчка из Омара Хайяма:
   «Солнце, вспахивающее бесконечность, — это любовь».
   Расслабился. Сладкое благодушие объяло нас со Змттом и тех из СОДа, с кем встретились на пляже. Медленно побрели к башне. Хотелось просто без проблем посуществовать. Легли там, где на берегу уже никого. Мимо прошли наши женщины, чтобы подальше от мужских взглядов отдаться, обнаженными, ласке и лечению под солнцем, небом. Даже как-то не о чем было говорить. Казалось, самое тяжкое позади, а предстоящие трудности сразу падут, как только придем в себя и возьмемся.
   К полудню нас отыскал один из юношей-активистов. Сказал, что горожане стихийно сходятся на площадь, наверное, там надо быть и Совету. Заставили себя подняться, побрели. Увидев нас, идущих с западной стороны, толпа расступилась, давая нам дорогу. Стали взбираться на трибуну, — кроме меня, конечно, — крики, свистки. Так на Иакате выражают одобрение. По фигуре узнали Вьюру, когда мужчины помогали ей влезть наверх. Тут от свиста заложило уши. Очень громко приветствовали и Крджа, с такой уверенностью заявившего, что мраку, холоду и пугающей картине неба вот-вот придет конец. Да, не сошлось по дням. Но Совет обещал, Совет не обманул.
   Юноша, тот, кстати, который еще в редакции «Ни в коем случае» сообщил о первой попытке видящих остановить машину, теперь доложил, что в нескольких трубах-люках центральной части города слышен рокот, видно какое-то движение. Получалось, дело за анлахом. Вечером на Совете решили, что завтра сами сзываем митинг, чтобы предложить свой план борьбы с голодом, и тут же соберем мужское вооруженное войско, чтобы идти на поля. Раз уж смилостивился космос (хотя понимали, что не в нем дело), раз сделалось тепло и светло, при всей их тренированности «младшие братья» не пугали.
   День и время выхода на поля знали только члены СОДа.
   Площадь была забита целиком — еще не угасло вчерашнее одушевление. В своем выступлении Крдж сказал, что город должен сам начать разведение анлаха. Предложил создать по всем дворам, на заброшенных улицах и в ближней пустыне участки плодородной почвы, для этого перемешивая с песком натасканные из моря водоросли — ими чуть ли не сплошь заросли ближние воды. В городе идея постепенного освобождения от машины приобрела после всего случившегося множество сторонников. Несмотря на перенесенную голодовку, иакаты, тощие, покрытые наростами, были бодры. Когда мужчинам предложили тотчас же идти на поля и в случае необходимости сразиться с «братьями», добровольцев собралось в указанном месте площади около двух тысяч. Из тех, кто покрепче и хоть немного обучался последний раз, сформировали четыре роты. Вооружили изготовленными пиками, топорами.