Старуха молочница, продавая их домашний хлам, выхаживала его. Стась пролежал два месяца, потом поднялся, бледный, как картофельный росток.
   Как это часто бывает после тифа, у него отшибло память. Незнакомыми казались ему квартира и все вещи в ней. Надо было спрашивать себя, видел ли он прежде эти книги, гимназическую парту, потемневшие старые портреты на стенах. День он слонялся по комнатам, постепенно привыкая к ним и восстанавливая по ниточкам связи с прошлым.
   Потом его ударило: «Кристя!»
   Он спустился на улицу и пошел в парадную напротив. Незнакомая женщина, подозрительно посмотрев на него, сказала, что прежние жильцы уехали.
   — Куда?
   Она не ответила и закрыла дверь.
   Стась побрел по городу, смутно надеясь, что случайно встретит девушку.
   Жутко выглядела Варшава третьего года оккупации.
   Стояла глубокая осень. Листья на деревьях облетели. На улицах было пустынно. Большинство магазинов закрылось, окна нижних этажей были задернуты решетчатыми ставнями, а то и просто забиты досками.
   Стась зашел в Лазенки. Ему хотелось посидеть на той скамье, где он познакомился с Кристей. Он приблизился к скамье и с отвращением отшатнулся. По спинке скамьи шла отчетливая надпись: «Только для немцев».
   Он огляделся и увидел, что в парке никто не садится на скамейки. Лишь на одной развалился немецкий сержант в мундире со стоячим воротником. Немногочисленные посетители парка шли, не останавливаясь, по аллеям, а немец с усмешкой, сунув руки в карманы и вытянув ноги, как бы руководил этим молчаливым хороводом.
   На Маршалковской было люднее. Иногда даже попадались нарядные женщины. Прошел пожилой Щеголь аристократического вида под руку с молоденькой нагловатой дамочкой. Немецкий офицер презрительно перебирал поздние хризантемы на лотке. Проезжали автомобили с военными, извозчики.
   Мрачный сгорбленный мужчина с ведерком и кистью в руках обогнал Стася и наклеил на стену листок из пачки, которая была у него в сумке.
    «УБИЙЦА МАТУШЕВСКИЙ НЕ ЯВИЛСЯ!
    До 18.Х.41 убийца Матушевский Збигнев, покусившийся на жизнь немецкого военнослужащего, не явился сам и не был схвачен благодаря содействию населения.
    Поэтому я распорядился сначала о расстреле 25 заложников из местного населения, главным образом интеллигенции, то есть врачей, учителей и адвокатов.
    От поведения и помощи населения в дальнейших розысках убийцы зависит судьба остальных заложников.
Начальник СС и полиции г. Варшавы».
   Прохожие, не останавливаясь, отводили глаза в сторону.
   Пожилой щеголь взглянул на объявление и вздрогнул.
   Без цели Стась свернул с Маршалковской в Сасский парк, прошел через площадь Железной Брамы, где, продавая всякий скарб, толпился народ, и углубился в узкие улицы Муранува.
   Смутное воспоминание о чем-то хорошем, даже прекрасном в его прошлом пробивалось в сознании юноши.
   Он вышел на Налевки. Улица была вся пуста.
   Станислав остановился, озадаченный.
   Впереди послышался шум. Озираясь, пробежал черноволосый мужчина с лицом, опухшим от голода.
   Потом из-за поворота показалась толпа стариков, женщин и детей, сопровождаемых эсэсовцами.
   Они прошли совсем близко от Стася.
   Маленькая девочка, держась за руку матери и торопясь, чтобы поспеть за скорыми шагами взрослых, спрашивала:
   — Куда нас ведут, мама? Куда?…
   Эсэсовец с автоматом что есть силы толкнул Стася, и гоноша ударился о стену.
   — Эй, с дороги!
   Толпа прошла.
   Стась повернул на Ново-Плиски. Шли и пробегали люди, и на всех лицах была одинаковая печать обреченности и голода. Послышался крик:
   — Облава!
   Стась все еще не понимал, где он находится.
   Он вошел в какую-то жалкую харчевню. Несколько мужчин с бородами сидели за пустыми столиками. Его появление удивило всех.
   Стась, усталый, сел за столик.
   Все молчали. Потом юноша услышал за спиной:
   — Слушайте, у вас продукты?
   — Может быть, он продает яд?
   Стась опять обернулся:
   — Какой яд? Зачем вам яд?
   — Он не понимает…
   Старики отвернулись от Стася, приглушенными голосами заговорили на незнакомом языке.
   Яд?… Для чего им яд?… И вдруг он понял, где находится. Гетто! Варшавское гетто — вот куда он попал. Он смутно вспомнил, что проходил через какие-то высокие ворота, все в колючей проволоке. Вспомнил, как усмехнулись солдаты охраны, когда он миновал их.
   Дверь в харчевню вдруг распахнулась. На пороге стоял тяжело дышащий мужчина.
   Он сказал:
   — Облава. Сюда идут убийцы.
   Поспешно пробежал в дальний угол комнаты и сел за столик.
   Еще две тени скользнули с улицы. Оттуда доносились крики и стоны. Бородатые старики съежились.
   Шум и вопли на улице приблизились, потом стали уходить. Когда стало уже почти тихо, раздались гулкие уверенные шаги и в дверях вырос эсэсовский офицер в черной шинели.
   Кто-то охнул.
   Офицер холодно оглядел комнату. Потом, шагая четко и бездушно, подошел к пустой стойке, повернулся и еще раз стал осматривать все столики.
   А у двери стали два автоматчика без лиц — только с касками, где был нарисован череп с костями.
   Напряжение в комнате сделалось совсем ужасным.
   И вдруг Стась почувствовал такую жалость к несчастным старикам и такую ненависть к тому, что готовилось произойти здесь, что, сам но сознавая этого, вскочил.
   — Люди! — закричал он. — Люди, что вы делаете? Опомнитесь! Ведь я же могу летать! Человек может летать! Смотрите!
   Он подпрыгнул, повис в воздухе, повисел две секунды и стал на пол.
   — Подумайте! Ведь вы же все люди. Что вы делаете?
   Все молчали.
   Безликие маски солдат и офицера на миг сделались человеческими лицами.
   — Ну, смотрите! — крикнул Стась.
   Он еще раз поднялся в воздух, над столами перелетел к стойке и опустился возле офицера.
   Тот отшатнулся, потом, показывая на юношу, закричал:
   — Взять!
   И стал вырывать парабеллум из кобуры.
   Солдаты, расшвыривая столы, бросились к Стасю.
   Секунду он смотрел, как они приближаются, сознание опасности защемило его сердце, потом тоска овладела им — он чувствовал, что той давней чудесной силы в нем совсем мало. Что ему не удастся бежать.
   К счастью, у дверей никого не было. Неловко, как птица в тесной клетке, он подскочил, ударился о потолок, вытирая спиной побелку, скользнул к выходу, упал на четвереньки, вскочил и побежал по улице.
   Сзади раздались выстрелы, крики. Цепь солдат с автоматами перегораживала ему дорогу, они расставили руки. Он опять подпрыгнул, из последних сил перелетел эту цепь, увидев на миг под собой удивленные физиономии и разинутые рты.
   Он повернул куда-то за угол, еще раз за угол, бросился в подворотню, пробежал двор. Каменный забор преграждал ему путь, он перескочил его, попал в другой двор и выбежал на улицу.
   Было тихо. Погоня отстала.
   Стась огляделся. В глаза ему бросилась табличка над воротами: «Улица Милы». Он вспомнил, что много раз бывал здесь до войны, навещая старого учителя гимназии Фриденберга.
   Странным, нереальным получился этот разговор.
   — Пан учитель, — сказал Стась, — я могу летать. Это удивительно, но это так. Это было со мной до сентября, и теперь этот дар вернулся. Хотите, я покажу вам?
   — Нет-нет. — Старик протянул руки. — Я верю тебе. Мне не нужно доказательств. Я сам читал, что это когда-нибудь будет…
   Они разговаривали в маленькой каморке.
   Когда Стась разыскал квартиру Фриденберга, он не узнал знакомых комнат. Гетто было перенаселено. Там, где раньше жила одна или две семьи, теперь теснилось по сорок — пятьдесят человек. И тут тоже на полу под тряпьем повсюду лежали люди. Чей-то голос в темноте направил Стася дальше, в другую комнату, потом в третью, в лишь в самой последней, которая прежде была кладовкой, юноша нашел своего старого преподавателя.
   Они зажгли коптилку. В ее тусклом свете старик казался еще больше, чем раньше, похожим на пророка. Его исхудавшие щеки глубоко запали, выпуклый лысый лоб стал еще выше, давно не стриженная борода разметалась по груди.
   — Я хочу показать, как я летаю, — сказал Стась.
   — Не нужно. — Старик затряс головой. — Я верю тебе. Не будем терять времени.
   Он ходил от стены до стены среди наваленных на полу книг. Полы его халата развевались, и огонек коптилки то угасал, то оживал вновь.
   — Это правда. Это должно быть. Ты понимаешь, самые удивительные способности таятся в нашем организме. Подумай только о маленьких детях, например. Ребенок, глядя на рисунок обоев, видит там дворцы, замки, чудесные деревья и персонажей своих любимых сказок. А взрослые люди смотрят на ту же стену, и для них там нет ничего, кроме грубо отпечатанных розочек и листьев. Почему? Потому что каждый ребенок — это поэт, живописец, танцор и актер сразу. А взрослый человек в процессе жизни и борьбы за существование постепенно теряет многие заложенные в нем прекрасные способности, оставляя лишь те, что помогают ему добыть кусок хлеба… Но если бы эти способности могли проявиться? Если бы жизнь была другой… Я хожу здесь в гетто и вижу лица истощенные, лица равнодушные, лица циничные, лица больные и умирающие. И я знаю, что один из этих людей мог бы быть умен, как Ньютон, другой — рисовать, как Дюрер, третий — петь, как Шаляпин, или сочинять музыку, как Шопен. Каждый… Ой-ой-ой, идет страшная война, в человеке открылось такое, чего не было во все века. Людей заживо бросают в костры, убивают грудных младенцев, уничтожают целые народы. И все-таки я понимаю сейчас, что Человек — это безгранично…
   Старик почти пел, раскачиваясь на ходу. Это было похоже сразу на плач и на молитву.
   — В древних египетских папирусах я прочел указания о том, что люди умели видеть происходящее за сотни километров от них. Также описаны случаи, когда человек часами стоял на одной ноге на самых кончиках пальцев, и приводились сведения о том, что некоторые особенно выдающиеся мыслители обладали способностью видеть ближайшее будущее. А гипноз? А удивительная способность некоторых останавливать взглядом? Вернее, не останавливать, а заставлять оглянуться… А действие музыки на человека, которая почти приближает его к пониманию того прекрасного, что еще никогда не было понято нами… Слушай, мальчик, мы находимся сейчас накануне ночи. Идет тысяча девятьсот сорок первый год. Фашисты захватили всю Европу и в России ведут наступление на Москву. Но, заверяю тебя, будет рассвет. Сбереги себя. Сохрани свой дар.
   Старик остановился и посмотрел на Стася.
   — Тебе нельзя оставаться у меня. Вчера тут в гетто две девушки и трое юношей совершили нападение на солдат вермахта. Ночью фашисты убьют тысячи людей. Беги… Если ты можешь лететь, лети!
   За дверью раздался шум, и они оба прислушались.
   Шум повторился. Теперь это был уже грохот, стучали во входные двери. В соседних комнатах поднялись вопли и стоны.
   — Это они, — сказал старик. — Пора.
   В комнатах уже раздавалась гортанная немецкая речь.
   …Застучали в дверь.
   Стась вскочил на подоконник. Он и верил себе и не верил и оглянулся на старика.
   Тот кивнул.
   Юноша прыгнул. В ушах у него засвистело. Жутко и гибельно понеслись навстречу тускло освещенные булыжники мостовой. Но, сжимая зубы, он замедлил падение, почти остановился в воздухе и мягко упал во дворе. Затем встал и вышел на улицу. Цепь солдат окружила толпу полуодетых кричащих людей, их загоняли в крытые машины.
   Секунду Стась смотрел на все это, потом торопливо пошел в сторону.
   — Стой! Стой, руки на затылок!
   Это уже относилось к нему.
   Он побежал, свернул в подворотню и оказался в глухом дворе-колодце. Он огляделся, отчаянно прося свою чудесную силу не оставить его в такой миг, вдохнул, оторвался от земли и стал подниматься. Солдат гулко протопал почти под самыми его ногами, но не увидел его. Во двор вбежало еще несколько эсэсовцев, один посмотрел наверх, закричал и вскинул автомат. Стась поднимался мучительно медленно. Уже дико кричали все эсэсовцы. Очередь просвистела мимо его плеча. Но рядом, к счастью, был балкон. Он спрятался за ним, по стене — почти карабкаясь и помогая себе руками — поднялся до третьего этажа. Теперь он уже просто боролся за жизнь, молчаливо и упорно. Двор внизу весь наполнился гулом, как будто били по железному листу. Станислав поднялся до четвертого этажа, перевалил на крышу, побежал по ней, оскальзываясь и падая, потом, измученный, лег у карниза.
   Но ему не пришлось долго лежать. По всем этажам уже топали сапоги, раздавалась гортанная тревожная речь. Из слухового окна недалеко от Стася осторожно выглянул солдат с автоматом.
   Юноша вскрикнул, вскочил и, не раздумывая, прыгнул вниз. Но теперь странная сила уже вполне подчинялась ему. Он полетел косо, вправо, успел на миг увидеть, как из окна два автоматчика бьют по нему и как огонь вылетает из дул. Но автоматчики сразу пронеслись мимо, он был уже снова на крыше, но на другой стороне улицы.
 
 
 
   Несколько мгновений он отдыхал, затем стал подниматься все выше и выше. Опять, как в памятную ночь перед войной, он напрягал что-то такое — он сам не знал что — и поднялся метров на двести над домами в темноту и холод октябрьской ночи. Варшава лежала под ним, черная, неосвещенная. В гетто били автоматные очереди, сияли прожекторы на улицах, и в их свете метались маленькие фигурки. А в других районах города было тихо. По Маршалковской катила колонна автомобилей.
   Стась наметил себе место за пределами гетто и направил свой полет туда. Он опустился на какой-то незнакомой улице возле тумбы с объявлениями. Ветер трепал край свежего, недавно наклеенного листка.
   Стась подошел и прочел:
    РАССТРЕЛЯНЫ!
   Дальше говорилось, что за покушение на германских военнослужащих расстреляны бандиты. Первой в списке стояла Кристина Загрудская, 1927 года рождения.
   Он стоял и смотрел на это объявление и чувствовал, как что-то обрывается у него внутри. Но вместе с тем в нем росла уже другая сила.
   Он не вернулся домой в ту ночь, а взял направление на Древницу. Добравшись туда к утру, он отдохнул немного у знакомых, а затем лесами пошел на восток.
   У Яновского бора его остановили вооруженные в штатском.
   — Ты кто?
   — Поляк.
   — Во что веришь?
   — В Польшу верю.
   Но и так можно было видеть, кто он и во что верит. Через две недели в руках у него был пулемет, и очередь ударила по фашистской автоколонне, совершающей торопливый марш на русский фронт, где гитлеровские войска уже уперлись в оборону Москвы.
   Станислав был в партизанах, потом присоединился к дивизии Костюшко, участвовал в боях за Варшаву и, раненный, вместе с фронтовой сестрой-санитаркой, ленинградской девушкой Татьяной, попал в Россию. Молодые люди полюбили друг друга и поженились. Станислав остался в Советском Союзе, поступил в строительный институт и окончил его. Вместе с женой он работал на канале Волго-Дон, строил заводы в Сибири.
   В 1957 году Станислав с семьей поехал на строительство Братской ГЭС…
   Но вот что интересно, — сказал Строитель. (Он заканчивал свой рассказ.)
   — В последнее время Станислав опять начинает ощущать это чувство. Все сильнее и сильнее. Впервые оно возникло, когда он был участником грандиозного митинга в честь окончания первой очереди строительства. Попробуйте представить себе эту картину. День. Панорама огромной реки. На двух берегах тысячные толпы людей, спаянных между собой, связанных общим делом. Высокое голубое небо над плотиной, вспугнутая шумом косо летящая птица на высоте, освещенная солнцем… Он, тоже участник строительства, вбирал в себя все это и вдруг почувствовал, что снова может лететь. Просто силой желания. Приказать чему-то и разом подняться над водохранилищем, над лесами. Взмыть и оказаться рядом с птицей. Его только остановило чувство неуместности полета, когда уже начался митинг… Дальше, в тот день, это ощущение ушло от него. Но теперь оно все чаще и чаще возвращается. Станислав еще ни разу не пробовал, но твердо знает, что, когда он захочет, когда прикажет себе, он полетит. И этот полет будет увереннее, сильнее того, чем это было раньше…
   Рассказ кончился, и наступила пауза.
   — Да-а, — протянул Техник. (Было непонятно, что означает его «да-а».) Он усмехнулся и сказал: — Как часто у меня бывало это чувство. Помните, то же самое, что с Наташей Ростовой. Вот, кажется, еще чуть-чуть, и ты взлетишь. Как хотелось бы, чтоб это было.
   — А я верю, — сказал Биолог. Он встал, затем сразу сел и заложил ногу на ногу. — Вы знаете, я верю. И вот почему. Потому что мечта — я много думал об этом — вовсе не представляется мне чем-то стоящим уже совершенно далеко от действительности. В самом деле. Каждый ребенок мечтает летать вот так — силой желания. Да и не только ребенок. Не может быть, чтобы это были одни мечты. Если мы хотим быть материалистами и марксистами, мы должны понимать, что наши желания — а особенно длительные и упорные, проходящие через всю историю человечества, — возникают не просто так, а в конечном счете на материальной почве заложенных в организме возможностей. Что такое мечта? Разве она есть что-нибудь уж совсем противоположное действительности? Конечно, нет. И разум человека, и драгоценная способность мечтать не лежат где-то вне природы и не противоречат ей. Мечта — это законная дочь разума, который, в свою очередь, законный сын природы и человеческого общества. Это звучит напыщенно, но так оно и есть.
   — Он посмотрел на Строителя. — Одним словом, я верю в то, что было с вашим другом. Естественно, сейчас это кажется невероятным. Но сто лет назад невероятностью казалось превращение энергии в материю, например. Одним словом, я убежден, что человек полетит. И, может быть, очень скоро.
   — Заметьте, — сказал Медик, — что все три раза этот человек ощущал в себе эту способность в периоды особенно сильных общественных переживаний. Во времена напряженного ожидания войны, в минуты любви, ненависти, жалости и радости… Да, кстати, — он повернулся к Строителю, — вы говорили, что уже сейчас есть ключ, который поможет очеловечить науку. Даст ей возможность превзойти себя.
   — Есть, — ответил Строитель. — Искусство.
   — Искусство? — переспросил Поэт.
   — Да. Метод познания действительности, который человечен по самому своему характеру. Человековедение. Понимаете, в нем есть все, чего не хватает сейчас науке, когда она подходит к человеку. Гуманизм, целостность, способность мыслить более общими категориями и вместе с тем чрезвычайно изощренные и неожиданные связи, сопоставления и отношения. Я уверен, уже в недалеком будущем наука, для того чтобы двигаться дальше, не сможет не позвать себе на помощь искусство. И даже не позвать на помощь, а просто подойти и стать с ним рядом. И этот синтез двух начал, которым так долго пришлось существовать отдельно, и будет новым шагом знания.
   — Уф-ф-ф, — вздохнул Поэт. — Говорим целый вечер и наконец-то коснулись искусства. Вот скажите, — он обратился к Физику, — кого вы любите читать? Кто помогает вам в работе? Есть же кто-нибудь, да?
   — Стендаль, — ответил Физик. — В частности «Люсьен Левен». Он мне дает настрой.
   — Вот именно, настрой. Он помогает чем-то таким, чего не выразить точно словами… Понимаете, я долго не мог сообразить, чем раздражала меня та дискуссия, которая прошла в молодежных газетах: «Возьмет ли человек с собой с космос ветку сирени?» Теперь я понял и отвечаю на этот риторический вопрос отрицательно. Не возьмет. Потому что здесь — в такой постановке вопроса — искусство мыслится как пассивный момент любования прекрасным. Как фактор отдыха. Но ведь дело не в этом. Искусство — ветвь познания. Именно в этом качестве человек возьмет его повсюду. Он просто не сможет без него. Но с ним будет не ветка сирени, а то, что воспитано искусством: фантазия, человеколюбие, широта и богатство связей… Вы совершенно правы. — Поэт кивнул Строителю.
   Уже зашло солнце. Резко и решительно спустилась темнота. В парке звучали голоса отдыхающих. На веранду уже два раза приходила розовощекая, пышная девушка из столовой звать к ужину.
   Все встали, и Биолог подошел к Строителю.
   — Простите, мне кажется, вы сами из Варшавы?
   — Да.
   Биолог посмотрел на Строителя очень внимательно.
   — Скажите, а вы не…

ДОМ С ЗОЛОТЫМИ ОКОШКАМИ

 
 
   …Если вы выберетесь на поверхность из подземки где-нибудь в радоне Центрального рынка и по улице Бержер дойдете до Севастопольского бульвара, то на углу рю де Перпиньян вам встретится большое серое здание, весь нижний этаж которого занят рестораном «Черное солнце». Почему ресторан так называется, неизвестно. Возможно, в этом состоит понятие владельца об оригинальности.
   Из-под большого козырька выглядывают низкие широкие окна. Днем через стекло виден пустой темный зал, где, как рыбы в аквариуме, лениво плавают три-четыре официанта в белых фраках. Двери раскрыты, и в зал свободно входит воздух и уличный шум.
   Но вечером все преображается. У входа вырастает швейцар. Одних посетителей он впускает, другим говорит, что мест нет. Окна задергиваются нейлоновыми шторами, рядом со сценой в дальнем углу зала усаживаются оркестранты, а столики заполняются жадной, крикливой толпой.
   Под низким потолком перекрещиваются фразы и восклицания:
   — Андрэ, к нам!
   — Какой сегодня курс доллара?
   — Вы слышали? ОАС платит десять тысяч за одно убийство.
   — Скажи, ты «не видел здесь Надю?
   — Два раза коктейль «Бруклин»!
   — Со склада инженерной роты оасовцы вывезли пятнадцать автоматов.
   — Сегодня не могу. Увидимся завтра в «Арене»…
   В десять часов вечера, когда шум достигает апогея и официанты — их уже целый взвод — не бегают, а летают, в зале пригашивается свет и в круге прожектора на сцене появляется бледное напудренное лицо мосье Валиханова. Мосье Валиханов — постановщик танцев в «Черном солнце». Владельцы ресторана платят ему больше, чем он получал бы, если б ставил танцы в «Гранд опера». И не зря, потому что Валиханов знает дело. В «Черном солнце» все чинно и даже чуть-чуть старомодно. Но несколькими точно отработанными жестами и особо подобранными костюмами мосье Валиханов достигает таких эффектов, какие не под силу и самому наглому стриптизу. За столиками устанавливается полная тишина, мужчины бледнеют, а женщины, усмехаясь, отворачиваются.
   Номер идет за номером. Монгольский танец — монголы ни за что не признали бы его своим — сменяется яванским, от которого настоящие яванцы с презрением отреклись бы. В конце первого отделения программы мосье Валиханов старческим хрипловатым голосом называет имя следующей исполнительницы — Лиз Обельдуайе. Раздвигается черный бархатный занавес, и перед зрителями появляется рослая девушка в традиционном костюме французской пейзанки, с большими глазами и свежим, чуть наивным лицом. Она как будто поражена тем, что попала в этот шумный, прокуренный зал. Возникают нежные, чистые звуки песенки Куперена. Веет незлобивым восемнадцатым веком — тем временем, когда не знали ни алжирской проблемы, ни радиоактивности. Дрожит высокий звук флейты, и, как флейта, льется голос. Песенка кончилась, вдруг следует взрыв в оркестре, грохот, отчаянный вой трубы. Девушка испуганно застывает, на лице ее выражается ужас, и вот она начинает вертеть на сцене сальто. Но какое сальто! Руки простерты в стороны, левая нога сильным движением взлетает выше головы, гибкое тело совершает полный оборот на месте. Еще один, еще… Труба смолкла, рубит барабан и тоже обрывает, а побледневшая девушка все крутит. Кажется, дальше уже невозможно. Уже не может хватать дыхания и сил. Но что-то беспощадное вертит и вертит ее. Ей начинают аплодировать, хотят, чтобы это кончилось… Аплодисменты длятся и замирают, растворившись в напряженной тишине, а сильные ноги все мелькают в свете прожектора. Уже кто-то встал, вцепившись руками в край столика. Но вот еще несколько оборотов, еще раз взрывается оркестр, последний немыслимый прыжок совершает девушка и падает плашмя на сцену. Зрителям кажется, что она разбилась чуть ли не насмерть, но они еще не успевают додумать этой мысли до конца, как исполнительница вскакивает на ноги и, подняв руки, раскланивается с сияющей улыбкой.
   Зал облегченно вздыхает, длится миг молчания, и обрушивается шторм воплей, аплодисментов, свистков. Оркестранты встают, вспыхивает яркий свет. Первое отделение концерта окончено. Официанты, сгрудившись у стойки бара, зорко смотрят за своими столиками. Сейчас последуют новые заказы…
   Если вам случится прогуливаться по рю Монмартр от Центрального рынка к Большим бульварам, то вскоре после того, как вы пересечете Пуассоньер, с левой стороны вам попадется отель «Бургундия». Нижний этаж дома занят галантерейной лавочкой, небольшим кафе, где лохматый сенбернар подает посетителям свежие газеты, и лавкой с устрицами, которые лежат там в больших деревянных лотках в траве, покрытые сверху кусочками льда.
   Кроме первого этажа, в доме есть и подвальный. В маленькой квартирке проживает консьержка мадам Фетю, полная пожилая женщина, которую почти постоянно можно видеть сидящей с вязаньем на стуле возле открытой двери в галантерейную лавку. Мадам Фетю не относится к распространенному в литературе типу злобных парижских сплетниц. Напротив, она скромна, доброжелательна, и то, что от нее приходится услышать, обязательно оказывается впоследствии правдой. Еще несколько подвальных помещений занимают склады отеля, а в угловой квартире живет служащий обувной фирмы мосье Сэрель. Эта семья, вернее, дети этой семьи являются гордостью квартала. Их четверо — маленьких розовых ангелов. Мальчикам — семь и пять лет, девочкам — четыре и три. Когда мадам Сэрель выводит их прогуляться, улыбки расцветают по всему околотку, потому что таких упитанных, хорошо одетых, таких воспитанных и безмятежно счастливых ребятишек встретишь далеко не везде. Жалованье у мосье Сэреля небольшое, жене его хватает хлопот с детьми, и, чтобы сводить концы с концами, служащий обувной фирмы должен еще прирабатывать. Это он и делает. Каждую ночь через решетчатые окна подвала вверх пробивается свет, и, остановившись, можно видеть, как супруги Сэрель сидят за столом и прилежно раскрашивают некие поздравительные открытки. Муж наносит на заранее заготовленный контур клеевой состав, а жена покрывает этот контур желтой, розовой и зеленой красками. Работают супруги молча, споро, без лишних движений. А в соседней комнате мирно спят дети в своих постельках и ничего не знают об этих постоянных ночных бдениях. Утром мосье Сэрель, небольшого роста, прямой, полнеющий, чуть бледный, но всегда тщательно выбритый, в белом воротничке, отправляется на работу, вежливо кивая по дороге знакомым, а его жена, бодрая и свежая, будто всю ночь крепко спала, принимается мыть, кормить и обхаживать ребятишек.