всем людям земли.
- Вот я и говорю - поэт-романтик, - повторил Глендейл. - Пятьдесят лет
назад такой человек, борясь за независимость Греции, умер бы от поноса,
как Байрон. Нет ничего более трогательного, чем эти последние обломки
романтической эпохи, которые продолжает выбрасывать на наш берег прошлое,
тогда как в дверь уже стучится двадцатый век. Мой друг Карл Маркс однажды
очень метко охарактеризовал последователей Кропоткина и Бакунина:
"Утописты, принимающие свое великодушие и изысканность своих гуманных
чувств за социальную доктрину. К социальным проблемам эти люди подходят с
тем изяществом, с тем благородством, с той душевной добротой, которую
скорее можно объяснить поэтическим вдохновением, нежели знанием
общественных наук... Они, словно художник перед холстом, устраиваются
перед человечеством, думая и гадая, как сделать из него шедевр. Они мечут
свои бомбы, как Виктор Гюго - свои поэтические молнии, только с гораздо
меньшим эффектом". Из этого, правда, вовсе не следует, что ваш молодой
человек непременно должен быть плохим любовником, наоборот.
Анетта подняла на него умоляющий взгляд:
- Но, Дики, что же мне делать? Как помочь ему? За ним охотится вся
швейцарская полиция...
- Очень романтично, - заметил Глендейл, допивая кофе. - Ну, в той мере,
в какой что-либо может быть романтичным в Швейцарии. Кстати, почему бы вам
не совершить маленькое путешествие в Италию вместе со своим трубадуром,
хотя бы для того, чтобы избавиться от наваждения? И кто знает, возможно,
он в конце концов поймет в ваших объятиях, что, кроме бомб, есть другие
средства достижения рая на земле. Но все-таки, кто же вы есть на самом
деле, Анетта? Анетта сделала невинные глаза:
- Что вы хотите сказать? Я - графиня де Камоэнс.
- Бросьте, никакой графини де Камоэнс не существует, - устало произнес
Глендейл. - Ладно, не будем об этом. Я подумаю, что можно сделать. Кстати,
я бы охотно встретился с этим молодым человеком. Сам я никогда не метал
бомб, но и без дела тоже не сидел. По правде говоря, мой образ жизни,
должно быть, причинил английской аристократии и "загнивающим правящим
классам", как их величает ваш молодой человек, вреда больше, чем все
террористы последних лет вместе взятые. Так что я попытаюсь организовать
для вас и для вашего юного протеже небольшое романтическое путешествие в
Италию. Оно может оказаться забавным. Когда-нибудь я с удовольствием
расскажу принцу Уэльскому, как помог пересечь швейцарскую границу одному
опасному анархисту. Надеюсь, это достигнет ушей и нашей дорогой Королевы.
Сейчас как раз самое время сделать что-нибудь такое, что подняло бы мой
авторитет. А то еще подумают, что я старею.
Бегство Армана и его спутников было таким легким и комфортабельным, что
о подобном банда преступников преследуемых полицией трех стран, не могла и
мечтать. С величайшим шиком пересекли они границу на спецпоезде Глендейла,
наслаждаясь швейцарским пейзажем из окна вагона, украшенного герцогской
короной и гербом с изображением застигнутого в прыжке леопарда на желтом
фоне. Леопарда род Глендейла воспроизводил на своем гербовом щите со
времен третьего крестового похода, в котором, впрочем, не участвовал.
Федеральные власти беспрепятственно пропускали поезд и несли караул в
вагонах, так как после недавних террористических актов в Швейцарии
принялись решительно проводить в жизнь меры по обеспечению безопасности
именитых гостей. Властям объяснили, что герцог сопровождает своих лошадей
к месту скачек, которые должны состояться в Милане. К составу подцепили
вагон-конюшню" в котором, под исполненными почтения взглядами полицейских,
спокойно заняли свои места тренер с величественной осанкой, в превосходном
костюме в кирпичную клетку, и жокей, через руку которого было перекинуто
седло. Глендейл и Саппер при этом едва не бросились в объятия друг к
другу: у них оказались общие знакомые среди лошадей.
Безукоризненно одетый Арман Дени поднялся в вагон, ведя под руку
Анетту. Швейцарцы еще раз осмотрели весь состав, но никакой бомбы,
разумеется, не нашли. Поезд тронулся. Во время всего путешествия беседа
между старым анархистом и молодым аристократом - выражение принадлежало
Глендейлу - не прекращалась ни на минуту, к огромному удовольствию обоих
собеседников; устроившись друг против друга, они смаковали шампанское и
бутерброды с икрой, пока повар хлопотал над фазанами в ростбифом" а
Анетта, хотя и была занята тем, что больше смотрела на Армана, нежели
слушала его, была горда и счастлива тем, что ее возлюбленный с блеском
парирует аргументы такого соперника. В словесном поединке с одним из
проницательнейших людей своего времени Арман держался с таким
достоинством, проявлял такую ловкость я точность попадания, что Анетта
лишний раз утвердилась в мысли, что судьба обошлась с ним несправедливо и
он должен был родиться по крайней мере эрцгерцогом.
- Я не сказал бы, сударь, - утверждал Глендейл, - что ваша логика
производит на меня сильное впечатление. Ваша идея разрушить государство,
нападая на его эфемерных представителей, кажется мне, мягко говоря,
сумбурной. Вы переоцениваете значение личности, будь она королем или
простым президентом республики. Впрочем, у меня есть сильное подозрение,
что, бросая бомбы, вы самовыражаетесь, ведь других способов самовыражения
у вас нет - таланта, например. Если бы вы мне сказали, что взрыв
парламента или моста развлекает вас или служит разрядкой, я мог бы это
понять, как понимаю - хотя и не разделяю такого удовольствия - людей,
просиживающих целыми днями с удочкой на берегу реки. Рыбалка не для меня,
я ее ненавижу.
С видом учтивого несогласия Арман покачал головой:
- Сударь, искусство ради искусства не относится к моим порокам. Убивая
глав государств, терзая полицию, наводя ужас на правительства, мы
преследуем чисто практическую и весьма определенную целы мы хотим" чтобы
правители, защищая "порядок", заходили все дальше и дальше в своей тупой
жестокости. Так они в конце концов уничтожат даже те иллюзорные свободы, с
какими еще могут примириться. Когда же жизнь все более и более угнетаемых
масс станет вконец невыносимой - а это не заставит себя ждать, - они
восстанут против всей капиталистической системы. Наша цель - заставить
власть сжимать свои тиски до тех пор, пока народ не взорвется и не сметет
ее. Смысл наших чрезвычайных мер в том, чтобы вызвать у нее такие же
ответные реакции. Реакция - это лучшая союзница революции. На каждый
совершаемый нами теракт ответом будет еще более ужасный, более слепой
террор. И вот тогда, когда не останется и капли свободы, весь народ
примкнет к нам.
Глендейл выглядел подавленным.
- У вас весьма жалкое представление о народе, - заметил он. - Лично я
хоть и считаюсь аристократом-декадентом - мы, кстати говоря, всегда
являемся чьими-то декадентами, - о народных массах сужу гораздо более
возвышенно. Их не ведут на бунт, как скотину, подстегивая раскаленным
железом. Революция - это еще и культурный феномен, она не может быть
только экономической или сугубо полицейской. Недалек тот день, когда на
смену поколению, наблюдавшему за моим образом жизни, которым я умышленно
щеголяю, придут толпы людей с вполне естественным желанием разделить мои
удовольствия или, по крайней мере, лишить меня их. Я играю революционную
роль, значение которой вы несправедливо недооцениваете. Я - превосходный
агент-провокатор, а мой вклад в прогресс, возможно, скромен, но необходим.
Добавлю, что как только я увижу массы, решительно настроенные наконец
по-настоящему воспользоваться тем, что жизнь и искусство могут им
предложить, я покину этот мир с чувством глубокого удовлетворения от того,
что хорошо сыграл свою историческую роль. Ничто не доставило бы мне
большего удовольствия, чем вид миллионов жуиров, идущих по моим стопам. Я
люблю удовольствие. Ничто так не радует истинного гедониста, как сознание
того, что твой род растет и приумножается. Настоящий, истинный жуир сам
может даже обойтись без удовольствия и вести жизнь аскета при условии, что
ему будет дозволено наслаждаться спектаклем, коим являются для него
радости других. Он тогда становится соглядатаем, но только в самом
благородном, буддистском значении этого слова. Так как, в сущности, именно
это подразумевают на Востоке под созерцательным отрешением. Будда достиг
такой стадии, когда собственного удовольствия ему уже мало: он хочет
чувствовать вокруг себя радость всего, что дышит. Как только мы перестанем
сомневаться в том, что наша радость переживет нас, смерть станет лишь
сладостным погружением в счастье.
- Сударь, - ответил Арман, изобразив гримасу. - Парадокс - это обычное
убежище всех тех, кто пытается напустить туману и спутать карты, кто
извращает мир, чтобы измыслить оправдание своему существованию, кто
норовит ослепить вас замысловатой, уродующей игрой кривых зеркал, потому
что он сам считает себя уродливым. Все это жалкие потуги замести следы и
попытаться таким образом ускользнуть от истины, которая все теснее сжимает
их со всех сторон.
Анетте хотелось захлопать в ладоши - так ей было весело. Она не могла
сказать, что ее приводило в больший восторг: гусиная печенка, специальный,
похожий на восхитительную игрушку, поезд, необычайное высокомерие и
красота Армана или же изящество и остроумие покрытого морщинами и
снисходительного старика-гедониста с его неизменной улыбкой на губах,
напоминавшей произведение искусства стародавних времен.
В течение последующих месяцев, пока Арман таился в одной из квартир
Милана, Глендейл с непринужденностью чародея открывал Анетте древний мир,
о существовании которого девушка и не подозревала. Она, хотя и ожидала
многого от этой первой своей встречи с Италией, оказалась совершенно не
подготовленной к столь ошеломляющему откровению. Анетта даже разболелась
от возбуждения и несколько дней не вставала с постели, созерцая через
распахнутое окно изумрудный город, из розового на заре становящийся желтым
на закате, пока врач, с безупречной точностью поставивший диагноз ее
болезни, не посоветовал попросту задернуть шторы на Сан-Джорджо-Маджоре и
не прописал валерьянку. В Риме, прохаживаясь в Колизее по плитам - в том
месте, куда бросали на растерзание львам первых христиан, - она живо
представила в роли мученика Армана и разрыдалась посреди арены так
искренне, что проходивший мимо священник, взволнованный столь безупречной
чистотой ее христианской веры, приблизился к девушке и дал ей свое
благословение. Стоя на том самом месте, где Нерон - гид заверил ее в этом,
предъявив свои дипломы чичероне, - играл на лире, любуясь Римом, пылавшим
у его ног, она, несколько озадаченная, задавалась вопросом, что предпочел
бы Арман: лиру поэта или факел поджигателя; в итоге она остановилась на
факеле, который великолепно подошел бы к его типу красоты. Проезжая по
Виа-Аппиа, откинувшись на подушки фаэтона, весело вращая зонтиком,
представляя Армана, марширующего во главе своих легионов под имперским
орлом, Анетта мечтательно подумала, что бы она надела по такому случаю, в
сейчас же побежала к Луппи заказывать новое платье.
Возвратившись в Венецию, скользя в гондоле Дики по Канале-Гранде,
посещая розовые церкви - такие воздушные, такие светлые и фривольные, что
она даже опускалась на колени, - открывая Флоренцию и Пизу, Болонью и
Падую, восхищаясь полотнами Джотто, слушая Верди в своей ложе в "Ла
Скала", она очень скоро пришла к заключению, что жить по-другому уже не
сможет никогда, что она нашла наконец свое место, свой мир, свою судьбу.
Глендейл внимательно и нежно наблюдал за ней; он чувствовал, что его план
срабатывает и что ему, возможно, удастся изгнать из нее беса.
- Вы обладаете редким в наше время талантом - умеете радоваться жизни.
Дар этот нужно развивать, и я охотно помогу вам.
Тем не менее даже в паре с таким союзником, как Италия, Глендейл порой
чувствовал, что его сражение проиграно заранее и что, несмотря на все то
великолепие" которым он ее окружил, несмотря на все свои трюки
иллюзиониста, заставить ее забыть главное ему не удается: она слишком
твердо усвоила, что из всех радостей, которыми так изобилует жизнь, только
одна имеет настоящую ценность. Для него не было тайной, куда, в какое
злачное место Милана торопится она после оперы, после того, как он
привозил ее в гостиницу и безропотно целовал руку.
- Хотите, я вам оставлю свой экипаж?
- Нет, дорогой Дики, я возьму фиакр. Это не так бросается в глаза.
Он подозвал фиакр, помог ей сесть, и она, горя нетерпением,
поторапливая извозчика, отправилась на Виа-Пердита, где в мрачном здании в
глубине омерзительного коридора скрывался Арман.
- Сколько тебе удалось выклянчить у нашего благодетеля на сей раз? -
спросил он с издевкой.
Но такое циничное отношение не сбило ее с толку, она знала, что ее
отлучки и близость с Глендейлом причиняют ему боль. Он целиком зависел от
нее во время этого своего вынужденного бездействия, когда его всюду искала
полиция; и хотя она не показывала виду, нотки ревности, которые
угадывались за его бравурными речами, приводили ее в восторг. Она никогда
не была нужна ему, и вот теперь наконец впервые у нее появилось чувство
полного обладания им. Когда он грубо сжимал ее в объятиях, что являлось
своеобразным способом борьбы с переполнявшей его нежностью, когда он,
случалось, бормотал ругательства, которые она тут же гасила своими
поцелуями, в его почти отчаявшемся взгляде читалась такая любовь, что ее
не в силах были скрыть ни насмешки, ни его развязные и циничные выражения.
Она чувствовала, что одерживает верх, что Свобода, Равенство и Братство
ослабляют хватку и Арман выскальзывает из их объятий. Человечество тогда
становилось всего лишь далеким звуком рожка в глубине леса, едва-едва
пробивающимся сквозь плотные стены зарослей. Она была нужна ему, все
остальное не имело значения. Она склонялась над ним, ее растрепанные
волосы струились по обнаженной груди и лицу Армана, и так легко и радостно
становилось у нее на душе, возникало такое сильное желание сохранить его
дм себя одной и навсегда, что губы невольно вспоминали старую песню
парижских улиц ее детства, и этот банальный, простенький ритурнель казался
ей человечнее любых самых возвышенных речей:
Не знаю чувства я сильней
Любви моей,
Любви моей.
Клянусь, что дня не проживу
Я без того, кого люблю,
Кого люблю...
Придворный поэт в изумлении поднял голову: Леди Л. пела. Остановившись
под веткой цветущей сирени, она пела по-французски, пела необычайно юным
голосом, что никак не вязалось с ее седыми волосами. Ибо голос не
постарел, и это немного смущало. Затем песня угасла у нее на губах, и
теперь, несмотря на улыбку, в глазах стояли слезы, а рука нежно ласкала
ветку сирени; сэр Перси отвел взгляд, опустил голову и тростью принялся
чертить квадратики на дорожке.
Войдя однажды вечером в убогое жилище с замороженным фазаном,
виноградом и бутылкой вина в корзине, она застала Альфонса Лекера и жокея
сидящими на кровати и внимающими Арману, который лихорадочно ходил взад и
вперед по комнате. Он рассеянно кивнул ей, и Анетте не надо было даже
вслушиваться в его слова, чтобы понять: его маниакальная идея вновь
завладела им. Лекер, хотя и сохранивший еще всю свою недюжинную силу, а
также мрачновато-наглый и самоуверенный вид, вступал уже в последнюю
стадию известной болезни, которая выдавала себя лишь расширенными
зрачками. Он сидел с тупым выражением на кирпично-красном лице. Саппер же,
с грустью посмотрев на девушку, перевел взгляд на сигарету: надеясь на
свое крепкое телосложение, Лекер уже несколько лет как прекратил лечение
ртутью. В комнате был еще один человек, вертлявый и лысый
коротышка-итальянец по имени Маротти, который все время радостно потирал
ладони, так, словно собирался провернуть выгодное дельце. Они обсуждали
план убийства короля Италии Умберто на премьере новой оперы Верди. Анетта
бросила корзинку, разрыдалась и убежала.
А дальше случилось то, что случалось всегда. В очередной раз ей
пришлось расстаться со своими драгоценностями, и вся выручка - не
составившая и трети их стоимости - ушла на подготовку покушения. Дело о
паре серег, подаренных ей Дики, было типичным в странных отношениях,
объединявших Анетту, Глендейла и Армана. Это были относительно небольшие,
но удивительно чистые бриллианты, подлинный шедевр гранильщиков
Амстердама; каждый вечер Анетта выкладывала их на ладонь, как двух веселых
живых зверьков. Когда Арман затребовал серьги, она тотчас сняла их и
протянула ему, лишь тяжело вздохнув, и серьги тут же были проданы в
"Галлиере". На следующий день за ужином Глендейл, взглянув на Анетту,
довольно резким тоном спросил, кому они продали драгоценности. Он их
немедленно выкупил и вручил ей. Вскоре серьги снова попали в руки "Боевой
группы" и опять оказались в "Галлиере", и Глендейл, отчитав Анетту, не без
некоторого раздражения выкупил их еще раз. Леди Л. часто смеялась,
вспоминая, как серьги троекратно выкупались у изумленного ювелира и как,
несмотря на все обещания, даваемые ею с самым невинном видом, она
неизменно передавала украшения Арману.
В конце концов терпение Глендейла истощилось: он устроил Анетте сцену
и, оставив ее всю в слезах, сел в свой желто-черный, известный всему
Милану, экипаж и велел отвезти его в новое убежище террористов, за
которыми он установил постоянное наблюдение, так как боялся, чтобы полиция
не нагрянула туда в тот момент, когда там подле своего опасного
возлюбленного будет находиться очаровательная графиня де Камоэнс. Такой
скандал серьезно расстроил бы его планы, и поэтому он заботился о
безопасности террориста со все растущим раздражением, против которого было
бессильно даже никогда не покидавшее его чувство юмора. В черной шубе,
сопровождаемый двумя лакеями в ливреях и цилиндрах, он театрально
переступил порог подпольной типографии; Арман как раз запускал в работу
пресс, а Маротти доводил до совершенства один из своих памфлетов, которыми
анархисты заполнили в то время весь север Италии. Глендейл спустился по
ступенькам задней комнаты, испепелил взглядом почтенное собрание, подошел
к Арману и, вытащив бумажник, сухо спросил:
- Сколько точно вам нужно, чтобы устроить покушение на Умберто? Я готов
взять на себя все расходы по мероприятию, но должен попросить вас оставить
эти серьги в покое. Она дорожит ими. Если не возражаете, будем считать,
что таким образом вы делаете ей подарок.
Взрывной механизм бомбы, оставленной в королевской ложе, не сработал, и
Умберто пришлось подождать до 1900 года, чтобы его убили. Кстати, Анетта к
этому моменту обнаружила в себе некоторую тягу к королям и сожалела, что
их больше не осталось. Она прекрасно понимала, что время от времени
следует убивать одного или двух, в назидание остальным, чтобы не
заносились, но ей нравился их внешний блеск, помпезность их появлений,
музыкальное, пурпурно-золотое обрамление, сабли наголо и перья, тиары и
реверансы, - вот уж действительно кто жил в свое удовольствие. Слишком
свежи еще были ее уличные воспоминания, чтобы не испытывать восхищения
хорошо поставленным спектаклем королевской власти. Ей нравились роющие
копытом землю кони, щеголяющие султанами генералы и кардиналы на паперти:
она питала слабость к пурпурной кардинальской мантии, да и вообще считала,
что Церковь одевается довольно неплохо. В мире так не хватает красок,
блеска и красивых нарядов, но для того и короли, чтобы радовать глаз.
Необходимо помешать им править, и только. Ее, кстати, мало беспокоило, что
все они кончат на эшафоте, важно, чтобы их повели туда с большой помпой.
Террористическая жилка была в ней уже достаточно сильна, чтобы
позволять ей ко всему, что по их воле обращалось в прах, относиться с
некоторой долей иронии и с легким сердцем.
Первая попытка освободиться от тяготившего ее бремени была предпринята
ею спустя некоторое время после инцидента с серьгами и перед их с Дики
отъездом на карнавал в Венецию. Имя Армана Дени тогда шло первым номером
во всех списках анархистов, разыскиваемых полицией, и они, чтобы
встречаться, вынуждены были принимать нескончаемые меры предосторожности.
Явившись однажды после бала у княгини Монтанези на свидание к своему
любовнику, ждавшему ее в закрытой карете, Анетта заметила, что
Арман как-то хмуро, с презрением посмотрел на нее. Она не успела
переодеться, и в свете газовой горелки ее шея, мочки ушей, пальцы и
запястья сверкали изумрудами и бриллиантами, которые одолжил ей на этот
вечер Глендейл.
- Я ведь должна соблюдать правила игры, Арман, - сказала она робко.
- И тем не менее эта вызывающая роскошь оскорбительна для тех, кто во
всем мире подыхает с голоду.
Некоторое время они молча катили по улицам Милана. Затем вдруг Арман
крикнул вознице название квартала, в котором она никогда не была. Они
продолжали ехать, не разговаривая, словно чужие. Анетта приуныла: немало
было в ее жизни всяких неприятностей, но ничто не доставляло ей таких
мучений, как страх потерять его. Когда они оказались в узких и темных
улочках Кампо, Арман остановил карету. Они вышли. Лунный свет падал на
мостовую, отражаясь в лужах грязи. Воздух вонял затхлостью и отбросами.
Прохожих не было. На тротуаре, прислонившись к стене, сидела старая
нищенка; завидев их, она тут же протянула руку. Не говоря ни слова, Арман
сорвал с Анетты серьги, колье, браслеты и кольца, нагнулся над неподвижной
старухой в осторожно, почти нежно, нацепил на нее серьги, защелкнул колье
на ее тощей шее, надел кольца и браслеты на ее скрюченные пальцы и
запястья. Затем он положил руку ей на плечо.
- Прими их, - произнес он с такой доброй, нежной улыбкой, что Леди Л.
запомнила ее на всю жизнь. - Они тебе принадлежат по праву.
Отягченные золотом и камнями руки старухи тяжело упали вниз. Мгновение
она оставалась неподвижной, бесстрастно разглядывая Армана, затем опустила
голову.
Вдруг что-то в поведении нищенки поразило Анетту. Она нагнулась,
заглянула в ее открытые глаза, вскрикнула и с рыданиями убежала прочь;
старуха, не совладав с волнением, скончалась.
На следующий день все миланские газеты писали о "самой невероятной
загадке века" - старой нищенке, найденной мертвой в квартале Кампо с
бесценным колье на шее, бриллиантами по двенадцати каратов в ушах,
приколотым к ее лохмотьям золотым скарабеем и браслетами из золота и
изумрудов на холодных запястьях.
Адвокаты Глендейла потратили два года на то, чтобы вернуть
драгоценности, доказывая, что они были похищены в гостинице из шкатулки
подзащитного. Какие только гипотезы не выдвигались, однако имя Анетты не
всплыло ни разу - ни в газетах, ни в ходе следствия. Итальянский писатель
Ардити положил этот случай в основу одного из самых известных своих
романов.
Анетта всю ночь проплакала у себя в номере. У нее даже подскочила
температура, и она несколько дней не вставала с постели. Впервые после
знакомства с Арманом она его боялась. Она чувствовала себя униженной,
презираемой, отвергнутой, и вся та энергия, необузданность, страсть, что
еще оставались в ней, вся оскорбленная женственность побуждали ее перейти
грань, которая отделяет любовь от ненависти; одной иронии было уже
недостаточно, кокетничанье, шутки теряли смысл и свои защитные свойства;
она отдалась водовороту страстей, эмоций: к дерзким мечтам о торжестве
возмездия примешивались глубокое отчаяние и душевная боль, притупить
которую были не в силах даже слезы. Едва оправившись от болезни, она
поездом уехала в Комо искать защиты и утешения подле того, кто
единственный по-настоящему ее понимал и во всем поддерживал.
- Я больше так не могу, Дики, Не могу больше. Не могу и... не хочу.
Глендейл нежно прижал к плечу голову расплакавшейся девушки. На его
бесстрастном, с восточными черточками, лице, в застывшем взгляде слегка
раскосых глаз промелькнуло выражение радости - как у человека, весьма
довольного тем, что ему наконец удалось похитить из Лувра саму "Джоконду".
- Я умоляю вас, Дики, помогите мне. Он погубит меня... а я... я так его
люблю!
- Успокойтесь, вы с ним оба - страстные натуры, вам совершенно
недоступны умеренные широты, а только на них человек еще сохраняет шансы
продлить свое счастье. У него - экстремизм души и идей, у вас - экстремизм
сердца и чувств... Очень скверно! Страсти, как сердечные, так и идейные, в
конечном счете превращают мир в джунгли. Вспомните эти строчки из Уильяма
Блейка: "Tiger, tiger, burning bright, in the forests of the night..."
["Тигр, тигр, пылающий ярко в ночном лесу..." (англ.)] Я не знаю более
яркого и точного образа страсти...
- Но что же делать, Дики, что делать?
- Полноте, дитя мое, ведь это так просто! Откажитесь от встреч с ним. А
чтобы вы меньше страдали первое время, мы могли бы уехать месяцев на шесть
в Турцию. Весна на Босфоре залечивает любые раны.
- Это не поможет, Дики. Слишком близко. Стоит мне только оттуда
вернуться, как я тотчас брошусь к нему в объятия. Я не могу без него
жить... Боже мой, Дики, что со мной станет?
Глендейл задумался.
- Мне, право, видится только одно, что мы можем сделать, - сказал он
- Вот я и говорю - поэт-романтик, - повторил Глендейл. - Пятьдесят лет
назад такой человек, борясь за независимость Греции, умер бы от поноса,
как Байрон. Нет ничего более трогательного, чем эти последние обломки
романтической эпохи, которые продолжает выбрасывать на наш берег прошлое,
тогда как в дверь уже стучится двадцатый век. Мой друг Карл Маркс однажды
очень метко охарактеризовал последователей Кропоткина и Бакунина:
"Утописты, принимающие свое великодушие и изысканность своих гуманных
чувств за социальную доктрину. К социальным проблемам эти люди подходят с
тем изяществом, с тем благородством, с той душевной добротой, которую
скорее можно объяснить поэтическим вдохновением, нежели знанием
общественных наук... Они, словно художник перед холстом, устраиваются
перед человечеством, думая и гадая, как сделать из него шедевр. Они мечут
свои бомбы, как Виктор Гюго - свои поэтические молнии, только с гораздо
меньшим эффектом". Из этого, правда, вовсе не следует, что ваш молодой
человек непременно должен быть плохим любовником, наоборот.
Анетта подняла на него умоляющий взгляд:
- Но, Дики, что же мне делать? Как помочь ему? За ним охотится вся
швейцарская полиция...
- Очень романтично, - заметил Глендейл, допивая кофе. - Ну, в той мере,
в какой что-либо может быть романтичным в Швейцарии. Кстати, почему бы вам
не совершить маленькое путешествие в Италию вместе со своим трубадуром,
хотя бы для того, чтобы избавиться от наваждения? И кто знает, возможно,
он в конце концов поймет в ваших объятиях, что, кроме бомб, есть другие
средства достижения рая на земле. Но все-таки, кто же вы есть на самом
деле, Анетта? Анетта сделала невинные глаза:
- Что вы хотите сказать? Я - графиня де Камоэнс.
- Бросьте, никакой графини де Камоэнс не существует, - устало произнес
Глендейл. - Ладно, не будем об этом. Я подумаю, что можно сделать. Кстати,
я бы охотно встретился с этим молодым человеком. Сам я никогда не метал
бомб, но и без дела тоже не сидел. По правде говоря, мой образ жизни,
должно быть, причинил английской аристократии и "загнивающим правящим
классам", как их величает ваш молодой человек, вреда больше, чем все
террористы последних лет вместе взятые. Так что я попытаюсь организовать
для вас и для вашего юного протеже небольшое романтическое путешествие в
Италию. Оно может оказаться забавным. Когда-нибудь я с удовольствием
расскажу принцу Уэльскому, как помог пересечь швейцарскую границу одному
опасному анархисту. Надеюсь, это достигнет ушей и нашей дорогой Королевы.
Сейчас как раз самое время сделать что-нибудь такое, что подняло бы мой
авторитет. А то еще подумают, что я старею.
Бегство Армана и его спутников было таким легким и комфортабельным, что
о подобном банда преступников преследуемых полицией трех стран, не могла и
мечтать. С величайшим шиком пересекли они границу на спецпоезде Глендейла,
наслаждаясь швейцарским пейзажем из окна вагона, украшенного герцогской
короной и гербом с изображением застигнутого в прыжке леопарда на желтом
фоне. Леопарда род Глендейла воспроизводил на своем гербовом щите со
времен третьего крестового похода, в котором, впрочем, не участвовал.
Федеральные власти беспрепятственно пропускали поезд и несли караул в
вагонах, так как после недавних террористических актов в Швейцарии
принялись решительно проводить в жизнь меры по обеспечению безопасности
именитых гостей. Властям объяснили, что герцог сопровождает своих лошадей
к месту скачек, которые должны состояться в Милане. К составу подцепили
вагон-конюшню" в котором, под исполненными почтения взглядами полицейских,
спокойно заняли свои места тренер с величественной осанкой, в превосходном
костюме в кирпичную клетку, и жокей, через руку которого было перекинуто
седло. Глендейл и Саппер при этом едва не бросились в объятия друг к
другу: у них оказались общие знакомые среди лошадей.
Безукоризненно одетый Арман Дени поднялся в вагон, ведя под руку
Анетту. Швейцарцы еще раз осмотрели весь состав, но никакой бомбы,
разумеется, не нашли. Поезд тронулся. Во время всего путешествия беседа
между старым анархистом и молодым аристократом - выражение принадлежало
Глендейлу - не прекращалась ни на минуту, к огромному удовольствию обоих
собеседников; устроившись друг против друга, они смаковали шампанское и
бутерброды с икрой, пока повар хлопотал над фазанами в ростбифом" а
Анетта, хотя и была занята тем, что больше смотрела на Армана, нежели
слушала его, была горда и счастлива тем, что ее возлюбленный с блеском
парирует аргументы такого соперника. В словесном поединке с одним из
проницательнейших людей своего времени Арман держался с таким
достоинством, проявлял такую ловкость я точность попадания, что Анетта
лишний раз утвердилась в мысли, что судьба обошлась с ним несправедливо и
он должен был родиться по крайней мере эрцгерцогом.
- Я не сказал бы, сударь, - утверждал Глендейл, - что ваша логика
производит на меня сильное впечатление. Ваша идея разрушить государство,
нападая на его эфемерных представителей, кажется мне, мягко говоря,
сумбурной. Вы переоцениваете значение личности, будь она королем или
простым президентом республики. Впрочем, у меня есть сильное подозрение,
что, бросая бомбы, вы самовыражаетесь, ведь других способов самовыражения
у вас нет - таланта, например. Если бы вы мне сказали, что взрыв
парламента или моста развлекает вас или служит разрядкой, я мог бы это
понять, как понимаю - хотя и не разделяю такого удовольствия - людей,
просиживающих целыми днями с удочкой на берегу реки. Рыбалка не для меня,
я ее ненавижу.
С видом учтивого несогласия Арман покачал головой:
- Сударь, искусство ради искусства не относится к моим порокам. Убивая
глав государств, терзая полицию, наводя ужас на правительства, мы
преследуем чисто практическую и весьма определенную целы мы хотим" чтобы
правители, защищая "порядок", заходили все дальше и дальше в своей тупой
жестокости. Так они в конце концов уничтожат даже те иллюзорные свободы, с
какими еще могут примириться. Когда же жизнь все более и более угнетаемых
масс станет вконец невыносимой - а это не заставит себя ждать, - они
восстанут против всей капиталистической системы. Наша цель - заставить
власть сжимать свои тиски до тех пор, пока народ не взорвется и не сметет
ее. Смысл наших чрезвычайных мер в том, чтобы вызвать у нее такие же
ответные реакции. Реакция - это лучшая союзница революции. На каждый
совершаемый нами теракт ответом будет еще более ужасный, более слепой
террор. И вот тогда, когда не останется и капли свободы, весь народ
примкнет к нам.
Глендейл выглядел подавленным.
- У вас весьма жалкое представление о народе, - заметил он. - Лично я
хоть и считаюсь аристократом-декадентом - мы, кстати говоря, всегда
являемся чьими-то декадентами, - о народных массах сужу гораздо более
возвышенно. Их не ведут на бунт, как скотину, подстегивая раскаленным
железом. Революция - это еще и культурный феномен, она не может быть
только экономической или сугубо полицейской. Недалек тот день, когда на
смену поколению, наблюдавшему за моим образом жизни, которым я умышленно
щеголяю, придут толпы людей с вполне естественным желанием разделить мои
удовольствия или, по крайней мере, лишить меня их. Я играю революционную
роль, значение которой вы несправедливо недооцениваете. Я - превосходный
агент-провокатор, а мой вклад в прогресс, возможно, скромен, но необходим.
Добавлю, что как только я увижу массы, решительно настроенные наконец
по-настоящему воспользоваться тем, что жизнь и искусство могут им
предложить, я покину этот мир с чувством глубокого удовлетворения от того,
что хорошо сыграл свою историческую роль. Ничто не доставило бы мне
большего удовольствия, чем вид миллионов жуиров, идущих по моим стопам. Я
люблю удовольствие. Ничто так не радует истинного гедониста, как сознание
того, что твой род растет и приумножается. Настоящий, истинный жуир сам
может даже обойтись без удовольствия и вести жизнь аскета при условии, что
ему будет дозволено наслаждаться спектаклем, коим являются для него
радости других. Он тогда становится соглядатаем, но только в самом
благородном, буддистском значении этого слова. Так как, в сущности, именно
это подразумевают на Востоке под созерцательным отрешением. Будда достиг
такой стадии, когда собственного удовольствия ему уже мало: он хочет
чувствовать вокруг себя радость всего, что дышит. Как только мы перестанем
сомневаться в том, что наша радость переживет нас, смерть станет лишь
сладостным погружением в счастье.
- Сударь, - ответил Арман, изобразив гримасу. - Парадокс - это обычное
убежище всех тех, кто пытается напустить туману и спутать карты, кто
извращает мир, чтобы измыслить оправдание своему существованию, кто
норовит ослепить вас замысловатой, уродующей игрой кривых зеркал, потому
что он сам считает себя уродливым. Все это жалкие потуги замести следы и
попытаться таким образом ускользнуть от истины, которая все теснее сжимает
их со всех сторон.
Анетте хотелось захлопать в ладоши - так ей было весело. Она не могла
сказать, что ее приводило в больший восторг: гусиная печенка, специальный,
похожий на восхитительную игрушку, поезд, необычайное высокомерие и
красота Армана или же изящество и остроумие покрытого морщинами и
снисходительного старика-гедониста с его неизменной улыбкой на губах,
напоминавшей произведение искусства стародавних времен.
В течение последующих месяцев, пока Арман таился в одной из квартир
Милана, Глендейл с непринужденностью чародея открывал Анетте древний мир,
о существовании которого девушка и не подозревала. Она, хотя и ожидала
многого от этой первой своей встречи с Италией, оказалась совершенно не
подготовленной к столь ошеломляющему откровению. Анетта даже разболелась
от возбуждения и несколько дней не вставала с постели, созерцая через
распахнутое окно изумрудный город, из розового на заре становящийся желтым
на закате, пока врач, с безупречной точностью поставивший диагноз ее
болезни, не посоветовал попросту задернуть шторы на Сан-Джорджо-Маджоре и
не прописал валерьянку. В Риме, прохаживаясь в Колизее по плитам - в том
месте, куда бросали на растерзание львам первых христиан, - она живо
представила в роли мученика Армана и разрыдалась посреди арены так
искренне, что проходивший мимо священник, взволнованный столь безупречной
чистотой ее христианской веры, приблизился к девушке и дал ей свое
благословение. Стоя на том самом месте, где Нерон - гид заверил ее в этом,
предъявив свои дипломы чичероне, - играл на лире, любуясь Римом, пылавшим
у его ног, она, несколько озадаченная, задавалась вопросом, что предпочел
бы Арман: лиру поэта или факел поджигателя; в итоге она остановилась на
факеле, который великолепно подошел бы к его типу красоты. Проезжая по
Виа-Аппиа, откинувшись на подушки фаэтона, весело вращая зонтиком,
представляя Армана, марширующего во главе своих легионов под имперским
орлом, Анетта мечтательно подумала, что бы она надела по такому случаю, в
сейчас же побежала к Луппи заказывать новое платье.
Возвратившись в Венецию, скользя в гондоле Дики по Канале-Гранде,
посещая розовые церкви - такие воздушные, такие светлые и фривольные, что
она даже опускалась на колени, - открывая Флоренцию и Пизу, Болонью и
Падую, восхищаясь полотнами Джотто, слушая Верди в своей ложе в "Ла
Скала", она очень скоро пришла к заключению, что жить по-другому уже не
сможет никогда, что она нашла наконец свое место, свой мир, свою судьбу.
Глендейл внимательно и нежно наблюдал за ней; он чувствовал, что его план
срабатывает и что ему, возможно, удастся изгнать из нее беса.
- Вы обладаете редким в наше время талантом - умеете радоваться жизни.
Дар этот нужно развивать, и я охотно помогу вам.
Тем не менее даже в паре с таким союзником, как Италия, Глендейл порой
чувствовал, что его сражение проиграно заранее и что, несмотря на все то
великолепие" которым он ее окружил, несмотря на все свои трюки
иллюзиониста, заставить ее забыть главное ему не удается: она слишком
твердо усвоила, что из всех радостей, которыми так изобилует жизнь, только
одна имеет настоящую ценность. Для него не было тайной, куда, в какое
злачное место Милана торопится она после оперы, после того, как он
привозил ее в гостиницу и безропотно целовал руку.
- Хотите, я вам оставлю свой экипаж?
- Нет, дорогой Дики, я возьму фиакр. Это не так бросается в глаза.
Он подозвал фиакр, помог ей сесть, и она, горя нетерпением,
поторапливая извозчика, отправилась на Виа-Пердита, где в мрачном здании в
глубине омерзительного коридора скрывался Арман.
- Сколько тебе удалось выклянчить у нашего благодетеля на сей раз? -
спросил он с издевкой.
Но такое циничное отношение не сбило ее с толку, она знала, что ее
отлучки и близость с Глендейлом причиняют ему боль. Он целиком зависел от
нее во время этого своего вынужденного бездействия, когда его всюду искала
полиция; и хотя она не показывала виду, нотки ревности, которые
угадывались за его бравурными речами, приводили ее в восторг. Она никогда
не была нужна ему, и вот теперь наконец впервые у нее появилось чувство
полного обладания им. Когда он грубо сжимал ее в объятиях, что являлось
своеобразным способом борьбы с переполнявшей его нежностью, когда он,
случалось, бормотал ругательства, которые она тут же гасила своими
поцелуями, в его почти отчаявшемся взгляде читалась такая любовь, что ее
не в силах были скрыть ни насмешки, ни его развязные и циничные выражения.
Она чувствовала, что одерживает верх, что Свобода, Равенство и Братство
ослабляют хватку и Арман выскальзывает из их объятий. Человечество тогда
становилось всего лишь далеким звуком рожка в глубине леса, едва-едва
пробивающимся сквозь плотные стены зарослей. Она была нужна ему, все
остальное не имело значения. Она склонялась над ним, ее растрепанные
волосы струились по обнаженной груди и лицу Армана, и так легко и радостно
становилось у нее на душе, возникало такое сильное желание сохранить его
дм себя одной и навсегда, что губы невольно вспоминали старую песню
парижских улиц ее детства, и этот банальный, простенький ритурнель казался
ей человечнее любых самых возвышенных речей:
Не знаю чувства я сильней
Любви моей,
Любви моей.
Клянусь, что дня не проживу
Я без того, кого люблю,
Кого люблю...
Придворный поэт в изумлении поднял голову: Леди Л. пела. Остановившись
под веткой цветущей сирени, она пела по-французски, пела необычайно юным
голосом, что никак не вязалось с ее седыми волосами. Ибо голос не
постарел, и это немного смущало. Затем песня угасла у нее на губах, и
теперь, несмотря на улыбку, в глазах стояли слезы, а рука нежно ласкала
ветку сирени; сэр Перси отвел взгляд, опустил голову и тростью принялся
чертить квадратики на дорожке.
Войдя однажды вечером в убогое жилище с замороженным фазаном,
виноградом и бутылкой вина в корзине, она застала Альфонса Лекера и жокея
сидящими на кровати и внимающими Арману, который лихорадочно ходил взад и
вперед по комнате. Он рассеянно кивнул ей, и Анетте не надо было даже
вслушиваться в его слова, чтобы понять: его маниакальная идея вновь
завладела им. Лекер, хотя и сохранивший еще всю свою недюжинную силу, а
также мрачновато-наглый и самоуверенный вид, вступал уже в последнюю
стадию известной болезни, которая выдавала себя лишь расширенными
зрачками. Он сидел с тупым выражением на кирпично-красном лице. Саппер же,
с грустью посмотрев на девушку, перевел взгляд на сигарету: надеясь на
свое крепкое телосложение, Лекер уже несколько лет как прекратил лечение
ртутью. В комнате был еще один человек, вертлявый и лысый
коротышка-итальянец по имени Маротти, который все время радостно потирал
ладони, так, словно собирался провернуть выгодное дельце. Они обсуждали
план убийства короля Италии Умберто на премьере новой оперы Верди. Анетта
бросила корзинку, разрыдалась и убежала.
А дальше случилось то, что случалось всегда. В очередной раз ей
пришлось расстаться со своими драгоценностями, и вся выручка - не
составившая и трети их стоимости - ушла на подготовку покушения. Дело о
паре серег, подаренных ей Дики, было типичным в странных отношениях,
объединявших Анетту, Глендейла и Армана. Это были относительно небольшие,
но удивительно чистые бриллианты, подлинный шедевр гранильщиков
Амстердама; каждый вечер Анетта выкладывала их на ладонь, как двух веселых
живых зверьков. Когда Арман затребовал серьги, она тотчас сняла их и
протянула ему, лишь тяжело вздохнув, и серьги тут же были проданы в
"Галлиере". На следующий день за ужином Глендейл, взглянув на Анетту,
довольно резким тоном спросил, кому они продали драгоценности. Он их
немедленно выкупил и вручил ей. Вскоре серьги снова попали в руки "Боевой
группы" и опять оказались в "Галлиере", и Глендейл, отчитав Анетту, не без
некоторого раздражения выкупил их еще раз. Леди Л. часто смеялась,
вспоминая, как серьги троекратно выкупались у изумленного ювелира и как,
несмотря на все обещания, даваемые ею с самым невинном видом, она
неизменно передавала украшения Арману.
В конце концов терпение Глендейла истощилось: он устроил Анетте сцену
и, оставив ее всю в слезах, сел в свой желто-черный, известный всему
Милану, экипаж и велел отвезти его в новое убежище террористов, за
которыми он установил постоянное наблюдение, так как боялся, чтобы полиция
не нагрянула туда в тот момент, когда там подле своего опасного
возлюбленного будет находиться очаровательная графиня де Камоэнс. Такой
скандал серьезно расстроил бы его планы, и поэтому он заботился о
безопасности террориста со все растущим раздражением, против которого было
бессильно даже никогда не покидавшее его чувство юмора. В черной шубе,
сопровождаемый двумя лакеями в ливреях и цилиндрах, он театрально
переступил порог подпольной типографии; Арман как раз запускал в работу
пресс, а Маротти доводил до совершенства один из своих памфлетов, которыми
анархисты заполнили в то время весь север Италии. Глендейл спустился по
ступенькам задней комнаты, испепелил взглядом почтенное собрание, подошел
к Арману и, вытащив бумажник, сухо спросил:
- Сколько точно вам нужно, чтобы устроить покушение на Умберто? Я готов
взять на себя все расходы по мероприятию, но должен попросить вас оставить
эти серьги в покое. Она дорожит ими. Если не возражаете, будем считать,
что таким образом вы делаете ей подарок.
Взрывной механизм бомбы, оставленной в королевской ложе, не сработал, и
Умберто пришлось подождать до 1900 года, чтобы его убили. Кстати, Анетта к
этому моменту обнаружила в себе некоторую тягу к королям и сожалела, что
их больше не осталось. Она прекрасно понимала, что время от времени
следует убивать одного или двух, в назидание остальным, чтобы не
заносились, но ей нравился их внешний блеск, помпезность их появлений,
музыкальное, пурпурно-золотое обрамление, сабли наголо и перья, тиары и
реверансы, - вот уж действительно кто жил в свое удовольствие. Слишком
свежи еще были ее уличные воспоминания, чтобы не испытывать восхищения
хорошо поставленным спектаклем королевской власти. Ей нравились роющие
копытом землю кони, щеголяющие султанами генералы и кардиналы на паперти:
она питала слабость к пурпурной кардинальской мантии, да и вообще считала,
что Церковь одевается довольно неплохо. В мире так не хватает красок,
блеска и красивых нарядов, но для того и короли, чтобы радовать глаз.
Необходимо помешать им править, и только. Ее, кстати, мало беспокоило, что
все они кончат на эшафоте, важно, чтобы их повели туда с большой помпой.
Террористическая жилка была в ней уже достаточно сильна, чтобы
позволять ей ко всему, что по их воле обращалось в прах, относиться с
некоторой долей иронии и с легким сердцем.
Первая попытка освободиться от тяготившего ее бремени была предпринята
ею спустя некоторое время после инцидента с серьгами и перед их с Дики
отъездом на карнавал в Венецию. Имя Армана Дени тогда шло первым номером
во всех списках анархистов, разыскиваемых полицией, и они, чтобы
встречаться, вынуждены были принимать нескончаемые меры предосторожности.
Явившись однажды после бала у княгини Монтанези на свидание к своему
любовнику, ждавшему ее в закрытой карете, Анетта заметила, что
Арман как-то хмуро, с презрением посмотрел на нее. Она не успела
переодеться, и в свете газовой горелки ее шея, мочки ушей, пальцы и
запястья сверкали изумрудами и бриллиантами, которые одолжил ей на этот
вечер Глендейл.
- Я ведь должна соблюдать правила игры, Арман, - сказала она робко.
- И тем не менее эта вызывающая роскошь оскорбительна для тех, кто во
всем мире подыхает с голоду.
Некоторое время они молча катили по улицам Милана. Затем вдруг Арман
крикнул вознице название квартала, в котором она никогда не была. Они
продолжали ехать, не разговаривая, словно чужие. Анетта приуныла: немало
было в ее жизни всяких неприятностей, но ничто не доставляло ей таких
мучений, как страх потерять его. Когда они оказались в узких и темных
улочках Кампо, Арман остановил карету. Они вышли. Лунный свет падал на
мостовую, отражаясь в лужах грязи. Воздух вонял затхлостью и отбросами.
Прохожих не было. На тротуаре, прислонившись к стене, сидела старая
нищенка; завидев их, она тут же протянула руку. Не говоря ни слова, Арман
сорвал с Анетты серьги, колье, браслеты и кольца, нагнулся над неподвижной
старухой в осторожно, почти нежно, нацепил на нее серьги, защелкнул колье
на ее тощей шее, надел кольца и браслеты на ее скрюченные пальцы и
запястья. Затем он положил руку ей на плечо.
- Прими их, - произнес он с такой доброй, нежной улыбкой, что Леди Л.
запомнила ее на всю жизнь. - Они тебе принадлежат по праву.
Отягченные золотом и камнями руки старухи тяжело упали вниз. Мгновение
она оставалась неподвижной, бесстрастно разглядывая Армана, затем опустила
голову.
Вдруг что-то в поведении нищенки поразило Анетту. Она нагнулась,
заглянула в ее открытые глаза, вскрикнула и с рыданиями убежала прочь;
старуха, не совладав с волнением, скончалась.
На следующий день все миланские газеты писали о "самой невероятной
загадке века" - старой нищенке, найденной мертвой в квартале Кампо с
бесценным колье на шее, бриллиантами по двенадцати каратов в ушах,
приколотым к ее лохмотьям золотым скарабеем и браслетами из золота и
изумрудов на холодных запястьях.
Адвокаты Глендейла потратили два года на то, чтобы вернуть
драгоценности, доказывая, что они были похищены в гостинице из шкатулки
подзащитного. Какие только гипотезы не выдвигались, однако имя Анетты не
всплыло ни разу - ни в газетах, ни в ходе следствия. Итальянский писатель
Ардити положил этот случай в основу одного из самых известных своих
романов.
Анетта всю ночь проплакала у себя в номере. У нее даже подскочила
температура, и она несколько дней не вставала с постели. Впервые после
знакомства с Арманом она его боялась. Она чувствовала себя униженной,
презираемой, отвергнутой, и вся та энергия, необузданность, страсть, что
еще оставались в ней, вся оскорбленная женственность побуждали ее перейти
грань, которая отделяет любовь от ненависти; одной иронии было уже
недостаточно, кокетничанье, шутки теряли смысл и свои защитные свойства;
она отдалась водовороту страстей, эмоций: к дерзким мечтам о торжестве
возмездия примешивались глубокое отчаяние и душевная боль, притупить
которую были не в силах даже слезы. Едва оправившись от болезни, она
поездом уехала в Комо искать защиты и утешения подле того, кто
единственный по-настоящему ее понимал и во всем поддерживал.
- Я больше так не могу, Дики, Не могу больше. Не могу и... не хочу.
Глендейл нежно прижал к плечу голову расплакавшейся девушки. На его
бесстрастном, с восточными черточками, лице, в застывшем взгляде слегка
раскосых глаз промелькнуло выражение радости - как у человека, весьма
довольного тем, что ему наконец удалось похитить из Лувра саму "Джоконду".
- Я умоляю вас, Дики, помогите мне. Он погубит меня... а я... я так его
люблю!
- Успокойтесь, вы с ним оба - страстные натуры, вам совершенно
недоступны умеренные широты, а только на них человек еще сохраняет шансы
продлить свое счастье. У него - экстремизм души и идей, у вас - экстремизм
сердца и чувств... Очень скверно! Страсти, как сердечные, так и идейные, в
конечном счете превращают мир в джунгли. Вспомните эти строчки из Уильяма
Блейка: "Tiger, tiger, burning bright, in the forests of the night..."
["Тигр, тигр, пылающий ярко в ночном лесу..." (англ.)] Я не знаю более
яркого и точного образа страсти...
- Но что же делать, Дики, что делать?
- Полноте, дитя мое, ведь это так просто! Откажитесь от встреч с ним. А
чтобы вы меньше страдали первое время, мы могли бы уехать месяцев на шесть
в Турцию. Весна на Босфоре залечивает любые раны.
- Это не поможет, Дики. Слишком близко. Стоит мне только оттуда
вернуться, как я тотчас брошусь к нему в объятия. Я не могу без него
жить... Боже мой, Дики, что со мной станет?
Глендейл задумался.
- Мне, право, видится только одно, что мы можем сделать, - сказал он