— Мы отдаем вам должное. Вы не распускались.
   Судьи сидели за длинным столом, и Стван тут же вместе с ними. Напротив председательствующего.
   Разговор продолжался. Вне времени. Не идущий в зачет веков. Было очень спокойно, обыденно. Похоже на рядовое совещание где-нибудь в институте, когда не слишком давят насущные проблемы, и можно спокойно побеседовать.
   А кругом сложнейшая громоздкая аппаратура Защиты от Времени, из-за которой огромный зал казался тесным. За трубчатыми стенами ничего — период до рождения Вселенной.
   Судьи были те же, кто тогда участвовал. Стван помнил их. В отличие от него самого их вовсе не состарило за минувшие десять лет. Такие же, как были.
   Все непрофессионалы. Только на председательском месте Юрист.
   Сейчас вступил Инженер — узкое лицо, большие глаза.
   — Подождите! Давайте установим, что именно мы будем рассматривать — судьбу вот… осужденного?
   — Вы следили? — спросил Стван.
   Инженер с некоторой неловкостью улыбнулся, пожав плечами.
   — Приглядывал.
   — А почему этот костюм — серебряная обтяжка?
   — Защита, больше ничего. Я совсем ненадолго к вам спускался, всего лишь на часы и только два раза. Костюм, чтобы не набраться микробов холеры, оспы, не перенести сюда. — Повернулся к председателю. — Так что предмет обсуждения — Стван или судьба России, даже человечества?
   — В известном смысле, — сказал Социолог, — это одно и то же. На прошлом заседании подсудимый жаловался на отсутствие борьбы в нашей современности. Действительно, есть целые слои граждан, которым вовсе не приходится бороться, и с этим явлением надо развернуть борьбу.
   — Отвлекаемся. — Председатель остро посмотрел на Ствана. — У вас в подвалах усадьбы испытывается автоматическое оружие. Предупреждаем, что это очень серьезно.
   — Позвольте мне закончить, — вмешался Социолог. — Мы сейчас вернемся к тому, о чем вы говорите. — Повернулся к Ствану. — Но дело-то в том, что вы своей школой и мастерскими как раз уничтожаете возможность борьбы и деяния для целых поколений. Фарадей, Баббидж, Менделеев — им уже нечем будет заняться. Придавлено вдохновение гениев, а заодно и тех миллионов, кто добавлял, совершенствовал. Тесла не станет ломать голову над своим трансформатором. Человечество получает все даром…
   — А Пушкин?! — перебил Филолог. — Не будет Пушкина, вы представляете себе! Ни Пушкина, ни декабристов, ни Герцена… Кощунственно! Люди оказываются обворованными на самые прекрасные страсти и жертвы. Вы берете себе все, что за два века создано напором мысли, страданиями сердца, подвигом.
   — Не себе.
   — Хорошо. Для других. Мы знаем. Но через себя. А в результате то же, что было. Только хуже, потому что вы все огрубляете, примитивизируете — как пересказ классического романа в учебнике.
   — Более того, — поднял руку Философ, — задуманное вмешательство в историю, в характер и порядок движения материи так велико, что неизвестно, возникнете ли вы лично при новом ходе истории. Нет наконец уверенности, что против такого посягательства не восстанет само Время. Только теперь нам становится понятно, насколько тонок его феномен. Вдруг черный взрыв, и нет ничего.
   Стван встал.
   — Но крепостное право. Кто не жил в екатерининскую эпоху…
   — Позвольте, позвольте! — Тонколицый Инженер радостно заулыбался. — Восемнадцатый век не так уж обделен. С юной энергией Россия выходит на мировую арену, фрегаты поднимают паруса, при громе пушек идут полки. Полтава, Кунерсдорф, Чесма, Кагул… А искусство! А русские женщины! Вспомните, как Виже Лебрен описывает русских женщин той эпохи.
   Что-то детское было в этих судьях — теперь после промежутка в десять лет Стван почувствовал. Люди, которые не переживали голода, боли, страха смерти, разочарований.
   — Я не об этом, — сказал он. — Да, великие достижения в мире за двести пятьдесят лет. Но колонизация Азии, Африки, мировые войны. Неужели все эти муки не перевешивают поэмы «Мертвые души»? Собственно, Гоголь и писал затем, чтобы все, изображенное там, исчезло. Мне удивительно, что человечество, имея наконец возможность влиять на прошлое, не воспользуется ею. Разве мало давила тяжесть зла, павшая на прежние поколения?
   — Это обсуждается, — сказал Историк. (Он был повзрослее других.) — Вопрос сложен. Отвращая, например, две уже случившиеся мировые войны, мы можем породить три новые.
   — А диктат материи? Жуткий первобытный эгоизм живой клетки, который уже при новом строе противостоял всем усилиям государства, рождая ложь, карьеризм, воровство. Или сама природа, космос, Вселенная? Их непредсказуемый и вовсе не спровоцированный человечеством бунт. Катастрофическая передвижка земной коры, кометы, массами бомбардирующие Землю, Звезда, наконец, опасность Звезды! Ведь это уже террор со стороны материи — взрыв сверхновой вблизи Солнечной системы… Я хотел приблизить контроль.
   — Вы его отдалите. — Историк повернулся вместе с креслом к большому экрану за своей спиной. — Нами просчитано несколько вариантов развития после того, как вы объявите отмену крепостного права. — Он защелкал клавишами и кнопками.
   На экране мелькали сцены одна за другой. Слишком быстро, чтобы понять.
   — Подождите… Это что?
   Высветился парк возле здания, где Стван когда-то смотрел, взобравшись на дерево, в окно бальной залы. Поваленная статуя, зарево пожара на дальнем плане. Два лакея обшаривали лежащего на аллее человека в камзоле — Стван узнал владельца усадьбы, полного краснолицего брюнета. Один из лакеев на что-то оглянулся позади себя, поспешно выпрямился, отскочил в сторону.
   — Кто?… Соколов-Щербатов, князь?
   — Не помню. — Историк перебирал клавиши. — Да, кажется… Дворянство будет практически истреблено.
   Возникло поле сжатой ржи, все усеянное трупами людей, коней. Высокие гренадерские шапки, драгунские ружья. Был вечер, в небе с криками кружилось воронье.
   Историк задержал кадр.
   — Первая большая битва. Здесь вы расстреляли драгунский и кирасирский полки. И три батальона гренадер.
   — Много таких битв?
   — Много. Екатерина догадалась объявить вас Анти-Христом. Техника, которой вы владели, доказывала народу справедливость этого утверждения.
   — И кто побеждает в конце концов?… Мы вошли в Петербург?
   — Империя, во всяком случае, рухнула. Екатерина со двором бежала в Пруссию, но умерла по дороге.
   Историк быстро менял картины. Мелькнули объятые пожаром деревни, большое поле, где рожь вперемешку с молодым кустарником, горящий Невский проспект.
   — Вот это важная сцена.
   Стван шагнул ближе к экрану.
   Незнакомая площадь перед храмом, вся забитая народом. Помост, устланный коврами. Красного бархата кресло, в котором мужчина. Колокольный звон и дым пожарищ. (Стван заметил, что толпу на площади удерживают, теснят ближе к помосту вооруженные.)
   — Сделайте крупнее.
   Теперь помост был виден вблизи. Худой изможденный человек с короной на седых, растрепанных ветром волосах что-то злобно говорил стоящим тут же людям с автоматами — каждая фраза подчеркнута резким движением руки. Взгляд подозрительный, злой, на щеках красные пятна. От носа глубокие морщины к тонким губам.
   Историк подрегулировал звук. Резко ударило слитным гулом толпы, топотом, даже как будто запахом гари. Донесся обрывок фразы:
   «…угольных пригонят, не сплошать…»
   Затем на все звуки наплыл всеобнимающий медный вал колокола.
   — Узнаете? — спросил Филолог.
   — Я?… — Стван отшатнулся — Неужели я?
   — После сражения с поляками под Тулой вы решаете принять царскую корону.
   — С поляками?
   — Польша отделилась в девяносто четвертом. И сразу начала интервенцию. Турки тоже хлынули на Украину. Остановились перед Царством Войска Донского
   — дальше казаки не пустили.
   — Ваших сподвижников, — сказал Юрист, — остается все меньше и меньше. Несколько человек были убиты в разных губерниях, когда развозили манифест. Ну а некоторые будут казнены вами же.
   — ?
   — Хаос в стране. Два десятка учеников оказались каплей в море, тысячи нужны были, десятки тысяч. В результате повсюду новые вожди, борьба за власть, грабежи, поджоги, а потом голод, эпидемии, иностранные войска, религиозные течения и секты одни против других. Заросли поля, население за два года сокращается почти наполовину. Перед этим обвалом проблем начинается раскол в среде ваших учеников, кто-то отпадает.
   Историк пустил следующую серию кадров.
   — А дальше? После Тулы.
   На экране мелькнуло что-то яркое.
   — Что это?
   — Один из вариантов. Перед битвой за Киев, чтобы не губить людей, вы решаете устроить демонстрацию — на Русановских болотах взорвать атомную квант-бомбу. Потом приказ отменяется, но Григорий, давно задумавший отделиться от вас, поднимает бомбу и взрывает на большой высоте. Людьми было воспринято в качестве конца света. Массовые самоубийства, десятки тысяч бросали хозяйство, шли в леса.
   Он поднял руки.
   — Хватит! Мне все понятно.
   Историк выключил экран.
   — Да вы успокойтесь, — сказал Философ. — Этого же ничего не происходило. Расчет машины, видение, мираж. А на усадьбе у вас все пока тихо… Вот выпейте воды.
   — Да… А вот как мне теперь — просто жить? Существовать в прошлом, как трава, как улитка, ни во что не вмешиваясь?
   — Решайте. Мы полностью полагаемся на вас.

ПРОЩАНИЕ

   Какой же то был вечер!
   В двусветном зале бронзовые грифоны держали в лапах восковые свечи. На столе фарфоровый сервиз, хрустальные бокалы, ножи и вилки золоченого серебра, бутылки из княжеского много лет не отпиравшегося погреба, ананасы, апельсины из оранжереи, срезанные цветы в вазах.
   Двадцать восемь мальчишек с девчонками и он сам.
   Как хорошо знал каждого и каждую. Все в разное время болели, ранились, жглись во время опытов, со всеми были переживания. Теперь на лицах сменялись удивление, боль, задумчивость. Но отвращения не было.
   — И вот он — я! Обыкновенный человек.
   Долгое молчание. Они не переглядывались. Наконец Гриша сказал:
   — Нет, Степан Петрович. Обыкновенных мы знаем — их тут много по усадьбам, про них известно. А вы делали нас.
   Все глаза потеплели.
   Стван вздохнул освобожденно. Далеко еще было, к счастью, до того помоста на площади, до атомного наводящего ужас просверка в небе.
   Взял бокал. И они все тоже подняли, чтобы впервые в жизни коснуться губами вина.
   Лилась через усилитель мажорная соната Генделя — специально этой зимой приглашали из Петербурга немцев да итальянцев-музыкантов, записывали целыми концертами.
   Танцевали полонез, гавот, девушки под песню водили хоровод. Снова садились за столы. Решено было в последний раз вольно говорить о том, что было, что знали, чего добились.
   — А помните, Степан Петрович…
   — А помнишь, Таня…
   Вышли в сад. Рассвет отбросил туманные тени. Опять музыка. (Пусть уж слышат за стеной, кому доведется.) Смотрели друг на друга, равные, красивые, озабоченные высоким, — как в те новые века, которые еще грядут.
   Всю следующую неделю разбирали станки, устройства, агрегаты. Днем, ночью дымила плавильная печь, туда целиком бросали инструменты, приборы, машинные блоки, схемы. Потом в пруду топили слитки ноздреватого хрупкого сплава. По всему дому битое лабораторное стекло хрустело под ногами. Бумагу и химикалии жгли, кое-что взрывали в парке. Здание внутри постепенно приобретало прежний контур. Но облик разоренности — полы в покоях испорчены, мебель поломана, стены в дырках. Всю работу рассчитали по дням, спланировали сами ребята. Но делалось дело почти молча, с малым, только необходимым разговором. Не острили.
   Стван же отключил многолетнее напряжение, отпустил себя. Бродил по парку, по опустевшим залам дома. В одиночестве, без спешного труда восемнадцатое столетие открывалось ему иным, существующим для себя, не для сравнения с будущим. Ум и талант смотрели с портрета в золоченой раме, нагая мраморная богиня над запущенной куртиной вдруг вызывала сладкие слезы. Задумывался: время-то страшное, но, пожалуй, еще сквозь многие века будет оно светиться горностаевыми мантиями, шеренгами румянцевских, суворовских полков, пышностью балов, туниками прелестных женщин, которые так рано умирали, чтоб вечно молодыми оставаться на полотнах русских художников, в камне надгробий.
   Запускал музыкальную шкатулку с чуть дребезжащей мелодией беззаботного барокко. С кабинетного столика брал покрытый пылью томик стихотворного альманаха, открывал шершавую страницу.
   Лишь другу Лиза дух вручает, Возмогшему ее трогнуть…
   Мечтание о другой, не рабской системе отношений. (Но ему-то не вручила свой дух Лизавета.) Федор и Тихон Павлович спрашивать ни о чем не осмеливались — привычно было, что бариновы решения через срок показывают свою умную, важную суть. Только кивнул управитель, и когда Колымский приказал приготовить вольно-отпускные на всех крепостных.
   В ветреный вечер — по бледному небу быстро бегущие разорванные тучи — от усадьбы двинулся кортеж. Баронская карета, за ней дормез и кибитки, где ученики. Остались в Смаиловке Федор, недавно женившийся, и Тихон Павлович с семейством. Договорено было, что через пять лет сдадут имение в казну как выморочное.
   Из-за того, что так негаданно оборвалось начатое здесь, из-за ветра отъезжали холодно, неуютно. Федор с управителем чувствовали, барина уже не увидят. Обнялись, кучер щелкнул длинным бичом.
   Один в карете, Стван часами глядел в окошки. Те же черные деревни, изредка на холме за липами крыша дворца, на поле пьяная помещичья толпа верхами за лисицей. Не вышло, не получилось! Слишком тяжек бульдозерный, чугунный накат прошлого — не стронешь лихим наскоком. Застыла, остановилась российская история.
   Но в Петербурге это ощущение стало пропадать. Не узнаешь столицы через годы. Фонтанка, каналы оделись гранитом, обставились вельможными палатами, каменными купеческими дачами. Достроены Гостиный двор, Академия наук, Академия художеств. Убрали насыпной бульвар вдоль Невской перспективы, на булыжник положены ровные тротуары. И людей на них, людей! С краю Карусельной площади поднялся пышный, на века строенный театр. (Вот здесь и выпорхнет на сцену Истомина — «душой исполненный полет».) Прошлой бытностью в городе, зимой, за картами, он плохо рассмотрел Петербург, не почувствовал характера. Теперь поразили движение, энергия. Чуть ли не морским народом стали жители. На реках, бесчисленных каналах ялики, шлюпки, баржи, галеры, плоты, яхты. Веревок, канатов навито, парусины наткано, лесу, кирпича навезено — глаза разбегаются. Всюду роют, несут, толкают, тащат, поднимаются стены, возникает то, чему стать колыбелью революции. Да, конечно, в Зимнем дворце императрица, шестидесятилетняя накрашенная старуха, юный ее любовник, тоже накрашенный, весь в бриллиантах. Но время не стоит, уже явились на свет прадеды народовольцев.
   Еще до Петербурга убыло спутников-учеников. Прельстившись красотой Волги, две парочки остались у Белого Яра, в Нижнем Новгороде отпросились трое. На Киев пошел Сережа, на Москву, чтобы в актерки там, три девушки-подружки.
   Двое остались в столице, с другими Стван отплыл из Кронштадта на голландском судне. В Антверпене прощание еще с тремя — отправились за океан. Те, кто предпочел Европу, по одному, по двое двинули в разные города: Париж, где скоро падет Бастилия, прославленный искусством древний Рим.
   И это было все. Конец великой затеи.
   Но Стван успокоился в ходе путешествия. Воспитанники счастливо шли навстречу самостоятельной судьбе. И хоть единогласно было решено никогда не вспоминать, что взяли из будущего, Стван знал, что выучил своих ребят человечности. Даже падением своим, крахом идеи.
   С последними прощался в Лондоне. Стало пусто, но при том освобожденно. С рассвета до темноты слонялся по верфям и пристаням Темзы. Отрекшемуся от своих планов, ему стала вдруг захватывающе интересна обыкновенная жизнь, которой прежде старался не замечать. Вот матросы грузят корабль — рис и кофе на Каир, вот женщина с узелком пришла к мужу проститься, некрасивая, скромная. Здесь не только обыденное дело, эти люди создают то будущее, в котором ему родиться. И от женщины тоже в него, в Ствана, войдут какие-то капельки, она тоже в нем — ее смущенный, косящий взгляд. Уметь бы ему в той первой жизни так видеть своих современников.
   Подумывал, не отправиться ли ему в Египет с этими матросами или с переселенцами в американские прерии, где бродят стада бизонов. Но вспоминал, что уже недолго до дня, когда Наполеон вступит с войском в Каир, а от бизоньих полчищ через несколько десятилетий не останется ничего.
   Потом сказал себе: ладно, буду любоваться тем, чему не суждено погибнуть. Деньги есть, здоровье — слава богу. Начну с Австралии, пройду сквозь пустыню к красной горе Ольге, оттуда в Новую Зеландию к гейзерам. Если майори пощадят, после них отправлюсь в Юго-Восточную Азию отыскивать затерянные в джунглях древние дворцы. Интересно бы понять, в каком краю сам я был, когда в кембрии.
   И опомнился. Где они — Австралия, Новая Зеландия?! Туда не доберешься, еще нет рейсов. Только Кук, единственный побывал.
   Взял каюту на пятимачтовой шхуне, следующей в Бенгалию с серебром. Штормило в Бискайском заливе. От островов Зеленого Мыса пошли вдоль побережья Гвинеи, после круто на запад старинным, еще с Васко да Гамы путем. Разговаривать на судне было не с кем. Капитану с матросами хватало дел, пассажиры — две семейные пары служащих Ост-Индской компании — держались замкнуто.
   Но не скучал. День за днем не менялась прекрасная погода. Стван со шканцев завороженно смотрел на океан. Почти пьянел от неописуемой синевы, мерные удары волн о деревянный борт слушались как симфония. Шхуна приближалась к центру Атлантики, чтобы отсюда взять курс на мыс Доброй Надежды. Сверкали на солнце летучие рыбы, высоко парил альбатрос. Ночами безмерность вод светилась, за кормой сияющий след.
   Теперь он считал, что ему около сорока трех. Выходило, что жизнь уже как-то сотворилась, все большое, сильное позади.
   После заката, один на палубе, снял камзол, туфли, аккуратно положил. В рубашке, в кюлотах сел на фальшборт, слушая скрип снастей. И мачты, и небо казались живыми, с ними можно было говорить. Оттолкнулся руками, переворачиваясь в воздухе, мягко спрыгнул вниз.
   Сразу вынырнул. Шхуна проплыла над ним, громадная, загораживающая парусами широкое пространство звездного свода. Уходила быстро, уменьшалась. Неподалеку буревестник сел на волну — чтобы спать. Подкативший вал поднял и словно с горки опустил — чуть замерло сердце от полузабытого ощущения.
   Течение и ветер несли. Утром из синей бездны прямо под ногами Ствана медленно поднялось длинное голубоватое тело акулы.

МЕГАПОЛИС

   Сквозь ресницы брезжили сиреневые прямоугольники, за спиной что-то твердое. Плеск воды… В раю он, что ли?
   Открыл глаза. Сидит на жесткой скамье, прямо перед ним по каменным ступенькам струится вода. В одних местах одевает камень тонкой прозрачной пленкой, в других — собирается в маленькие белые водопады. А дальше невысокие кубические здания. Ранний утренний свет. Из-за него все сиреневое.
   Опять куда-то перекинули. В будущее, что ли, в отдаленное?
   Если так, то зря. Даже в самый настоящий рай он не хочет. Довольно с него. Ни силы, ни желания опять приспосабливаться, строить судьбу. Смерти он просит. Темноты, которой не видишь, что она темнота, покоя, о котором не знаешь, что он покой.
   Повернулся туда-сюда. Место казалось знакомым.
   Неясный гул доносился откуда-то снизу и справа.
   Черт возьми, да ведь это же Водяной Сад! Возле Клон-Института. Сам тут когда-то работал.
   Вот в чем дело — его вернули назад. В Мегаполис.
   Поднялся.
   Ну, конечно же. Водяной Сад. Здесь между разбросанными корпусами что-то вроде арыков в камне. Мелкие, где можно шлепать босиком, и крупные, в которых плыть. Так уж выдумали архитекторы. Ни деревьев, ни единого клочка травы на всей территории. Только камень и вода.
   Усмехнулся, присвистнув. Снова в своем времени. Ничего себе — дела. Прокатился по эпохам, периодам, векам и опять туда, откуда начинал. Снова, значит, одиночество, ощущение неполноценности. Как прежде, завидовать тем, кто умнее, талантливее, известен. Или нет?… Пожалуй, именно зависти не будет. Хоть из этого он вырос. Бог с ними, с теми, кто в первых рядах, кто на Марс, на Венеру, в библиотеки со спецабонементами, в музеи без очереди. Сам и не в таких музеях побывал.
   Опустив глаза, посмотрел на свои руки — большие, шершавые, в шрамах. Все оставило след — и пирамида, которую на отмели строил, и скалы, и Бойня, где со всех сторон кусали и грызли. А больше всего — приборы, машины, что строил для ребят, опыты, что показывал.
   Неторопливо стал подниматься из главной чаши Сада по журчащим водопадиками ступеням. Было рано. В институте еще не начиналась работа, но вдали, у центрального канала Стван видел нечеткие фигурки — какие-то уж очень ревностные спешили в свои лаборатории.
   Вдруг стало жутковато — еще попадешь на кого-нибудь из прежних коллег. Расспросы, разговоры и (хуже того) умолчания. Станут показывать, что все забыли, что, несмотря на случившееся тогда, готовы нормально к нему относиться.
   Повернул в глубь территории, мимо стадиона. (Здесь даже теннисный корт сплошь каменный.) Не было понятно, куда, собственно, теперь. Как-то разыскать судей, явиться… Или нет. Будь он нужен, пробудили бы прямо в Башне. Вероятнее всего, он уже отбыл наказание, может просто жить. Получить в Административном адрес на комнату (теперь по возрасту и на квартиру), ходить в домовую столовую, благо на это не надо денег. Когда давно еще Всемирный Совет принял закон о бесплатном питании по месту жительства, Стван не очень взволновался. Тем более что речь шла не о деликатесах, а так, о простом. Но теперь, без работы, оценит. Надо как-то доживать оставшееся.
   Дошагал до высокой стены, ограничивающей владения Клон-Института, отворил железную дверцу.
   Сразу шагнул в осень. Здесь в зоне отдыха какого-то бытового комбината пейзажный стиль. Он его тоже прекрасно помнил, и тут ничего не изменилось. Ярко-алые кроны осин среди желтеющих берез. Тропинки, пруд, где на черной, уже отцветшей воде пятнышки поздних лилий.
   Точно такой же осенней порой было совершено его преступление. Вернулся из неудачно проведенного отпуска, взвинченный, обозленный на весь мир. И на Итальянской Террасе оскорбил, даже ударил человека. Оказалось, на Земле этого не было уже пятьдесят пять лет. Сел, сам заговорил — хотелось излиться — и сразу стал ненавидеть собеседника, спокойного и старавшегося его успокоить…
   Гул со стороны становился все сильнее, но исчезал, когда Стван опускался в ложбинки.
   Прошел дворами мимо детских площадок, вертолетных стоянок и через высокую подворотню на Итальянскую улицу.
   Она кишела народом.
   Тогда, десятилетие назад, спешили в основном на белковые поля. На всех площадях Мегаполиса сияли слова:
    «СПАСИБО, ЗВЕРИ!»
   С завершением пищевых комплексов стало возможным освободить животных от вечной дани человеку. Объявлен был конец охоте и животноводству, свинью планировали преобразовать обратно в кабана, быка — в буйвола.
   А сейчас куда торопятся?
   Чрево воздушки извергало толпу. Включены все конвейеры — четыре медленных, два быстрых По среднему большинство бегом — для спорта или потому что опаздывают.
   Резко пахло электричеством, сухим маслом. (Правда, чтобы почувствовать, надо было как следует надышаться в восемнадцатом веке.) Ну, понятно — греется смазка в малых и мельчайших подшипниках, которых миллионы по всему устройству улицы.
   Перекличка световых сигналов. Стрелы, круги, треугольники, показывающие, куда правильно. Очень тонкий, специально повышенный, чтобы пронзать обволакивающий гул, голос ближнего регулировщика: «Тридцать секунд на левых свободно…» Быстро бегущие строки световой газеты. Пониженный голос дальнего регулировщика. Глухой рокот конвейеров.
   Стван по неподвижному тротуару шел к площади. Но в этот час и здесь тесно.
   На него, с сединой в волосах, со шрамами на лице, оглядывались. Однако теперь уже не раздражали мгновенные оценки на ходу. Почему-то чувствовал себя крупным физически, почти громоздким, что, наверное, и соответствовало. Каким-то неуязвимым. Были большие надежды, большие потери, уже не участник полусекундных дуэлей взглядами. Знает про себя, успокоился.
   Фонтаны, деревья, два розовых фламинго летят над фронтоном библиотеки. И тогда тоже здесь на улице подкармливали фламинго. Но в той, прежней жизни, неудовлетворенным одиночкой в Мегаполисе, он как-то не замечал мягкого очарования этого района. Магазинчики — у каждого свой стиль, крошечные кафе на три-четыре столика.
   Рекламный плакат тео-фильма «Друг из субкультуры». Что-то такое видел очень давно… Возобновили.
   Витрина инструментов. Скромный блеск темного металла, микронная точность сочленений — не те неуклюжие, что он с ребятами мастерил. Раньше тоже не обращал внимания на инструменты, а теперь технология стала родной. Так хочется взять в руку настоящий резак, взвесить в ладони холодноватую, полированную умную тяжесть. Но у него в кармане пусто, и неизвестно, когда что появится…
   Со стороны воздушки приближалась женщина.
   Шла, как праздник.
   Круг внимания двигался с ней. Встречные мужчины провожали поворотом головы, женщины скашивали взгляд. А кто обгонял, тоже не мог не глянуть.