Страница:
Очередной режиссер Борис Генрихович — он тоже слегка побледнел, увидев главного, — сделал знак, и репетиция возобновилась.
Герой-любовник, рослый мужчина с театрально-энергичным лицом и синими глазами, вошел в огороженное стульями пространство, долженствовавшее изображать колхозную избу, и уселся к столу.
В пространство вошел отрицательный персонаж.
— «Приветствую, товарищи».
— Камень наскоком и то не сдвинешь. А он хочет все сразу… «Здравствуйте».
— Нет, это не вы говорите «Здравствуйте», — поправил очередной режиссер.
— А кто говорит?
— Действительно, кто же говорит теперь «Здравствуйте»?
Инженю-кокет, сидевшая в полном оцепенении с момента, когда вошел главный, очнулась:
— Ах, это я говорю! Простите, пожалуйста… Впрочем, нет. У меня тут тоже вычеркнуто. Вот, посмотрите…
И дальше шло в таком духе. Местный автор — он сидел тут же — нервно забарабанил пальцами по колену, и губы его скривились в саркастической усмешке непризнанного гения.
— «Не советуешься ты с людьми, Петр Петрович, — говорил отрицательный персонаж. — Отрываешь себя от коллектива».
— «Я…» Одну минутку, товарищи. Вот тут опять затруднение. Я ведь в третьей картине советовался, со старым колхозником Михеичем советовался. Опять эта реплика идет вразрез с третьей картиной. Может быть, тоже вычеркнуть, Борис Генрихович?
— Ну давайте вычеркнем.
— Но с другой стороны, что же мне тогда вообще говорить — уже столько вычеркнули? С чего я волноваться начну?
— А ты скажи «Здравствуйте» и потом сразу давай выхлест.
— Так это же не я говорю «Здравствуйте»! — Герой-любовник покраснел, затем побледнел. Он повернулся к главрежу. — Нет, Салтан Алексеевич, так не пойдет. Я рад, что вы зашли и сами все видите. Это черт знает что! Я с самого начала предупреждал, что с пьесой у нас ничего не получится.
Он вскочил, схватился за сердце, открыл скляночку с нитроглицерином, вынул таблетку и сунул в рот. Затем стал у окна, отвернувшись от присутствующих. Спина у него вздрагивала.
В нитроглицериновой мизансцене ощущалось явное влияние главного режиссера — это был стиль театра. И в полном соответствии с методом физических действий по Станиславскому у героя-любовника, еще совсем недавно здорового мужчины, уже начинались процессы в сердце, сужалась аорта и деревенела, огрубевая, стенка левого предсердия.
Наступило тягостное молчание. Местный автор еще энергичнее забарабанил пальцами по колену.
— Ну ладно, — сказал главреж, который не любил сердечных припадков у других, — этот вопрос мы обсудим позже. Сейчас я хотел бы посмотреть, Борис Генрихович, как у вас идет картина шестая, когда приезжает жена.
Задвигались стулья. Актриса Заднепровская, сорокалетняя дамочка с жидкими кудряшками, испуганно глянула на главрежа, вспорхнула с места и стала у двери. Герой-любовник дважды глубоко вздохнул у окна, потом, входя в роль, мотнул головой, как бы бодая кого-то:
— «Приехала Маша. Ну, здравствуй, здравствуй».
Неся на лице пошло-жеманное выражение, Заднепровская кошечкой скользнула к супругу и пискнула:
— «Здравствуй, Петя. Как давно я тебя не видала».
Очередной поднял руку.
— Минуточку!.. Вера Васильевна, дорогая, куда вы даете реплику? У вас же реплика поверх волос идет. И потом… — Он оглянулся на режиссера, — вы же не в тон отвечаете. Он в среднем регистре, а вы в самом верхнем.
Лицо Заднепровской вспыхнуло красными пятнами.
— Сейчас.
Она вернулась к двери. Герой-любовник тяжело, как поднимая гирю, начал опять:
— «Приехала Маша…»
Заднепровская — теперь уже не кошечка, а женщина-судья, выносящая смертный приговор, — гренадерским шагом подошла к партнеру и похоронным басом бросила ему в ноги:
— «Здравствуй, Петя».
Теперь вскочил главреж:
— Вера Васильевна, ведь вы волнуетесь в этот момент, верно? Должны волноваться, черт побери!
Кругом все затрепетали.
Красные пятна еще сильнее зарделись на лице актрисы. На глазах у нее выступили слезы, но она быстро подавила их.
— Да, волнуюсь.
— Но как же вы не замечаете, что волнуетесь только по пояс? Лицо волнуется, руки волнуются, а нога вот так отставлена.
— Сейчас.
Заднепровская сглотнула и пошла к двери.
— Ну, как? — спросил главреж, когда они вышли из репетиционной.
— Красота, — восхищенно сказал Изобретатель. — Как раз то, что нужно.
— Понимаете, у нее в распоряжении двадцать пять штампов. Не нравится один, она дает другой.
— Самое интересное, — задумчиво начал Изобретатель, — что все, что звучит у вас как «штамп», «не в тон» и так далее, имеет для меня вполне отчетливую электрорадиационную подоплеку. Вы говорите «штамп», а я вижу в этом слишком большие потери на конденсаторный гистерезис [2]в нейтронных контактах головного мозга. Вы говорите «не в образе», а для меня это означает, что в оболочке ганглиев у нее слишком долго остается ненужное уже напряжение. Своим аппаратом я все это регулирую, и… — Он глянул на главрежа и прервал себя. — Одним словом, я вам из нее Пашенную сделаю. Весь город с ума сойдет.
— Да какая там Пашенная! Вы добейтесь, чтоб из ансамбля не выпирала. Не портила хоть. — Главреж положил вдруг руку на сердце. — Тьфу, дьявольщина! Опять защемило. Ей-богу, мы тут все до инфаркта дойдем. Но, с другой стороны, как быть спокойным? А?… Вот опять весь спектакль буду сидеть за кулисами, накручивать. Иначе они вообще мышей ловить перестанут.
— Ничего, — сказал Изобретатель. — Своим аппаратом я все изменю. В чем у вас сегодня Заднепровская, в «Бешеных деньгах»? Ну и отлично. Об этой роли в Москве писать будут, из ВТО к вам приедут, вот увидите. У меня все научно обосновано. Не читали мою статью в «Театральной жизни»?
— Читал. — Главреж уже снова вытащил из груды хлама какой-то кусок холста. — То есть проглядывал. А этот ваш ящик на каком расстоянии нужно устанавливать от актрисы?
— Непринципиально, — ответил Изобретатель. — Установка действует в радиусе до двадцати пяти метров.
Перед самым началом вечернего спектакля, когда ужо прозвенел третий звонок, Изобретатель — он установил машину в первой ложе — выскочил в коридор.
— Салтан Алексеевич, хорошо бы ее как-нибудь успокоить перед выходом на сцену. Понимаете, создать момент торможения на внешние обстоятельства.
— Кого? — остервенело оглянулся главреж.
— Ну, Заднепровскую. А то и аппарат не подействует… Научно-медицинский факт — она должна быть в спокойном состоянии.
Главреж воздел руки к небу. Изо рта у него хвостиком торчала прозрачная пластиковая кожица колбасы.
— Слушайте, вы меня оставите когда-нибудь в покое?! У нас для второго действия еще декорации нет.
Островскому горожане доверяли, и поэтому на «Бешеных деньгах» даже без войсковых частей получился полный зал. Первые три явления прошли гладко. Заслуженный артист Коровин — он играл Телятева — держался с органичностью прирожденного аристократического лентяя. Герой-любовник — надежда и гордость районной сцены — уже оправился от скандальчика в репетиционной и в роли Василькова честно завоевывал публику взглядом синих наивных глаз. Уже начинало вериться, будто середину двадцатого века сменила вторая половина девятнадцатого, и даже странный фиолетового цвета поролоновый куст из «Гипротеатра» на сцене не очень пугал своей неестественностью.
Но вот в четвертом явлении вошла Заднепровская — она играла Надежду Антоновну Чебоксарову, — и тотчас все начало разваливаться.
— «Познакомь, — деревянно сказала Заднепровская — Чебоксарова шалопаю Телятеву. — Да ведь ты дрянь, тебе верить нельзя».
Это как вилкой по тарелке заскребло, и всем в зале сделалось стыдно от фальши.
В первом ряду по контрамарке сидел «местный автор». Он закинул ногу на ногу и с удовольствием представил себе разгромную статью, которую собирался написать по поводу очередной постановки театра. В трех рядах позади него театральный художник думал о том, как будет выглядеть квартира Чебоксаровых во втором действии. Холстяные драпри вызывали у него чувство тревоги. Он поежился и непроизвольно громко вздохнул.
Изобретатель тем временем изготавливал в ложе свой аппарат. Он повернул какой-то переключатель, отчего в машине зажегся желтый огонек, включил шнур в штепсельную розетку и, бормоча что-то про себя, принялся колдовать над всевозможными кнопками.
А Заднепровская — Чебоксарова продолжала свирепствовать. Ее реплики звучали, как у начинающей участницы самодеятельности. Отговорив свое, она застывала подобно соляному столбу.
— Ничего не чувствует, — вдруг засопел пробравшийся в ложу главреж. — Видите, руку на сердце положила и считает, что выразила заинтересованность. Но это только механический знак отсутствующего переживания. Внутри-то пусто.
Изобретатель кивнул.
— А вы ее успокоили хоть?
Главный смотрел на сцену. Он покачал головой, закусив губу.
— Что вы говорите?… Успокоил. Я с ней поговорил перед выходом. С сыном у нее, кажется, недавно что-то произошло. То ли его из школы выгнали, не знаю. Короче, я к ней подошел и спросил, как у нее с сыном. Она почему-то покраснела.
— Ничего, сделаем, — сказал Изобретатель. — Хоть что-нибудь она чувствует, и я ото усилю. — Он прицелился аппаратом, нажал какую-то кнопку.
И тотчас в голосе актрисы зазвучали задушевные нотки. Слова «Как жаль, что он так неразумно тратит деньги» — она произнесла с чувством почти искренним.
Изобретатель ни на минуту не выпускал Заднепровскую из сферы действия аппарата. Во втором акте его усилия стали приносить заметные плоды. Началась сцена Чебоксаровой с Кучумовым, и подлинный испуг перед бедностью почувствовался в том, как заговорила пожилая глупая барынька с разорившимся князьком.
Зрительный зал притих, смолкло начавшееся сперва досадное для актеров покашливание. В паузах между репликами было слышно, как верещат прожекторы, освещающие гостиную Чебоксаровых с зелеными, взятыми из «Марии Стюарт» драпри.
— «Не знаю, — говорила Заднепровская — Чебоксарова о Василькове. — Знаю, что он дворянин, прилично держит себя».
Главреж опять наклонился к Изобретателю:
— Общения нет, понимаете. Свое собственное состояние играет, а не логику действия. Из себя исходит, а не из того, что на сцене делается.
Изобретатель, на узком лбу которого уже выступили бисерные капельки пота, посмотрел на главного.
— Нажать на общение?
— Ну да. Актер должен помнить, что подает не реплику, а мысль. Если он что-то спрашивает, — это не выражение самочувствия, а желание что-то узнать.
Изобретатель задумался, возведя глазки к небу, затем лицо его просветлело.
— Добавлю ей напряжения на окончания ганглиев.
Он повертел что-то в аппарате, и, подчиняясь его электрической команде, Заднепровская с таким живым интересом спросила у Кучумова, сможет ли она еще увидеть его, что даже художник в зале забыл на миг о холщовых драпри и последней линзе в прожекторе. Зашел и застыл у дверей ленивый, случайно заглянувший в зал пожарник.
— Н-не плохо, — прошептал режиссер удивленно. — Но вот смену ритмов… Однообразно она слишком держится. С Кучумовым в одном ритме говорила и вот сейчас с Васильковым. Но в целом уже лучше…
Изобретатель кивнул, маневрируя аппаратом.
Во время шестого явления, когда Заднепровской не было на сцене, главреж побежал за кулисы и скоро вернулся.
— Знаете, актриса беспокоится. Спрашивает, почему вы в нее какой-то штукой все прицеливаетесь. Я сказал, что это киноаппарат. Вам, мол, она нравится, и вы решили ее в Москве показать. Сам я ее тоже похвалил. Зря, наверное, а?
— Теперь уже не имеет значения, — ответил Изобретатель. — Раз она спокойна, я за все ручаюсь.
— Да, насчет сына, — вспомнив, зашептал режиссер. — Оказывается, у нее сын в девятом классе и первое место занял на какой-то математической олимпиаде. Так что даже удачно получилось, что я ее спросил тогда.
— Интересно, — сказал Изобретатель, — что ведь на самом-то деле она играет, как играла. Но аппарат усиливает ее мизерные эмоции и создает впечатление хорошей исполнительницы. — Он ласково погладил свою машину по крашеной жестяной стенке. — А ведь никто не верит, никто не поддерживает. Они там, в Министерстве культуры, еще до сих пор в восемнадцатом веке живут. Только одно и талдычат: «Человек, талант, актер, пьеса…» А при чем тут человек? Сегодня наука позволяет антенну на сцене поставить, чтоб индуцировала, и еще лучше будет…
После антракта, когда поднялся занавес, зрители увидели, как переменилась Надежда Антоновна Чебоксарова. Какая-то тревога и вместе с тем внутренняя собранность появились в ней.
— «Зачем вы обманули нас так жестоко? — спрашивала она у Василькова, и у всех в зале сердце стеснило предчувствием неминуемой беды. — Того, что вы называете состоянием, действительно довольно для холостого человека; этого состояния ему хватит на перчатки. Что же вы сделали с моей бедной Лидией?»
И зрителям как-то жутко стало от того, что же на самом деле станется теперь с молодой красавицей.
Действие текло, отчаивался влюбленный Васильков, интриговала бездушная Лидия, шутил Телятев. Но постепенно центральной ролью пьесы начала делаться Чебоксарова-старшая в исполнении Заднепровской. Растерявшаяся, недалекая, неумная Надежда Антоновна стала отважной матерью, защищающей свое, хоть и пустое, вздорное дитя, и властно взяла события спектакля в слабые руки. Какой-то величественно-трагический оттенок приобрели ее реденькие кудряшки, жеманная претензия появилась в барственных и одновременно жалких жестах. Сказав дочери, что Васильков беден, она так посмотрела в публику, что стоп прошел по рядам, каждый зритель счастливо переглянулся с соседом и уселся поудобнее в кресле, чтоб смотреть дальше.
А за Чебоксаровой — Заднепровской подтягивались и другие исполнители. Еще легковеснее стал Телятев, злобная надтреснутая нотка зазвучала в голосе Кучумова, что-то холодно-хищное родилось в Лидии, и рядом с этим обозначились жалость к себе самой, недюжинный ум и странная извращенная гордость в быстрых, решительных поворотах головы.
Изобретатель действовал подобно опытному телевизионному оператору, ни на минуту не выпускающему из поля зрения мяч во время футбольного матча. Он работал руками, ногами и головой, одновременно вертел по два, по три переключателя, нажимал лбом и коленом какие-то кнопки, нацеливаясь на Заднепровскую тотчас, как она показывалась из-за кулис.
И актриса уже творила чудеса. Взгляд, жест — все было исполнено значения. В каждой ее реплике возникали и рассыпались миры. Исподволь входила в театр развеселая дворянская эпоха, вставали белоколонные усадьбы над морем колосящейся ржи, бравые усачи скакали охотой, брызгало пенное шампанское, в паркетных залах лакеи зажигали свечи, и маленькая ножка бежала в вальсе… Входила вместе с Заднепровской эта эпоха и разрушалась, разваливалась под натискам практичных купцов Васильковых. Зарастали аллеи в парках, жимолость и ольха забивали брошенные клумбы, гасли и чадили свечи в залах с выбитыми стеклами. Кончалась дворянская эпоха, воцарялся денежный мешок.
Зрительный зал подтянулся. Он чувствовал себя свидетелем и участником великого — разлома времен, движения истории.
— Отлично, отлично, — сопел главреж над ухом Изобретателя. — Все есть. Вот только если органики еще немножко прибавить. Чуть-чуть.
— Органики? — гордо спросил Изобретатель. Он был уже совсем мокрый. — А хотите, я сделаю, что актриса вообще забудет, что она на сцене?
Он приник к аппарату, что-то подвернул, чем-то щелкнул. Звонко пролетел щелчок над головами зрителей, и мгновением позже Заднепровская как-то внутренне дрогнула, косо пересекла сцену и вышла вперед.
У главрежа сжалось в груди. Он чуть не вскрикнул, потому что ступи Заднепровская на сантиметр дальше, она упала бы вниз, в оркестр. Но актриса и не заметила этого. Казалось, у нее действительно потерялось ощущение, где она и что.
Она заговорила быстро-быстро:
— «Что я терплю! Как я страдаю! Вы знаете мою жизнь в молодости, теперь при одном воспоминании у меня делаются припадки. Я бы уехала с Лидией к мужу, но он пишет, чтоб мы не ездили».
Она смерила взглядом Кучумова, себя, губы у нее дрогнули, она пусто посмотрела в зал. Зрители ахнули, всем сделалось горько, но вместе с тем и освобождающе счастливо от соприкосновения с высокой красотой правды в искусстве. Целая жизнь, глупая и никчемная, развернулась перед ними в маленькой мизансцене, и даже жутко сделалось от того, как много высказали в нескольких словах драматург и актриса.
— Узнают теперь Бабашкина, — бормотал Изобретатель в ложе. Он уже не обращал внимания на режиссера. — Я им такие сборы дам по стране, что закачаются. Все театральное дело реорганизую.
Однако подлинный триумф ожидал его в последнем действии. Главреж молчал, чтоб не мешать. Невидимые энергетические нити, не прерываясь ни на секунду, связывали Заднепровскую с хитрой машиной, и актриса гипнотизировала зал даже просто одним своим присутствием на сцене.
Ей аплодировали, едва лишь она появлялась.
Но и другие актеры тоже поднялись. К принципиально новой трактовке роли потянулся герой-любовник, играющий Василькова. Он чувствовал, что в конечной инстанции не он Лидию заставит жить по расчету, а, наоборот, старшая Чебоксарова с дочерью покажут ему, что такое настоящий бесчеловечный и безжалостный бюджет. Его обманули и предали, многое перегорело у него в душе, из хищника он сделался жертвой, а потом снова стал победителем, но уже другим, суховатым, обожженным и циническим. Герой-любовник творил бесстрашно, все шло в каких-то слаженных, несущих его самого ритмах.
Зал завороженно затих. Свершалось таинство на сцене. Живыми сделались нарисованные морщины, приросли наклеенные усы и эспаньолки, а зеленые драпри — дырявый, как сито, кусок холста, покрашенный разъедающим анилином, — стали сосредоточением порока, обличали и намекали на грядущее возмездие.
Привалившись к косяку дверей, застыли капельдинеры. Гример, портной и рабочие сцены сгрудились в проходах кулис.
Тишина стояла на улице возле театра. Спали под звездами древние луковичные купола церкви XVI века и гигантский уэллсовский марсианин — «строительный кран. В глубинах космоса плыли бессчетные миры-планеты, бесновались огромные массы раскаленной материи, и в целой Вселенной не было места лучше, чем маленький городок с его районным театром, сразу ставшим наравне со всем прекрасным, что сделано людьми и что есть в мироздании вообще.
Последнее усилие под руководством аппарата Заднепровская сделала в немой сцене. Уже сказал свое Телятев, уже он обнялся с Кучумовым, а Лидия подошла к Василькову и робко приникла к нему.
Надежда Антоновна как-то кашлянула и поперхнулась, сосредоточив на себе внимание зала, подняла руку, желая поправить и прическу и что-то гораздо большее, а затем бросила руку бессильно, закончив собственную бездумную жизнь, и целый период жизни русской, и спектакль.
С треском лопнула последняя запасная линза, темнее сделалось на сцене, но зрители восприняли это как часть режиссерского замысла. Минуту стояла тишина, потом сорвался шторм, какого не знала еще районная сцена. С покрасневшими лицами, выкрикивая «Бис!» и отбивая ладони, переглядывались горожане. Актеры, сразу ставшие усталыми, кланялись и кланялись, выдвигая вперед Заднепровскую.
Главреж выбежал, затем, при стихающем наконец грохоте аплодисментов, ворвался опять в первую ложу.
— Замечательно! Великолепно! Вы гений!
У Изобретателя был крайне озадаченный вид.
— Что замечательно?
— То, что вы сделали. Как она играла! Колоссальный успех.
— Ерунда, — сказал Изобретатель с неожиданной злобой. Он держал в руке провод от своей машины с вилкой на конце. — Ничего не вышло, все это собачья ерунда. — Он шагнул к штепсельной вилке на стене ложи, ожесточенно дернул ее и оторвал совсем. — Тут же проводки нет. Она ни к чему не присоединяется. У вас в театре не монтер, а жулик. Аппарат не работал, понимаете. Даже не был включен.
— Неужели? — удивился главреж. — Но вот у вас тут зеленый огонек горит. И желтый…
— Так это от батарейки. Я вам говорю, что сам прибор даже не был включен. А батарейка от карманного фонаря. Для солидности. Чтоб производить впечатление. Никто ж не поверит, что у меня электроника, если зеленого огонька нет. — Он отошел в сторону, высморкался и почему-то вытер платком глаза. — Всегда что-нибудь помешает чисто провести опыт. Каждый раз вот так срывается… Но вы-то поняли, что аппарат действует, в принципе? Когда я на вас наводил, вы же чувствовали?
— Да, да. Конечно, — отмахнулся главреж. — Значит, машина не работала. Но почему же тогда…
Он задумался.
ВОСЕМНАДЦАТОЕ ЦАРСТВО
…Все было для Сергея увлекательным и интересным: и Мухтар и Самсонов, с которыми он только недавно познакомился, и эта поездка по степи, и вообще весь Казахстан, увиденный вот так впервые в жизни.
Сергею было девятнадцать лет, он учился в Ленинграде на втором курсе библиотечного института и летом после экзаменов отправился на экскурсию в Алма-Ату. Потом другие ребята уехали обратно, а Сергей остался, чтобы выполнить одно поручение. Само поручение тоже было удивительным и романтичным.
Когда Сергей был еще дома, к ним, в Гусев переулок, приехала дальняя родственница из Киева, жена ученого-энтомолога, погибшего в 1941 году. Узнав, куда едет Сергей, она рассказала, что ее муж как раз перед началом войны закончил в своем институте перспективное, как тогда считали, исследование по насекомым. Работа была коллективная, но группа, занимавшаяся ею, в период боев под Киевом пошла на фронт и вся погибла. Уцелел только лаборант мужа, обрусевший немец Федор Францевич Лепп, который на фронт не попал и при невыясненных обстоятельствах остался в Киеве при фашистах. После освобождения столицы Украины он куда-то исчез, а потом его видели в Казахстане, в маленьком местечке Ой-Шу, в горах. Родственница Сергея считала, что у Леппа могли сохраниться какие-нибудь записи мужа.
Сергей сгоряча пообещал обязательно разыскать бывшего лаборанта, но, когда остался один в Алма-Ате, выяснил, что это не так легко. От железной дороги до Ой-Шу было больше ста километров. Автобусы и никакой другой регулярный транспорт туда не шли, и вообще дорога считалась непроходимой для колеса.
Сергей уже совсем было приуныл, но на станции Истер, куда он добрался, ему посоветовали сходить в контору Геологического управления. Там в маленьком дворике возле двух оседланных коней он увидел пожилого лысеющего мужчину, который с сосредоточенным вниманием рассматривал ремень вьюка. Это был Самсонов. А дальше все начало складываться само собой, как в сказке.
Самсонов выслушал Сергея, помолчал, посмотрел на небо и тут же, не сходя с места и не обращаясь ни в какие инстанции, сказал, что возьмет его до Ой-Шу. Что они потом доедут до озера Алаколь, а оттуда — до озера Сасыкколь, от которого Сергей уже сможет самостоятельно выбраться к железной дороге.
При этом он прибавил, что ему, Самсонову, придется сделать крюк в триста километров, по это неважно, так как на Алаколе изыскательская партия ждет его не раньше, чем через десять дней.
— А когда поедем? — спросил, волнуясь, Сергей.
— Да хоть сейчас. Надо бы только на станцию зайти. Вдруг попутчик найдется… Как тебя звать-то?…
Сергей первый раз за всю жизнь видел человека, который мог вот так самостоятельно решить сделать крюк в триста километров по пустыне. Он сразу чуть не влюбился в Самсонова. Ему хотелось научиться с такой же ленцой сидеть в седле, так же неторопливо и ловко все делать, захотелось даже иметь такую же загорелую лысину, какая была у геолога.
Попутчик нашелся тут же в Истере — старый казах с холодным, равнодушным взглядом, широкий, как бочонок, и кривоногий. Он сидел в буфете на станции и сам ввязался в разговор. Звали его Мухтар Оспанов, по-русски он говорил чисто.
Они выехали на следующее утро, и тут выяснилось, что Мухтар сам знает Леппа, который живет не в Ой-Шу, а еще дальше, в предгорье, в полном одиночестве. (Что он там делает, Мухтар не сказал.) В первый день пути им навстречу попался молодой казах — инструктор райкома партии. Он спросил, не смогут ли они прочесть антирелигиозные лекции в ближайших аулах, рассказал, что в степи появился жулик, выдающий себя за святого, и что в этой связи наблюдается «взрыв религиозного фанатизма». Выражение «взрыв религиозного фанатизма» ему очень нравилось, он повторил его трижды.
В разгаре беседы его взгляд вдруг упал на жеребца, которого Самсонов дал Сергею, и инструктор райкома попросил разрешения попробовать его. Сергей спешился, инструктор вручил ему повод своего коня, не выпуская из рук портфель с делами, вскочил на жеребца и показал такой аллюр, какой Сергею и не снился.
Все это, вместе взятое, — и «взрыв религиозного фанатизма», и таинственный молчаливый Мухтар, и Самсонов, и романтический характер поручения, и ночевки в юрте, и огромное звездное небо, если выйти ночью, и хруст травы, которую щиплют в темноте кони, — все наполняло Сергея острым чувством счастья.
Герой-любовник, рослый мужчина с театрально-энергичным лицом и синими глазами, вошел в огороженное стульями пространство, долженствовавшее изображать колхозную избу, и уселся к столу.
В пространство вошел отрицательный персонаж.
— «Приветствую, товарищи».
— Камень наскоком и то не сдвинешь. А он хочет все сразу… «Здравствуйте».
— Нет, это не вы говорите «Здравствуйте», — поправил очередной режиссер.
— А кто говорит?
— Действительно, кто же говорит теперь «Здравствуйте»?
Инженю-кокет, сидевшая в полном оцепенении с момента, когда вошел главный, очнулась:
— Ах, это я говорю! Простите, пожалуйста… Впрочем, нет. У меня тут тоже вычеркнуто. Вот, посмотрите…
И дальше шло в таком духе. Местный автор — он сидел тут же — нервно забарабанил пальцами по колену, и губы его скривились в саркастической усмешке непризнанного гения.
— «Не советуешься ты с людьми, Петр Петрович, — говорил отрицательный персонаж. — Отрываешь себя от коллектива».
— «Я…» Одну минутку, товарищи. Вот тут опять затруднение. Я ведь в третьей картине советовался, со старым колхозником Михеичем советовался. Опять эта реплика идет вразрез с третьей картиной. Может быть, тоже вычеркнуть, Борис Генрихович?
— Ну давайте вычеркнем.
— Но с другой стороны, что же мне тогда вообще говорить — уже столько вычеркнули? С чего я волноваться начну?
— А ты скажи «Здравствуйте» и потом сразу давай выхлест.
— Так это же не я говорю «Здравствуйте»! — Герой-любовник покраснел, затем побледнел. Он повернулся к главрежу. — Нет, Салтан Алексеевич, так не пойдет. Я рад, что вы зашли и сами все видите. Это черт знает что! Я с самого начала предупреждал, что с пьесой у нас ничего не получится.
Он вскочил, схватился за сердце, открыл скляночку с нитроглицерином, вынул таблетку и сунул в рот. Затем стал у окна, отвернувшись от присутствующих. Спина у него вздрагивала.
В нитроглицериновой мизансцене ощущалось явное влияние главного режиссера — это был стиль театра. И в полном соответствии с методом физических действий по Станиславскому у героя-любовника, еще совсем недавно здорового мужчины, уже начинались процессы в сердце, сужалась аорта и деревенела, огрубевая, стенка левого предсердия.
Наступило тягостное молчание. Местный автор еще энергичнее забарабанил пальцами по колену.
— Ну ладно, — сказал главреж, который не любил сердечных припадков у других, — этот вопрос мы обсудим позже. Сейчас я хотел бы посмотреть, Борис Генрихович, как у вас идет картина шестая, когда приезжает жена.
Задвигались стулья. Актриса Заднепровская, сорокалетняя дамочка с жидкими кудряшками, испуганно глянула на главрежа, вспорхнула с места и стала у двери. Герой-любовник дважды глубоко вздохнул у окна, потом, входя в роль, мотнул головой, как бы бодая кого-то:
— «Приехала Маша. Ну, здравствуй, здравствуй».
Неся на лице пошло-жеманное выражение, Заднепровская кошечкой скользнула к супругу и пискнула:
— «Здравствуй, Петя. Как давно я тебя не видала».
Очередной поднял руку.
— Минуточку!.. Вера Васильевна, дорогая, куда вы даете реплику? У вас же реплика поверх волос идет. И потом… — Он оглянулся на режиссера, — вы же не в тон отвечаете. Он в среднем регистре, а вы в самом верхнем.
Лицо Заднепровской вспыхнуло красными пятнами.
— Сейчас.
Она вернулась к двери. Герой-любовник тяжело, как поднимая гирю, начал опять:
— «Приехала Маша…»
Заднепровская — теперь уже не кошечка, а женщина-судья, выносящая смертный приговор, — гренадерским шагом подошла к партнеру и похоронным басом бросила ему в ноги:
— «Здравствуй, Петя».
Теперь вскочил главреж:
— Вера Васильевна, ведь вы волнуетесь в этот момент, верно? Должны волноваться, черт побери!
Кругом все затрепетали.
Красные пятна еще сильнее зарделись на лице актрисы. На глазах у нее выступили слезы, но она быстро подавила их.
— Да, волнуюсь.
— Но как же вы не замечаете, что волнуетесь только по пояс? Лицо волнуется, руки волнуются, а нога вот так отставлена.
— Сейчас.
Заднепровская сглотнула и пошла к двери.
— Ну, как? — спросил главреж, когда они вышли из репетиционной.
— Красота, — восхищенно сказал Изобретатель. — Как раз то, что нужно.
— Понимаете, у нее в распоряжении двадцать пять штампов. Не нравится один, она дает другой.
— Самое интересное, — задумчиво начал Изобретатель, — что все, что звучит у вас как «штамп», «не в тон» и так далее, имеет для меня вполне отчетливую электрорадиационную подоплеку. Вы говорите «штамп», а я вижу в этом слишком большие потери на конденсаторный гистерезис [2]в нейтронных контактах головного мозга. Вы говорите «не в образе», а для меня это означает, что в оболочке ганглиев у нее слишком долго остается ненужное уже напряжение. Своим аппаратом я все это регулирую, и… — Он глянул на главрежа и прервал себя. — Одним словом, я вам из нее Пашенную сделаю. Весь город с ума сойдет.
— Да какая там Пашенная! Вы добейтесь, чтоб из ансамбля не выпирала. Не портила хоть. — Главреж положил вдруг руку на сердце. — Тьфу, дьявольщина! Опять защемило. Ей-богу, мы тут все до инфаркта дойдем. Но, с другой стороны, как быть спокойным? А?… Вот опять весь спектакль буду сидеть за кулисами, накручивать. Иначе они вообще мышей ловить перестанут.
— Ничего, — сказал Изобретатель. — Своим аппаратом я все изменю. В чем у вас сегодня Заднепровская, в «Бешеных деньгах»? Ну и отлично. Об этой роли в Москве писать будут, из ВТО к вам приедут, вот увидите. У меня все научно обосновано. Не читали мою статью в «Театральной жизни»?
— Читал. — Главреж уже снова вытащил из груды хлама какой-то кусок холста. — То есть проглядывал. А этот ваш ящик на каком расстоянии нужно устанавливать от актрисы?
— Непринципиально, — ответил Изобретатель. — Установка действует в радиусе до двадцати пяти метров.
Перед самым началом вечернего спектакля, когда ужо прозвенел третий звонок, Изобретатель — он установил машину в первой ложе — выскочил в коридор.
— Салтан Алексеевич, хорошо бы ее как-нибудь успокоить перед выходом на сцену. Понимаете, создать момент торможения на внешние обстоятельства.
— Кого? — остервенело оглянулся главреж.
— Ну, Заднепровскую. А то и аппарат не подействует… Научно-медицинский факт — она должна быть в спокойном состоянии.
Главреж воздел руки к небу. Изо рта у него хвостиком торчала прозрачная пластиковая кожица колбасы.
— Слушайте, вы меня оставите когда-нибудь в покое?! У нас для второго действия еще декорации нет.
Островскому горожане доверяли, и поэтому на «Бешеных деньгах» даже без войсковых частей получился полный зал. Первые три явления прошли гладко. Заслуженный артист Коровин — он играл Телятева — держался с органичностью прирожденного аристократического лентяя. Герой-любовник — надежда и гордость районной сцены — уже оправился от скандальчика в репетиционной и в роли Василькова честно завоевывал публику взглядом синих наивных глаз. Уже начинало вериться, будто середину двадцатого века сменила вторая половина девятнадцатого, и даже странный фиолетового цвета поролоновый куст из «Гипротеатра» на сцене не очень пугал своей неестественностью.
Но вот в четвертом явлении вошла Заднепровская — она играла Надежду Антоновну Чебоксарову, — и тотчас все начало разваливаться.
— «Познакомь, — деревянно сказала Заднепровская — Чебоксарова шалопаю Телятеву. — Да ведь ты дрянь, тебе верить нельзя».
Это как вилкой по тарелке заскребло, и всем в зале сделалось стыдно от фальши.
В первом ряду по контрамарке сидел «местный автор». Он закинул ногу на ногу и с удовольствием представил себе разгромную статью, которую собирался написать по поводу очередной постановки театра. В трех рядах позади него театральный художник думал о том, как будет выглядеть квартира Чебоксаровых во втором действии. Холстяные драпри вызывали у него чувство тревоги. Он поежился и непроизвольно громко вздохнул.
Изобретатель тем временем изготавливал в ложе свой аппарат. Он повернул какой-то переключатель, отчего в машине зажегся желтый огонек, включил шнур в штепсельную розетку и, бормоча что-то про себя, принялся колдовать над всевозможными кнопками.
А Заднепровская — Чебоксарова продолжала свирепствовать. Ее реплики звучали, как у начинающей участницы самодеятельности. Отговорив свое, она застывала подобно соляному столбу.
— Ничего не чувствует, — вдруг засопел пробравшийся в ложу главреж. — Видите, руку на сердце положила и считает, что выразила заинтересованность. Но это только механический знак отсутствующего переживания. Внутри-то пусто.
Изобретатель кивнул.
— А вы ее успокоили хоть?
Главный смотрел на сцену. Он покачал головой, закусив губу.
— Что вы говорите?… Успокоил. Я с ней поговорил перед выходом. С сыном у нее, кажется, недавно что-то произошло. То ли его из школы выгнали, не знаю. Короче, я к ней подошел и спросил, как у нее с сыном. Она почему-то покраснела.
— Ничего, сделаем, — сказал Изобретатель. — Хоть что-нибудь она чувствует, и я ото усилю. — Он прицелился аппаратом, нажал какую-то кнопку.
И тотчас в голосе актрисы зазвучали задушевные нотки. Слова «Как жаль, что он так неразумно тратит деньги» — она произнесла с чувством почти искренним.
Изобретатель ни на минуту не выпускал Заднепровскую из сферы действия аппарата. Во втором акте его усилия стали приносить заметные плоды. Началась сцена Чебоксаровой с Кучумовым, и подлинный испуг перед бедностью почувствовался в том, как заговорила пожилая глупая барынька с разорившимся князьком.
Зрительный зал притих, смолкло начавшееся сперва досадное для актеров покашливание. В паузах между репликами было слышно, как верещат прожекторы, освещающие гостиную Чебоксаровых с зелеными, взятыми из «Марии Стюарт» драпри.
— «Не знаю, — говорила Заднепровская — Чебоксарова о Василькове. — Знаю, что он дворянин, прилично держит себя».
Главреж опять наклонился к Изобретателю:
— Общения нет, понимаете. Свое собственное состояние играет, а не логику действия. Из себя исходит, а не из того, что на сцене делается.
Изобретатель, на узком лбу которого уже выступили бисерные капельки пота, посмотрел на главного.
— Нажать на общение?
— Ну да. Актер должен помнить, что подает не реплику, а мысль. Если он что-то спрашивает, — это не выражение самочувствия, а желание что-то узнать.
Изобретатель задумался, возведя глазки к небу, затем лицо его просветлело.
— Добавлю ей напряжения на окончания ганглиев.
Он повертел что-то в аппарате, и, подчиняясь его электрической команде, Заднепровская с таким живым интересом спросила у Кучумова, сможет ли она еще увидеть его, что даже художник в зале забыл на миг о холщовых драпри и последней линзе в прожекторе. Зашел и застыл у дверей ленивый, случайно заглянувший в зал пожарник.
— Н-не плохо, — прошептал режиссер удивленно. — Но вот смену ритмов… Однообразно она слишком держится. С Кучумовым в одном ритме говорила и вот сейчас с Васильковым. Но в целом уже лучше…
Изобретатель кивнул, маневрируя аппаратом.
Во время шестого явления, когда Заднепровской не было на сцене, главреж побежал за кулисы и скоро вернулся.
— Знаете, актриса беспокоится. Спрашивает, почему вы в нее какой-то штукой все прицеливаетесь. Я сказал, что это киноаппарат. Вам, мол, она нравится, и вы решили ее в Москве показать. Сам я ее тоже похвалил. Зря, наверное, а?
— Теперь уже не имеет значения, — ответил Изобретатель. — Раз она спокойна, я за все ручаюсь.
— Да, насчет сына, — вспомнив, зашептал режиссер. — Оказывается, у нее сын в девятом классе и первое место занял на какой-то математической олимпиаде. Так что даже удачно получилось, что я ее спросил тогда.
— Интересно, — сказал Изобретатель, — что ведь на самом-то деле она играет, как играла. Но аппарат усиливает ее мизерные эмоции и создает впечатление хорошей исполнительницы. — Он ласково погладил свою машину по крашеной жестяной стенке. — А ведь никто не верит, никто не поддерживает. Они там, в Министерстве культуры, еще до сих пор в восемнадцатом веке живут. Только одно и талдычат: «Человек, талант, актер, пьеса…» А при чем тут человек? Сегодня наука позволяет антенну на сцене поставить, чтоб индуцировала, и еще лучше будет…
После антракта, когда поднялся занавес, зрители увидели, как переменилась Надежда Антоновна Чебоксарова. Какая-то тревога и вместе с тем внутренняя собранность появились в ней.
— «Зачем вы обманули нас так жестоко? — спрашивала она у Василькова, и у всех в зале сердце стеснило предчувствием неминуемой беды. — Того, что вы называете состоянием, действительно довольно для холостого человека; этого состояния ему хватит на перчатки. Что же вы сделали с моей бедной Лидией?»
И зрителям как-то жутко стало от того, что же на самом деле станется теперь с молодой красавицей.
Действие текло, отчаивался влюбленный Васильков, интриговала бездушная Лидия, шутил Телятев. Но постепенно центральной ролью пьесы начала делаться Чебоксарова-старшая в исполнении Заднепровской. Растерявшаяся, недалекая, неумная Надежда Антоновна стала отважной матерью, защищающей свое, хоть и пустое, вздорное дитя, и властно взяла события спектакля в слабые руки. Какой-то величественно-трагический оттенок приобрели ее реденькие кудряшки, жеманная претензия появилась в барственных и одновременно жалких жестах. Сказав дочери, что Васильков беден, она так посмотрела в публику, что стоп прошел по рядам, каждый зритель счастливо переглянулся с соседом и уселся поудобнее в кресле, чтоб смотреть дальше.
А за Чебоксаровой — Заднепровской подтягивались и другие исполнители. Еще легковеснее стал Телятев, злобная надтреснутая нотка зазвучала в голосе Кучумова, что-то холодно-хищное родилось в Лидии, и рядом с этим обозначились жалость к себе самой, недюжинный ум и странная извращенная гордость в быстрых, решительных поворотах головы.
Изобретатель действовал подобно опытному телевизионному оператору, ни на минуту не выпускающему из поля зрения мяч во время футбольного матча. Он работал руками, ногами и головой, одновременно вертел по два, по три переключателя, нажимал лбом и коленом какие-то кнопки, нацеливаясь на Заднепровскую тотчас, как она показывалась из-за кулис.
И актриса уже творила чудеса. Взгляд, жест — все было исполнено значения. В каждой ее реплике возникали и рассыпались миры. Исподволь входила в театр развеселая дворянская эпоха, вставали белоколонные усадьбы над морем колосящейся ржи, бравые усачи скакали охотой, брызгало пенное шампанское, в паркетных залах лакеи зажигали свечи, и маленькая ножка бежала в вальсе… Входила вместе с Заднепровской эта эпоха и разрушалась, разваливалась под натискам практичных купцов Васильковых. Зарастали аллеи в парках, жимолость и ольха забивали брошенные клумбы, гасли и чадили свечи в залах с выбитыми стеклами. Кончалась дворянская эпоха, воцарялся денежный мешок.
Зрительный зал подтянулся. Он чувствовал себя свидетелем и участником великого — разлома времен, движения истории.
— Отлично, отлично, — сопел главреж над ухом Изобретателя. — Все есть. Вот только если органики еще немножко прибавить. Чуть-чуть.
— Органики? — гордо спросил Изобретатель. Он был уже совсем мокрый. — А хотите, я сделаю, что актриса вообще забудет, что она на сцене?
Он приник к аппарату, что-то подвернул, чем-то щелкнул. Звонко пролетел щелчок над головами зрителей, и мгновением позже Заднепровская как-то внутренне дрогнула, косо пересекла сцену и вышла вперед.
У главрежа сжалось в груди. Он чуть не вскрикнул, потому что ступи Заднепровская на сантиметр дальше, она упала бы вниз, в оркестр. Но актриса и не заметила этого. Казалось, у нее действительно потерялось ощущение, где она и что.
Она заговорила быстро-быстро:
— «Что я терплю! Как я страдаю! Вы знаете мою жизнь в молодости, теперь при одном воспоминании у меня делаются припадки. Я бы уехала с Лидией к мужу, но он пишет, чтоб мы не ездили».
Она смерила взглядом Кучумова, себя, губы у нее дрогнули, она пусто посмотрела в зал. Зрители ахнули, всем сделалось горько, но вместе с тем и освобождающе счастливо от соприкосновения с высокой красотой правды в искусстве. Целая жизнь, глупая и никчемная, развернулась перед ними в маленькой мизансцене, и даже жутко сделалось от того, как много высказали в нескольких словах драматург и актриса.
— Узнают теперь Бабашкина, — бормотал Изобретатель в ложе. Он уже не обращал внимания на режиссера. — Я им такие сборы дам по стране, что закачаются. Все театральное дело реорганизую.
Однако подлинный триумф ожидал его в последнем действии. Главреж молчал, чтоб не мешать. Невидимые энергетические нити, не прерываясь ни на секунду, связывали Заднепровскую с хитрой машиной, и актриса гипнотизировала зал даже просто одним своим присутствием на сцене.
Ей аплодировали, едва лишь она появлялась.
Но и другие актеры тоже поднялись. К принципиально новой трактовке роли потянулся герой-любовник, играющий Василькова. Он чувствовал, что в конечной инстанции не он Лидию заставит жить по расчету, а, наоборот, старшая Чебоксарова с дочерью покажут ему, что такое настоящий бесчеловечный и безжалостный бюджет. Его обманули и предали, многое перегорело у него в душе, из хищника он сделался жертвой, а потом снова стал победителем, но уже другим, суховатым, обожженным и циническим. Герой-любовник творил бесстрашно, все шло в каких-то слаженных, несущих его самого ритмах.
Зал завороженно затих. Свершалось таинство на сцене. Живыми сделались нарисованные морщины, приросли наклеенные усы и эспаньолки, а зеленые драпри — дырявый, как сито, кусок холста, покрашенный разъедающим анилином, — стали сосредоточением порока, обличали и намекали на грядущее возмездие.
Привалившись к косяку дверей, застыли капельдинеры. Гример, портной и рабочие сцены сгрудились в проходах кулис.
Тишина стояла на улице возле театра. Спали под звездами древние луковичные купола церкви XVI века и гигантский уэллсовский марсианин — «строительный кран. В глубинах космоса плыли бессчетные миры-планеты, бесновались огромные массы раскаленной материи, и в целой Вселенной не было места лучше, чем маленький городок с его районным театром, сразу ставшим наравне со всем прекрасным, что сделано людьми и что есть в мироздании вообще.
Последнее усилие под руководством аппарата Заднепровская сделала в немой сцене. Уже сказал свое Телятев, уже он обнялся с Кучумовым, а Лидия подошла к Василькову и робко приникла к нему.
Надежда Антоновна как-то кашлянула и поперхнулась, сосредоточив на себе внимание зала, подняла руку, желая поправить и прическу и что-то гораздо большее, а затем бросила руку бессильно, закончив собственную бездумную жизнь, и целый период жизни русской, и спектакль.
С треском лопнула последняя запасная линза, темнее сделалось на сцене, но зрители восприняли это как часть режиссерского замысла. Минуту стояла тишина, потом сорвался шторм, какого не знала еще районная сцена. С покрасневшими лицами, выкрикивая «Бис!» и отбивая ладони, переглядывались горожане. Актеры, сразу ставшие усталыми, кланялись и кланялись, выдвигая вперед Заднепровскую.
Главреж выбежал, затем, при стихающем наконец грохоте аплодисментов, ворвался опять в первую ложу.
— Замечательно! Великолепно! Вы гений!
У Изобретателя был крайне озадаченный вид.
— Что замечательно?
— То, что вы сделали. Как она играла! Колоссальный успех.
— Ерунда, — сказал Изобретатель с неожиданной злобой. Он держал в руке провод от своей машины с вилкой на конце. — Ничего не вышло, все это собачья ерунда. — Он шагнул к штепсельной вилке на стене ложи, ожесточенно дернул ее и оторвал совсем. — Тут же проводки нет. Она ни к чему не присоединяется. У вас в театре не монтер, а жулик. Аппарат не работал, понимаете. Даже не был включен.
— Неужели? — удивился главреж. — Но вот у вас тут зеленый огонек горит. И желтый…
— Так это от батарейки. Я вам говорю, что сам прибор даже не был включен. А батарейка от карманного фонаря. Для солидности. Чтоб производить впечатление. Никто ж не поверит, что у меня электроника, если зеленого огонька нет. — Он отошел в сторону, высморкался и почему-то вытер платком глаза. — Всегда что-нибудь помешает чисто провести опыт. Каждый раз вот так срывается… Но вы-то поняли, что аппарат действует, в принципе? Когда я на вас наводил, вы же чувствовали?
— Да, да. Конечно, — отмахнулся главреж. — Значит, машина не работала. Но почему же тогда…
Он задумался.
ВОСЕМНАДЦАТОЕ ЦАРСТВО
…Все было для Сергея увлекательным и интересным: и Мухтар и Самсонов, с которыми он только недавно познакомился, и эта поездка по степи, и вообще весь Казахстан, увиденный вот так впервые в жизни.
Сергею было девятнадцать лет, он учился в Ленинграде на втором курсе библиотечного института и летом после экзаменов отправился на экскурсию в Алма-Ату. Потом другие ребята уехали обратно, а Сергей остался, чтобы выполнить одно поручение. Само поручение тоже было удивительным и романтичным.
Когда Сергей был еще дома, к ним, в Гусев переулок, приехала дальняя родственница из Киева, жена ученого-энтомолога, погибшего в 1941 году. Узнав, куда едет Сергей, она рассказала, что ее муж как раз перед началом войны закончил в своем институте перспективное, как тогда считали, исследование по насекомым. Работа была коллективная, но группа, занимавшаяся ею, в период боев под Киевом пошла на фронт и вся погибла. Уцелел только лаборант мужа, обрусевший немец Федор Францевич Лепп, который на фронт не попал и при невыясненных обстоятельствах остался в Киеве при фашистах. После освобождения столицы Украины он куда-то исчез, а потом его видели в Казахстане, в маленьком местечке Ой-Шу, в горах. Родственница Сергея считала, что у Леппа могли сохраниться какие-нибудь записи мужа.
Сергей сгоряча пообещал обязательно разыскать бывшего лаборанта, но, когда остался один в Алма-Ате, выяснил, что это не так легко. От железной дороги до Ой-Шу было больше ста километров. Автобусы и никакой другой регулярный транспорт туда не шли, и вообще дорога считалась непроходимой для колеса.
Сергей уже совсем было приуныл, но на станции Истер, куда он добрался, ему посоветовали сходить в контору Геологического управления. Там в маленьком дворике возле двух оседланных коней он увидел пожилого лысеющего мужчину, который с сосредоточенным вниманием рассматривал ремень вьюка. Это был Самсонов. А дальше все начало складываться само собой, как в сказке.
Самсонов выслушал Сергея, помолчал, посмотрел на небо и тут же, не сходя с места и не обращаясь ни в какие инстанции, сказал, что возьмет его до Ой-Шу. Что они потом доедут до озера Алаколь, а оттуда — до озера Сасыкколь, от которого Сергей уже сможет самостоятельно выбраться к железной дороге.
При этом он прибавил, что ему, Самсонову, придется сделать крюк в триста километров, по это неважно, так как на Алаколе изыскательская партия ждет его не раньше, чем через десять дней.
— А когда поедем? — спросил, волнуясь, Сергей.
— Да хоть сейчас. Надо бы только на станцию зайти. Вдруг попутчик найдется… Как тебя звать-то?…
Сергей первый раз за всю жизнь видел человека, который мог вот так самостоятельно решить сделать крюк в триста километров по пустыне. Он сразу чуть не влюбился в Самсонова. Ему хотелось научиться с такой же ленцой сидеть в седле, так же неторопливо и ловко все делать, захотелось даже иметь такую же загорелую лысину, какая была у геолога.
Попутчик нашелся тут же в Истере — старый казах с холодным, равнодушным взглядом, широкий, как бочонок, и кривоногий. Он сидел в буфете на станции и сам ввязался в разговор. Звали его Мухтар Оспанов, по-русски он говорил чисто.
Они выехали на следующее утро, и тут выяснилось, что Мухтар сам знает Леппа, который живет не в Ой-Шу, а еще дальше, в предгорье, в полном одиночестве. (Что он там делает, Мухтар не сказал.) В первый день пути им навстречу попался молодой казах — инструктор райкома партии. Он спросил, не смогут ли они прочесть антирелигиозные лекции в ближайших аулах, рассказал, что в степи появился жулик, выдающий себя за святого, и что в этой связи наблюдается «взрыв религиозного фанатизма». Выражение «взрыв религиозного фанатизма» ему очень нравилось, он повторил его трижды.
В разгаре беседы его взгляд вдруг упал на жеребца, которого Самсонов дал Сергею, и инструктор райкома попросил разрешения попробовать его. Сергей спешился, инструктор вручил ему повод своего коня, не выпуская из рук портфель с делами, вскочил на жеребца и показал такой аллюр, какой Сергею и не снился.
Все это, вместе взятое, — и «взрыв религиозного фанатизма», и таинственный молчаливый Мухтар, и Самсонов, и романтический характер поручения, и ночевки в юрте, и огромное звездное небо, если выйти ночью, и хруст травы, которую щиплют в темноте кони, — все наполняло Сергея острым чувством счастья.