возмущение побуждали укрываться в равнодушии и иронии; во всяком случае,
его отказ от условностей и викторианских норм поведения сделал его жизнь в
Англии практически невозможной.
Он заинтересовался Анеттой после первой же их встречи на одном из
раутов у посла России графа Родендорфа. Она восхитила его своей
жизнерадостной и белокурой красотой, но, несомненно, также и заинтриговала
некоторыми странностями в поведении. Анетта была еще вынуждена часто
молчать и постоянно следить за собой: одно жаргонное словечко, резковатый
жест, какой-нибудь слишком очевидный ляп - и злые языки уже не остановишь;
она немного нервничала всякий раз, когда Глендейл пристально на нее
смотрел своими слегка раскосыми глазами, с веками без ресниц, с едва
обозначенной, постоянно застывшей в уголках рта улыбкой; выдающиеся скулы
и невозмутимость черт еще больше подчеркивали странно восточный характер
лица. Он стал искать ее общества, и в скором времени они начали
встречаться чуть ли не каждый день, хотя она никогда не чувствовала себя
легко рядом с ним: у него была такая манера останавливать взгляд и мило
улыбаться, от которой у нее возникало ощущение, что она ответила, даже не
отдавая себе в этом отчета, на все его вопросы. Но он был обаятелен, весел
и явно влюблен в нее. А она и представить даже не могла, что человек может
вести такой образ жизни. С эскортом французских и китайских поваров,
итальянских мажордомов, чистокровнейших лошадей, ирландских тренеров,
поэтов, музыкантов, со своим спецпоездом, всегда готовым доставить его из
одного конца Европы в другой; со своими конюшнями скаковых лошадей и
сворами охотничьих собак, с коллекциями картин и предметов искусства,
домами и садами, он, казалось, не столько наслаждался своими богатствами и
привилегиями, сколько посмеивался над ними, над собой, над обществом,
которое его терпело, и пародировал самым своим существованием и своим
пышным образом жизни все, что сам собою представлял, и все, что делало его
возможным. "Агент-провокатор" - такое определение дал он себе однажды в
разговоре с Анеттой, но ей надо было еще стать Леди Л., чтобы
действительно понять, что имел в виду этот террорист. Часы, что проводила
она в его обществе, очень быстро наложили на нее отпечаток; она, как бы
сама того не сознавая, поддавалась воздействию некой заразной болезни,
которая мало-помалу преобразила ее. Его манера смотреть на вещи, этот
ироничный скептицизм, который маскировал глубокую любовь к жизни, это
полное отсутствие предрассудков, доходившее до терпимой и доброжелательной
аморальности, производили на нее неотразимое впечатление; очень скоро она
решила, что именно такой облик подошел бы ей лучше всего, и стала
пристальнее вглядываться в Дики, пытаясь разгадать секрет того искусства,
что позволяет вам держать мир на расстоянии только за счет того, как вы на
него смотрите. Он никогда не интересовался ее прошлым, и, хотя проявляемая
им сдержанность в стремлении не касаться этой темы уже сама по себе была
немного ироничным признаком некоторого недоверия, а возможно, и
подозрения, она была ему за это благодарна и в скором времени уже не
испытывала в его присутствии ни смущения, ни настороженности. Когда она
делала неверный шаг, когда у нее вырывалось жаргонное словцо или в ее
интонации и речи вдруг появлялись следы просторечного выговора, он умел
этого не замечать. Несмотря на то что его общество было ей приятно, она,
ни на секунду не забывая о своей миссии, составила подробнейший план виллы
Глендейла, с точным указанием местонахождения его сокровищ и тщательно
пронумерованным содержимым каждой витрины. Она начертила этот план
постепенно, во время сеансов рисования, которые они устраивали почти
ежедневно на террасе, возвышавшейся над парком и Женевским озером; горы на
французском берегу закрывали горизонт, и из порта нет-нет да выпархивали,
словно бабочки, парусники. Глендейл рисовал ее портрет, в то время как
Анетта, положив на колени лист картона, с немного усталым видом прилежно
воспроизводила на бумаге мужественные формы статуи Аполлона, которая
украшала лестницу террасы.
- Дики, что это за чудесные фигурки на третьем этаже справа в коридоре,
прямо у входа в библиотеку?
Зажмурив один глаз, Глендейл измерил ее карандашом, который держал в
вытянутой руке.
- Вы правы, что обратили на них внимание. Это египетские скарабеи. Они
датируются третьим тысячелетием и были украдены специально для меня из
гробницы одного фараона. Видите ли, я содержу постоянную группу
превосходных археологов, которые воруют для меня в Египте. Они как раз
обнаружили новое погребение и сейчас раскапывают его за мой счет. Я из
тех, кого называют меценатами.
- А большую ли ценность представляют эти восхитительные фигурки?
- Огромную. Они уникальны.
Анетта приподняла Аполлона и пометила на плане месторасположение
витрины. На полях она написала: "Египетские золотые скарабеи, много денег.
Не упустить из виду".
- Не исключено, что весной я сам поеду в Египет наблюдать за
раскопками, - сказал Глендейл. - Не хотите составить мне компанию?
- Это было бы чудесно. Но скажите, Дики, за этих скарабеев... если бы
вы их продали, сколько бы вы за них получили? Я спрашиваю из чистого
любопытства, конечно.
- Конечно. Видите ли... Лувр давал мне за них десять тысяч фунтов
стерлингов, а кайзер, гостившие у меня в прошлом году, предложил вдвое
больше, но не получил их.
- Двадцать тысяч фунтов стерлингов? - спросила Анетта, понижая голос,
поскольку еще питала большое уважение к деньгам. - Вы считаете, кайзер
действительно заплатил бы столько, если бы их ему предложили?
- Не колеблясь. Я бы даже не удивился, если бы о" объявил войну Англии
или Швейцарии только затем, чтобы завладеть моими скарабеями... Он тоже
меценат.
Анетта пометила сумму вопросительным знаком и тщательно занесла имя
возможного покупателя - императора Германии. Это был интересный рынок
сбыта, но он, разумеется, ставил нравственную проблему, ибо друзьям Армана
было бы все-таки сложно вступить в переговоры с кайзером, которого они
ненавидели. У нее вдруг мелькнула мысль, не проще ли было бы доверить
тайну своему новому другу: Дики так понятлив, быть может, он даже помог бы
им ограбить самого себя. Безграничное, немного детское восхищение, которое
он ей внушал, было таким, что она не смогла удержаться и призналась в этом
Арману; возмущению молодого анархиста не было границ.
- Он подлец. Единственное, что можно сказать в его пользу, так это то,
что его подлость настолько очевидна, что он работает, в некотором роде, на
нас: он ускоряет революционный процесс. Эгоистичный сибарит, заботящийся
лишь о собственном удовольствии. Нет ничего отвратительнее этого
равнодушного либерализма, который стремится утвердить цинизм и скептицизм
как одну из форм мудрости... И он пускает золотую пыль искусства себе в
глаза, чтобы не видеть окружающие его уродство и нищету... Она сделала
попытку возразить:
- Но он так добр и так великодушен. Он помогает выжить десяткам
художников, писателей, музыкантов... Без него они бы умерли с голоду или
ничего бы не создали.
- О, в этом я не сомневаюсь, - сказал Арман и повел плечами. - Художник
всегда был сообщником правящих классов" и его связи с ними продолжают
крепнуть: людей, выходящих из церквей" хотят послать за очередной порцией
опиума в музеи, и все по тем же причинам. Когда я слышу из уст буржуа
слово "культура", меня так и подмывает схватиться за пистолет [Арман Дени.
Письмо, опубликованное в "Воспоминаниях" Скаволы в 1904 году -
следовательно, за тридцать три года до почти идентичного заявления
Геббельса (прим.авт.)]. Нашим поэтам и музыкантам платят за то, что они
поют колыбельные народу, убаюкивая его, художникам - за то, что они
прикрывают красивой вуалью реальные факты действительности. Не может быть
красоты без справедливости, искусства - без достойных человека условий
существования. Глендейл - реакционер, распутник, в этом все дело. Народ
растопчет его, оставив лишь его клиническое описание в учебниках истории,
дабы избежать повторения зла.
Они прогуливались в поле среди нарциссов на склоне горы Пелерен. Арман
возвращался с собрания студентов; в руке он держал фуражку, полную вишен,
которых они нарвали. Дневной свет и ветер играли в его волосах
желтовато-тигровыми отблесками; коренастая фигура, широкие плечи, сильные
руки придавали ему тот несколько грубоватый вид, что так точно схвачен в
знаменитом рисунке из "Папаши Пенара". Леди Л. вырезала рисунок и наклеила
его на изображение святого Кирилла на русской иконе, которая висела у нее
в павильоне. Огромное озеро с его городишками, голубые горы, отдаленный
звон колокольчиков невидимого стада, кристальная чистота звучания которых,
казалось, воспевает чистоту воздуха и снежных вершин, - все это юное лето,
так хорошо умевшее поворачиваться спиной к страданиям другого и к
уродству" несомненно, также было реакционером-распутником, однако его язык
Анетта воспринимала лучше, чем язык Армана.
- Глендейл принадлежит к обреченному классу, единственной целью
которого в жизни является то, что они называют "святым эгоизмом".
Анетта вздохнула: она не знала ничего более святого. И не потому, что
ей претила сама идея ограбления коллекций Дики" совсем напротив, но она
считала поистине глупым тратить затем такое богатство на взрывы мостов и
эшелонов" убийства министров, печатание листовок и кормление "товарищей",
этих товарищей, которые никогда не слушали музыку, не любовались цветком,
не оборачивались вслед красивой женщине.
- Конечно, я сделаю все, что ты захочешь, но... Арман... Нельзя ли хотя
бы раз оставить деньги себе, отправиться в путешествие, посмотреть мир,
быть счастливыми вместе? Почему ты всегда все отдаешь друзьям? Они же ни
на что не годны! Только и могут, что болтать да швырять деньги на ветер.
Как этот недотепа Ковальский. Он только и сумел, что взорвать собственную
мамашу. Ну разве это не смешно?
- Он все делал по инструкции. Такой досадный случай может произойти с
каждым.
- Дорогой, давай ограбим этого добряка Дики, но давай оставим хотя бы
часть денег для себя. Мне так хочется попутешествовать! Индия, Турция...
Только один год, Арман. Потом мы вернемся и переделаем мир. Но прежде я
хотела бы его увидеть, пока он еще так прекрасен...
Он смотрел на нее с удивлением: уверенная в себе, элегантная,
очаровательная женщина, поигрывая зонтиком, прогуливающаяся в поле среди
нарциссов. Как далеко она ушла от той взбалмошной потрепанной девицы,
которую он подобрал на улице полтора года назад. Он остановился среди
цветов, доходивших ему до колен.
- Послушай меня.
Она повернулась к нему, увидела его посуровевшее, почти враждебное
лицо, сдвинутые брови и глаза, неизменно яростные, что всегда проявлялось
во внезапной неподвижности взгляда. Она схватила его за руку:
- Прости меня. В тебе вся моя жизнь, Арман. Я сделаю все, что ты
захочешь. Я легкомысленна, захмелела от счастья и сама не знаю, что
говорю. И потом, я целые дни провожу с Дики, которому на все наплевать, и
я просто уже не знаю, на каком я свете. Я уверена только в том, что люблю
тебя, как никакая другая женщина никогда не любила.
Арман так сильно сжал ее запястье, что она едва не вскрикнула от боли:
- Послушай меня, Анетта. В тебе есть суровость, и это вполне понятно:
ты начала страдать так рано и так глубоко, что у тебя осталось только
презрение к страданию, ты больше не хочешь о нем и слышать. Ты прошла
такую школу невзгод, что в итоге прониклась ненавистью не только к
несчастью, но также и к несчастным. Это хорошо известная защитная реакция,
впрочем, именно так буржуазия, вышедшая, кстати, из народа, ожесточилась и
окопалась в своей ожесточенности... Но есть одно, чего я не понимаю. Ты
говоришь, что любишь меня. Как можешь ты кого-то любить, не любя его
таким, каков он есть на самом деле? Как можешь ты любить меня и в то же
время просить меня полностью измениться, стать кем-то другим? Если бы я
отказался от своего революционного призвания, от меня ничего бы не
осталось: ты не можешь одновременно требовать, чтобы я отказался от того,
каков я есть, и оставался тем, кого ты любишь. Ты знаешь, быть в моей
шкуре нелегко. Нелегко быть Арманом Дени. Очень ненадежно. Бывает,
просыпаюсь утром и удивляюсь, что ты еще здесь. Тебе следовало бы быть
моей силой, а не пытаться подточить мою волю, мои убеждения. Тебе
следовало бы...
Он умолк: в ее глазах стояли слезы. Он смягчился: - Я могу сказать
только одно: если бы человек всегда уступал тому" что есть в нем наиболее
человечного, он бы давно перестал быть человеком.



    Глава VIII



Вернувшись двумя днями позже, Анетта не без досады отметила про себя,
что коллекция золотых скарабеев исчезла. Она нахмурила брови и довольно
сухо поинтересовалась, что с ней стало; Дики взглянул на пустую витрину и
с невиннейшим видом пояснил:
- О! Я убрал их в сейф моего банка, на некоторое время. Недавно в нашем
районе было совершено ограбление, и я бы сильно огорчился, если бы у меня
украли эти редчайшие экземпляры. Новые владельцы могли бы переплавить их в
золото. Да простит меня Бог!
Анетта хотела сделать равнодушное лицо, как вдруг ей показалось, что
Дики о чем-то догадывается. Это было очень, очень неприятно. Сама мысль,
что в голове ее друга могло зародиться подозрение, раздражала и даже
возмущала ее. Воистину, это было верхом неприличия. Всю неделю она дулась.
И тем не менее Глендейл как будто привязывался к ней все больше и больше.
Он постоянно искал ее общества. Он предложил себя в качестве преподавателя
английского, и, хотя ей так никогда и не удалось избавиться от своего ярко
выраженного парижского акцента, она быстро добилась успеха и вскоре
заговорила на этом языке с необычайной легкостью. Их повсюду видели
вместе: на концертах, балах, пикниках, плавающими по озеру на яхте или
выезжающими в карете на длительные прогулки за город.
Как раз во время одной из таких поездок Анетта, уже возвращаясь домой,
сделала короткую, но волнующую остановку в церкви, где она зажгла свечу и
из-за этого едва не опоздала к началу покушения на Михаила Болгарского. На
следующий день она застала Дики за игрой в крокет с русским послом графом
Родендорфом; разумеется, все говорили только об убийстве, все были страшно
напуганы. Швейцарские власти, обеспокоенные тем, что терроризм может
отрицательно сказаться на индустрии туризма в стране, установили
систематический контроль над политэмигрантами, отчего положение Армана и
его друзей резко осложнилось. Французское правительство, в свою очередь
встревоженное размахом анархистского движения - взрыв в казарме Лобо 18
марта 1891 года произошел лишь несколько дней спустя после взрыва на
бульваре Сен-Жермен в доме у советника Бенуа, - предпринимало решительные
шаги по выявлению главных экстремистских организаций в Париже. Шомартен,
Беала, Симон и сам Равашоль, правая рука Альфонса Лекера, были арестованы
и преданы суду. В Базеле собрались лидеры "Черного Интернационала" -
черным его прозвали газетчики, - и Арман, в который уже раз, сумел
навязать свою точку зрения: никакой передышки, наоборот, необходимо
усилить террористическую деятельность, особенно в Париже, с тем чтобы
нагнать страху, надавить на присяжных, призванных судить арестованных
товарищей, и одновременно доказать общественности, что полиция бессильна и
что движение вовсе не пошло на убыль. Было также принято предложение
Беляева, русского, покинуть на некоторое время Швейцарию и перевести штаб
"Комитета за освобождение" в Италию. Все это, однако, требовало средств,
которых боевые группы практически не имели: нападение на банк "Креди
Фонсье" в Брюсселе завершилось полным провалом и арестом Кобелева.
Возвратившись в Женеву, Арман объявил Анетте о своем намерении ограбить
виллу графа Родендорфа, на которую она уже давно обратила его внимание.
Посол России походил на неуклюжего медведя-кутилу, проматывавшего в
игорных домах баснословные суммы, что, однако, не мешало ему вести
экстравагантный образ жизни и устраивать ужины на сто персон, подавая
кушанья на золотых сервизах. Он по уши влюбился в юную госпожу де Камоэнс:
он рыдал, валяясь у нее в ногах, после того как она отказалась выйти за
него замуж, грозился размозжить себе голову, в связи с чем Глендейл
говорил, что "этим он оказал бы первую реальную услугу своей стране". Было
решено, что Арман, Альфонс Лекер и жокей проникнут на виллу, пока Анетта
будет вместе со своим воздыхателем на балете. К несчастью, позволив себе
перед спектаклем некоторые излишества в еде он почувствовал в ложе
недомогание уже в начале представления, и друзьям пришлось отвезти его
домой. Не на шутку испугавшись, Анетта поспешно возвратилась в гостиницу.
В пути Родендорф почувствовал себя лучше и хотел вернуться в театр, однако
его друзья, русский генерал Добринский и один из атташе германского
посольства, уговорили его ехать на виллу.
Они обнаружили дверь открытой, слуг связанными и с кляпами во рту;
внушительных размеров мужчина, с сигарой в зубах и с зажатым в кулаке
пистолетом, стоял в вестибюле, в то время как жокей набивал золотой
посудой мешки. Арман в эту минуту находился на втором этаже и, приставив
дуло пистолета к затылку секретаря, предлагал тому открыть сейф. Лекер
мгновенно отреагировал на это вторжение, выстрелив в Родендорфа и ранив
его в руку. Арман бросился к лестнице, и, хотя троица и смогла
беспрепятственно покинуть виллу, преследуемая лишь неистовыми воплями
русского, полиция разослала повсюду их точные приметы, а посол пообещал
награду в десять тысяч франков золотом каждому, кто окажет содействие в
поимке преступников. Швейцарцы, возмущенные таким пренебрежением к их
гостеприимству, подняли на ноги всех осведомителей, и троица оказалась
почти в безнадежном положении. Необыкновенная красота Армана, которого
газеты незамедлительно окрестили - одни "черным ангелом", другие "белым
демоном"" гигантский рост Лекера в разительном контрасте с крошечной
фигуркой жокея, - все это делало их легко узнаваемыми: о том, чтобы
ускользнуть незаметно, не могло быть и речи. Они окопались в мастерской
папаши Ланюса, уважаемого часовщика из Берга, щеголявшего в кофейнях у
Женевского озера великолепными белыми усами и трубкой тихого отца
семейства, у которого, однако, после его ареста полгода спустя было
обнаружено такое количество бомб, что ими можно было уничтожить целый
квартал. Производя обыск в квартире Армана, расположенной в старом городе,
полиция наткнулась на группу русских ссыльных, разглагольствовавших вокруг
самовара среди чемоданов, набитых анархистской литературой. Арест Армана и
его сообщников теперь казался делом лишь нескольких часов.
На выручку к ним пришла Анетта.



    Глава IX



Окна ее номера выходили на озеро. Ночь, казалось, никогда не кончится.
Анетта прислушивалась к малейшему звуку шагов на улице, к проезжавшим
внизу фиакрам, к причаливавшим к берегу рыбацким лодкам. Она знала, что
Арману угрожает смертельная опасность, что без борьбы он не сдастся,
однако не сомневалась она также и в том, что он жив и даже не ранен: это
была физическая убежденность, она ощущала ее всем своим нутром, как если
бы тела их составляли одно целое.
Только в девятом часу в дверь постучала горничная и сообщила, что ее
хочет видеть какой-то часовщик. Анетта выслушала рассказ папаши Ланюса,
лихорадочно шагая взад и вперед по гостиной, то и дело чертыхаясь сквозь
зубы, да так непристойно, что явно ввела в смущение старого идеалиста,
привыкшего к благородным мыслям и возвышенным речам. Мужество вернулось к
Анетте, и она чувствовала, как в ней пробуждаются вкус к борьбе и воля к
достижению цели, подавить которые не могло уже ничто. Впервые она начинала
также сознавать двойственность чувства, так неудержимо толкавшего ее к
Арману: почти материнская нежность, потребность отдавать себя всю, без
остатка, но также и потребность обладать, своего рода эгоизм, властный и
тиранический, но готовый на любые жертвы и уступки; и слабость, В которой
она, однако, черпала львиную долю своей силы и энергии. Один-единственный
человек мог протянуть ей руку помощи, но сама дерзость такого шага
требовала крайней осторожности, изворотливости и безукоризненной легкости;
необходимо хорошо сыграть роль, растрогать, соблазнить, развлечь. Ложь
должна очаровывать, глубокое чувство - смахивать на каприз; главное -
найти интонацию непринужденного превосходства, которая заставляет саму
жизнь входить следом за вами в гостиную, да еще так, словно она - хорошо
выдрессированный пудель. В общем, ей предстоит сдать самый настоящий
экзамен для вступления в свет. Полчаса спустя она была у Глендейла.
Он сидел на террасе и завтракал вместе с туканом, устроившимся у него
на плече. Это была черная птица с мощным канареечно-желтым клювом, таким
же огромным, как и она сама. Дики привез его из путешествия по Южной
Америке и прекрасно с ним ладил. На столе красовалась великолепно
отделанная золотом и бриллиантами шкатулка, и, когда он открыл ее, чтобы
предложить Анетте сигарету, шкатулка сыграла баварский мотивчик. В
утренней дымке Дики казался постаревшим, а кожа посеревшей. Печать
восточной мудрости лежала на его лице, и Анетта заметила две тонкие
складки в уголках рта, которые, должно быть, часто сходили за улыбку. На
нем был халат из дамасского шелка и шлепанцы. "Сколько ему может быть
лет?" - гадала Анетта. Она села, взяла сигарету, подождала, пока выйдет
прислуга.
- Дики, со мной случилось нечто ужасное.
- Это значит, что вы, судя по всему, влюбились - и влюбились по уши. А
когда влюбляются по уши - добра не жди.
- Дики, поверьте, мне не до шуток.
- Поздравляю, малыш. Это и вправду очень вкусно. Я могу вам чем-то
помочь?
- О, Дики! Вы не представляете, как все сложно.
- Помилуйте, да кто же он? Извозчик, рыбак? Лакей? Или, Боже упаси,
поэт?
Она принялась рассказывать ему свою историю. Конечно, не все, а только
то, что сделало бы ложь похожей на правду. Она полностью доверяла Дики, но
была еще недостаточно уверена в себе и немного стыдилась своего прошлого.
Она не стала еще той знатной дамой, которая может позволить себе роскошь
признаться в том, что вышла из простонародья. Она тщательно продумала
историю и надлежащим образом изложила ее, великолепно скрывая свою
нервозность. Впрочем, Дики, похоже, принял все за чистую монету.
Единственное, что немного смущало Анетту во время рассказа, это тукан.
Птица пристально, с выражением крайнего сарказма смотрела на нее, наклонив
голову набок: Анетту не покидало ощущение, что еще немного, и тукан начнет
ухмыляться.
Однажды вечером она расчесывала волосы в своих апартаментах, как вдруг
заметила странное шевеление красной бархатной портьеры, хотя окно было
закрыто. Анетта потянулась к колокольчику, чтобы вызвать горничную, но
какой-то инстинкт, какое-то предчувствие удержало ее. Она встала, подошла
к окну и...
- В жизни не видела я такого благородного лица, такого гордого взгляда,
такой мужественной красоты... В рубашке, с пистолетом в руке, он выглядел
в высшей степени романтично. Он чем-то походил на лорда Байрона, что висит
у вас в библиотеке. Казалось, еще немного, и сердце мое остановится. Я
сразу поняла, что он не грабитель и не станет вести себя вульгарно. Что
мысли, скрывающиеся за этим бледным челом и ясным взором, благородны и
вдохновенны, и другими быть не могут...
Глендейл, намазывавший ломтик хлеба маслом, поморщился.
- Все же это поразительно, - сказал он с легким раздражением. - Всякий
раз, когда женщина испытывает к мужчине физическое влечение, она
утверждает, что ее пленила его душа, или, вернее - будем современны, - его
интеллект. Даже если он не успел произнести ни слова, умного или глупого,
- как, вероятно, в вашем случае, - не говоря уже о том, чтобы открыть вам
свою душу... Путать физическое влечение с духовной любовью - это то же,
что смешивать политику и идеализм: очень скверная привычка. Ну и что же
случилось потом? Я имею в виду, кроме того... того обычного, что, надо
думать, случилось и чем вы, похоже, остались чрезвычайно довольны.
- Дики, прошу вас, не будьте циничны. Я этого не выношу. Я забинтовала
его раны... О! Да! Я забыла вам сказать, что он был ранен.
- Не так уж серьезно, я полагаю, - усмехнулся Глендейл. - Ровно
настолько, чтобы это сделало его неотразимым.
- Затем я несколько дней прятала его у себя в номере. Мы безумно
полюбили друг друга. Потом я с неделю не видела его. И сейчас я так боюсь,
чтобы он опять не сотворил какой-нибудь глупости.
- ...К примеру, ограбил дом этого идиота Родендорфа.
- Откуда вы знаете? - Из газет.
- Дики, я хотела бы ему помочь.
- Что же вам все-таки известно о нем? Кроме тоге, что он неотразим?
- Я думаю, что он, к несчастью, анархист.
- Неужели?
- Впрочем, он, кажется, очень знаменит. Его зовут Арман Дени. Вы
никогда не слышали о нем?
Впервые за все время разговора Глендейл выразил некоторое удивление и
даже слегка оживился.
- Еще бы. Это весьма известный поэт-романтик.
- Ну что вы, Дики, он вовсе не поэт! Он активист и общественный
реформатор. Он хочет дать справедливость, свободу и... ну, то есть все