Д-р Хорват натянуто улыбнулся. К фарсам и розыгрышам он питал отвращение – такого рода юмор был ему непонятен. Однако он попытался поддержать игру и даже пожал протянутую куклой руку. Теперь она сидела на коленях хозяина, стеклянными глазами уставившись на проповедника с тем циничным выражением, которое – непонятно почему – чревовещатели считают своим долгом раз и навсегда запечатлевать на лицах своих кукол. У рыжего румяного Оле Йенсена вид был чрезвычайно презрительный и насмешливый, а изо рта торчала толстая сигара. Одет он был в визитку, на коленях у него лежал цилиндр; время от времени он вертел головой, обращаясь то к хозяину, то к тому, с кем разговаривал. Все это, безусловно, было очень ловко устроено и, конечно, весьма забавно – часика этак в два-три ночи, после определенного количества выпитого мартини. Вероятно, это был номер из тех, что полны игривых намеков и подмигиваний и призваны успокаивать публику между двумя сеансами стриптиза. Д-р Хорват не смог подавить нахлынувшего на него дурного настроения: хотя он и был далек от предубежденности, с которой принято относиться к бродячим артистам, цыганам и клоунам мюзик-холла, он тем не менее полагал, что это не совсем подходящая компания для официального гостя правительства.
   Датчанин пояснил, что они приглашены в одно из ночных кабаре местной столицы – «Эль Сеньор» – слывшее лучшим среди заведений такого рода, часто предлагавшее совсем новые и совершенно необычные зрелища и опережающее в этом отношении даже парижское «Лидо» или «Фламинго» в Лас-Вегасе. Миссионер никогда не переступал порога парижского «Лидо», равно как и притонов Лас-Вегаса, и был уверен в том, что не пойдет и в кабаре, о котором идет речь, какова бы ни была его «известность». Тем не менее он вежливо поинтересовался содержанием номера господина Ольсена, спросил о том, в каких странах ему довелось побывать на гастролях.
   – Месяц отдыхали в Копенгагене, а теперь уже почти год как путешествуем по свету, – ответил чревовещатель.
   – Да, – добавила кукла скрипучим голосом, – и мне уже надоело. Нам не терпится вернуться к жене. Хи, хи, хи!
   Проповедник счел эту шутку не слишком уместной. Кукла продолжала сверлить его своим стеклянным взглядом, растянув в нескончаемой улыбке рот с зажатой в нем сигарой. Всякий раз, когда полишинель говорил, рот двигался, сигара тоже, и следовало признать, что выглядело это потрясающе убедительно: голос, казалось, и в самом деле срывался именно с этих губ. Очень ловко придумано. Д-р Хорват был уверен в том, что в данном случае вряд ли можно вести речь об искусстве или высоком таланте, однако виртуозность исполнения была бесспорной. Кубинский юноша с восхищением смотрел на куклу и смеялся. Сам он тоже артист, пояснил он на ломаном английском. Господин Ольсен спросил, приглашен ли он тоже в «Эль Сеньор», и юноша помотал головой.
   – Нет, – сказал он.
   – А в каком жанре вы выступаете? – исключительно из вежливости поинтересовался д-р Хорват.
   Юноша, похоже, вдруг окончательно утратил остатки своих и без того скудных познаний в английском. Он наделен неким талантом; у себя, на Кубе, он был достаточно известен, но революция Фиделя Кастро положила конец туризму и ночной жизни Гаваны. После сезона, проведенного в Акапулько, он смог получить приглашение сюда… Тут его словарный запас, кажется, иссяк совсем, и он отвернулся.
   Д-р Хорват рассеянно слушал, как чревовещатель рассказывает о своих странствиях, а кукла тем временем с неприятным и циничным видом пристально разглядывала проповедника.
   – Мне кажется, вы к сами артист? – вдруг услышал он. – Стойте, стойте, не говорите ничего, позвольте угадать. Льщу себя надеждой, что я немножко физиономист. Мне почти всегда удается определить, в каком жанре работает коллега, по одному только внешнему виду.
   Ну-ка…
   Сначала миссионер был слишком возмущен для того, чтобы протестовать. Затем, увидев, как задумчиво чревовещатель рассматривает его лицо, он вдруг вспомнил, что написал о нем после его последнего триумфального крестового похода на Нью-Йорк один журналист:
   "У него шевелюра и профиль молодого Листа в разгаре импровизации… Д-р Хорват умеет затронуть струны души человеческой с великим мастерством, что наводит на мысль скорее о высоком искусстве, нежели о вере… "
   – Иллюзионист, – объявил наконец датчанин, – маг или, может быть, гипнотизер. Не думаю, чтобы я мог ошибиться.
   Д-р Хорват сглотнул слюну и ответил, что он – проповедник. Марионетка повернула голову к хозяину; торс ее затрясся от постепенно нараставшего смеха.
   – Вот уж действительно физиономист, – воскликнула она. – Ты жалкий дурак, Агге Ольсен, я всегда тебе это говорил.
   Датчанин рассыпался в извинениях. Он никак не ожидал встретить пастора среди пассажиров этого каравана машин. И крайне смущен; он может лишь сослаться на смягчающее обстоятельство.
   – Мы тут все – артисты мюзик-холла, – пояснил он, указывая на четыре ехавших за ними «кадиллака».
   Большая часть пассажиров состояла из приглашенных в «Эль Сеньор» на новое представление, и он надеется, что пастор простит его.
   Д-р Хорват был крайне изумлен известием о том, что его спутники в большинстве своем оказались бродячими артистами, а еще больше – тем, что все они, как и он сам, были личными гостями генерала Альмайо. Он ощутил досаду и растерянность. И пытался понять, действительно ли речь идет о случайном совпадении или же за всем этим кроется некая весьма недобрая ирония. Он был очень чувствителен к упрекам в комедиантстве со стороны тех, против кого направлен его крестовый поход. Букмекеры, сутенеры, рэкетиры, сомнительные дельцы – все те, кто живет во мраке, и в самом деле никогда не упускают случая презрительно отозваться о его «номере». Пытаясь обрести смирение, он стиснул зубы и призвал на помощь свои любимые строки одного христианского поэта: "Тот, кому подвернулся под ноги камень, был в пути уже две тысячи лет, когда услышал крики презрения и ненависти – они надеялись устрашить его… " В конечном счете оскорбления и.насмешки в его адрес – не что иное, как невольное признание величия дела, которому он служит; ничто не способно возбудить в рядах Противника бґольшую злобу и ненависть, чем чистота помыслов и стремление к добродетели, особенно в том случае, когда они дают ощутимые результаты, оказывают духовную и материальную помощь людям с неразвитым сознанием.
   Вся Америка, как и он, подвергалась желчным нападкам: невозможно высоко держать факел твердой рукой и не вызвать при этом ярости противника.
   Левый глаз куклы наполовину закрылся, что, видимо, должно было считаться очень забавным. Самая низкопробная игра; но, несомненно, дело тут не в дурных намерениях чревовещателя, а скорее в его профессиональном недуге. Он уже не может не исполнять своего номера, только и всего. Вежливо улыбнувшись, д-р Хорват отвернулся.

Глава II

   Во втором «кадиллаке» человек лет сорока, внешность которого напоминала афиши и иллюстрации начала века – усы, заостренная бородка и этакая представительность, вызывающая ассоциации с дуэлями, обманутыми мужьями, мелодрамами, отдельными кабинетами – словом, всем тем, что стоит обычно за кратким выражением «красавец мужчина», – с несколько опечаленным видом беседовал со своим спутником, маленьким, тщательно одетым человечком, волнистые волосы которого, с геометрической точностью разделенные на прямой пробор, были умело подкрашены, так что лишь на висках – очевидно, в погоне за утонченностью – было оставлено несколько седых прядок.
   – Речь идет не о пустом и мелком тщеславии, – говорил пассажир. – Конечно, подлинный артист всегда хоть немного да думает о последующих поколениях, хотя суетность восторженных воплей толпы для меня не секрет, как и то, что, осознав, что имя твое будет жить вечно, испытываешь лишь малую толику утешения. Но мне хотелось бы все-таки суметь сделать это – ради Франции, ради величия своей страны. Увы, мы больше не та мировая держава, которой были прежде; но тем более французский гений должен стремиться превзойти самого себя во всех областях жизни. Я чувствую, что могу достичь этого, что во мне это есть, – достаточно одной лишь вспышки вдохновения; но, не знаю почему, всякий раз в самый последний момент все идет прахом. Очевидно, никто еще в истории человечества этого не сумел.
   – Есть люди, которые утверждают, будто великий Зарзидзе, грузин, проделал это во время специального представления в Петербурге в 1905 году на глазах у царя, – заметил его спутник.
   – Легенда, – категорически заявил первый, и лицо его приобрело возмущенное выражение.
   – Никто так и не смог этого доказать. Буррико, старый французский клоун, – он до сих пор жив – входил в состав той труппы и заверил меня в том, что в этих россказнях нет ни слова правды. Зарзидзе так и не сумел превзойти Растелли, а всем известно, что последний умер на вершине славы, дойдя до предела своих возможностей, что и разбило его сердце. Мне не хотелось бы, чтобы вы сочли меня шовинистом, но позвольте все же сказать вам одну вещь: если когда-нибудь объявится жонглер, способный исполнить номер с тринадцатью шарами, то это будет француз – по той простой причине, что это буду я. Два года назад генерал де Голль лично вручил мне крест Почетного Легиона за исключительные заслуги в распространении французской культуры в зарубежных странах, тот вклад, который я внес в демонстрацию национального гения на мировой арене. Если хоть раз, лишь один-единственный раз – неважно когда, неважно где, на какой сцене, перед какой публикой, – я смог бы превзойти самого себя и прожонглировать тринадцатью шарами вместо обычных проклятых двенадцати, я бы счел, что сделал что-то стоящее для роста авторитета своей страны. Но время идет, и, хотя в свои сорок лет я еще полностью располагаю всеми способностями, случаются такие моменты, как сегодня, когда я начинаю сам в себе сомневаться. А ведь ради искусства я пожертвовал всем, даже женщинами. Любовь убивает твердость руки.
   Его спутник нервно теребил галстук-бабочку. Звали его Чарли Кун; будучи директором одного из крупнейших артистических агентств Соединенных Штатов, он провел более тридцати пяти лет своей жизни беспрестанно разъезжая по всему свету в поисках исключительных номеров и новых талантов. Он глубоко любил свое ремесло и всех тех, кто на площадках, сценах, аренах, в прокуренных залах набитых пьяницами кабаре отдавал лучшую часть самого себя, даруя людям тот момент иллюзии, что позволяет человеку, жаждущему сверхчеловеческого, поверить в возможность невозможного. Наряду с Полем-Луи Герэном из «Лидо», Карлом Хаффендеком из гамбургской «Адрии» и Цецуме Магазуши из токийской «Мизы», он несомненно был одним из самых одержимых искателей талантов, talant scout – американский профессиональный термин, перешедший во все языки мира; ни в одном уголке земного шара не было цирка, мюзик-холла, ночного заведения, в которое он не наведался бы в своей неутомимой погоне за сверхчеловеческим. Не было для него большей радости, чем в какой-нибудь мексиканской трущобе, японской kabaka, в Иране или где-нибудь в бразильской провинции обнаружить номер, доселе людьми невиданный. Желудок его был испорчен бесчисленными сомнительными кушаньями, проглоченными в какой-нибудь глуши. Не было у него и личной жизни: дважды он женился, но ни украшения, ни меха, ни «роллс-ройсы» не смогли компенсировать его вечного отсутствия, когда он рыскал по свету в поисках исключительного. Самые красивые любовницы всегда занимали у него в душе лишь второе место – после какого-нибудь неведомого акробата, о неслыханном даровании которого ходили легенды. Когда он обратился за советом к психоаналитику, тот объяснил ему, что речь идет о типичном случае неизжитости детства во взрослом человеке, детской мечты о чудесах. Чарли Кун предпочел не ломать голову над этой проблемой, но тем не менее спросил у психиатра, является ли потребность веры в Господа также неизжитостью детства и способен ли психоаналитик излечить от нее.
   Доктор был крайне смущен таким поворотом беседы, а Чарли Кун предположил, что одни потребности души принято, наверное, считать законными, а другие – как бы свихнувшимися в процессе развития. Доктору так и не удалось убедить его. Любовную сторону его жизни обслуживала вереница профессионалок, не отличавшихся ни разнообразием, ни оригинальностью дарований. Тут, как и везде, хорошие номера были редки. Он давно уже достиг вершины профессиональной карьеры, под его началом работали другие искатели талантов, но тем не менее он продолжал свой путь по горам, по долам – как старый охотничий пес, не способный противиться зову крови; и хотя с годами он стал немного скептичнее, трезвее, начал находить удовольствие в том, чтобы заявлять, будто ничего уже больше не ждет, а пределы возможного могут раздвигаться лишь с великим трудом, миллиметр за миллиметром, и никогда не разлетятся вдребезги под напором исключительного, бесподобного дарования, тем не менее под этой скептической маской скрывалось все то же живое любопытство и прежняя целеустремленность. В глубине души он еще хранил надежду на то, что где-нибудь на земле, в какой-нибудь глуши вот-вот заявит вдруг о себе несравненный сверхчеловеческий талант и все будет не так, как прежде. Он все еще был готов в любой момент сесть в самолет, очертя голову кинуться на край света, чтобы посмотреть, действительно ли в тегеранском «Маге» есть человек, способный исполнить безо всякого трамплина пять сальто-мортале подряд, не касаясь ногами земли; в самом ли деле в Гонконге юный акробат может стоять вверх ногами, опираясь лишь на мизинец – не на указательный палец, как швейцарец Ролл в цирке «Knee», а именно на мизинец, презрев все законы всемирного тяготения и равновесия, – штука поистине сенсационная, триумфальный успех, от которого быстрее забьются сердца всех, кто достоин звания человека, убедительно доказывающая, что и в самом деле нет пределов тому, что род человеческий способен сделать на этой планете, и мечта человечества – не пустая греза. Жонглер – звали его месье Антуан, приехал он из Марселя – был старым знакомым Чарли Куна и подлинной, как говорится, «фигурой»; однако Чарли знал, что в сорок лет тринадцатый шар – вещь, о которой лучше забыть.
   – Сицилиец Сантини мог творить чудеса, если не был в запое.
   Француз, казалось, обиделся.
   – Вы прекрасно знаете, что Сантини жонглировал лишь шестью шарами и стал алкоголиком именно потому, что ему так и не удалось выйти, как он говорил, «из железного круга».
   Спутник согласился с ним.
   – Это так, – сказал он. – Но не следует забывать, в каком положении он это делал. Я видел его в Буэнос-Айресе за месяц до того, как с ним случилась нервная депрессия. Не могу сказать, чтобы ему удалось выйти за пределы человеческих возможностей, но все же… Это было пределом того, на что способен человек. Он стоял на бутылке из-под шампанского, поставленной на мяч, на лодыжке другой ноги, согнутой сзади, беспрерывно вращались пять колец, на голове стояла еще одна бутылка, а на ней – три поставленных друг на друга теннисных мяча; на носу – трость, рукоятка которой увенчана стоящей на ней шляпой-цилиндром; вот в таком положении он и жонглировал своими шестью тарами. Еще раз повторяю: ему не удалось вылезти из человеческой шкуры, но все же это была незабываемая картина того, на что способен человеческий гений. Это был необыкновенный, воскрешающий глубокую веру в человеческие силы номер, ибо он доказывал, что невозможного нет, что можно надеяться на все что угодно. Действительно, он стал пить как свинья; но не надо забывать о том, что его жена сбежала с любовником. Ей надоело все это. Он простаивал на своей бутылке по десять-одиннадцать часов в день. Ну и, вы же понимаете…
   – А по-моему, – с типично южным пафосом заговорил француз, – вся эта история с бутылками, продуманный выбор вроде бы совершенно невозможного положения – не более чем увертки. И служат они единственной цели – отвлечь внимание от того факта, что Сантини никогда не мог жонглировать более чем шестью шарами. Я хочу сказать, что он создал свой номер, собрав воедино различные трюки, каждый из которых сам по себе не представляет особой сложности, дабы создать общее впечатление достижения и реализации невозможного.
   Не хочу подвергать критике глубокоуважаемого коллегу, но считаю, что Сантини был всего лишь плутом; за его причудливым стилем скрывалось отсутствие подлинного и глубокого дарования. Он пускал пыль в глаза публике, занимаясь украшательством, его искусство было не более чем способом избежать настоящей конфронтации. Да, я, со своей стороны, исполняю номер безо всяких аксессуаров, не прибегая к помощи каких-то там бутылок, только – только вот ведь какая штука: я жонглирую двенадцатью шарами. Есть в мире другой человек, способный на такое? Хотелось бы мне с ним познакомиться. Это – классическое искусство, самый чистый и строгий стиль исполнения, безо всякого трюкачества и итальянских прикрас, которые, по сути своей, не что иное, как средство облегчить задачу, служащее одновременно для отвода глаз публики от истинных трудностей. Это дешевый способ вызвать аплодисменты, нисколько не приблизившись к подлинному величию. Я – сторонник классического искусства, французских традиций XVIII века. Чистота стиля, прямая конфронтация с «железным кругом» – вот что важно. Бой должен быть настоящим, иначе о победе и речи быть не может.
   Но признаюсь: не буду удовлетворен до тех пор, пока не сумею поймать этот последний шар.
   Он постоянно со мной, я чувствую его в себе. Что-то подсказывает мне, что в один прекрасный день я принесу своей родине победу. Вы, конечно, знаете, что Франции принадлежит Нобелевских премий за заслуги в артистической области больше, чем любой другой стране.
   – В настоящий момент вы, конечно, непревзойденная величина, – сказал его спутник, который слишком любил всяческие проявления человеческого величия, для того чтобы придавать значение их национальной принадлежности.
   Француз вздохнул. Слова «в настоящий момент» звучали с оттенком жестокости, пробуждавшим постоянно живущую в сердце каждого артиста боязнь увидеть однажды, как на этой земле вдруг появляется кто-то, чтобы с триумфом исполнить еще более совершенный номер на глазах благодарной, охваченной восторгом толпы. Даже Наполеон был свергнут с престола, Превосходство, мастерство, одержимость – явления преходящие и ненадежные; стремление стать самым великим – тщетно: величие всегда держится на волоске. Как приятно было бы быть человеком, принадлежи ты к иной, высшей его разновидности, – подумал Чарли Кун, не без братской симпатии глядя на спутника.
   – Думаю, сегодня я снова попытаюсь, – сказал француз. – Видите ли, одна из моих навязчивых идей заключается в том, что, может быть, мне удастся-таки исполнить этот необыкновенный номер наедине с собой, но вдруг я не смогу повторить его на зрителях. Вы же знаете, как люди недоверчивы. Все и всегда им нужно увидеть своими глазами.
   – Когда-нибудь вы исполните свой номер, уверяю вас, – сказал Чарли Кун. – В вас это есть, я чувствую.
   Месье Антуан мрачным взглядом скользнул по глыбам черной лавы, зарослям кактусов; пристально всмотрелся в вулкан, снежная вершина которого собачьей головой вырисовывалась на фоне неба.

Глава III

   Некогда Чарли Куна называли его настоящим именем – Меджид Кура; он родился в Алеппо [1]; более сорока лет назад, почти сразу же по приезде в Америку, в самом начале своего общения с артистическим миром, он переименовал себя на американский лад – Чарли Кун – и почти сразу же обнаружил, что звучит это, наверное, не слишком по-американски. Но было поздно. Он не мог уже отделаться от этого имени, как и от некоторых других вещей, ставших его неотъемлемой частью: шумов в сердце и одутловатости, мало-помалу растворившей черты его лица и линии фигуры, вынуждая окончательно утратить все, что было общего с тем стройным юношей, прекрасный левантийский образ которого теперь казался ему обликом никогда не существовавшего сына. А больше всего он не мог отделаться от этого странного, подчас почти болезненного чувства не то надежды, не то ностальгии, а может быть – он и сам не мог этого понять – просто любопытства, постоянно державшего его в подвешенном состоянии, в вечном тревожном ожидании, толкавшего в эту беспрестанную погоню за каким-то совершенно уникальным и непревзойденным номером, подлинным выражением ни с чем не сравнимого Могущества. Его преследовала мысль о том, что где-то, втайне от всех, существует колоссальный скрытый талант, который только и ждет, чтобы его открыли. Теперь, после сорока лет напряженной работы, он иногда доходил до того, что в моменты бессонницы или усталости сомневался в том, что когда-нибудь он все-таки переживет этот миг откровения, который позволит ему, как он сам обычно говорил, «умереть, стоя на ушах» – то есть будучи уверенным в том, что его карьера искателя талантов только-только начиналась. Несмотря на подчеркнутый скептицизм, ироническую усмешку из-под седых, каждое утро тщательно подкрашиваемых черным карандашом усов, невзирая на несметное количество жуликов, шарлатанов и фокусников, с которыми ему приходилось столкнуться в своей работе, – их уловки ему были прекрасно известны, – вопреки всем этим паразитам, питающимся самой сильной, самой священной потребностью человеческого сердца, он сохранил непоколебимую веру и страсть к поиску, сделавшие его одним из лучших в мире поставщиков артистов в ночные кабаре.
   И вот он сочувственно выслушивал откровения французского жонглера, который чуть ли не нараспев рассказывал историю своих взлетов и падений. Признания человека, одержимого мечтой о совершенстве, доведенном до абсолюта, – подобное ему доводилось слышать тысячи раз. Жонглеры особенно подвержены приступам отчаяния, так как не могут не поддаться искушению пойти в своей работе дальше, а еще потому, что все свое время посвящают изобретению новых вариантов, изменений, которые они могли бы внести в свой номер. Занимаясь ремеслом, требующим совершенного хладнокровия, живут они постоянно на нервах.
   Южный акцент француза, пафос, звучавший в его голосе, негодующее выражение лица в моменты признаний о своих поражениях в долгой борьбе с «железным кругом» границ человеческих возможностей придавали его речам характер несколько комический; однако те, кто беспрестанно отдает людям лучшую часть самого себя, заслуживают снисхождения. Время от времени Чарли Кун нетерпеливо посматривал на часы. Путь из аэропорта в столицу был долгим; ехать оставалось еще по меньшей мере полчаса, а он очень спешил. У него были важные новости, предназначенные для того, кто в некоторой мере был его патроном: именно Альмайо кредитовал его в свое время, помог построить здание в тринадцать этажей на Сансет-бульваре в Беверли-хиллз, именно ему в настоящее время принадлежали семьдесят пять процентов акций агентства Куна. Его нередко критиковали за связь с диктатором; не постеснялись даже намекать на то, что «искатель талантов» снабжал ненасытного в отношении женщин генерала начинающими актрисами. Но Альмайо, способный не раздумывая подарить девице «тандеберд» или жемчужное колье, не испытывал ни малейшей нужды в услугах «искателя»; он приобрел такую известность, что после пребывания в его столице известной кинозвезды на улицах Голливуда можно было увидеть прекрасную блондинку за рулем «тандеберда», на лобовом стекле которого красовалась надпись: «Эта машина не является подарком Альмайо». Когда другая, весьма известная, кинозвезда по возвращении из аналогичного путешествия вдруг вывесила на стенах своей квартиры пять полотен великих импрессионистов, высказывания по этому поводу были таковы, что юная особа, ударившись в панику, созвала журналистов и сделала, несомненно, одно из самых ч замечательных заявлений во всей звездной истории Голливуда: «Я не имела никакого представления о том, что такое импрессионисты, иначе, сами понимаете, ни за что бы не приняла такого подарка».
   Когда же журналисты обратили ее внимание на то, что эти полотна оплачены потом, страданиями и нищетой народа, бедняжка разрыдалась и в потрясающем порыве человечности объявила: «Если это так, они ни минуты больше не будут висеть на моих стенах. Я их тотчас же продам». Истории такого рода были слишком известны и многочисленны, для того чтобы можно было всерьез вменять в вину Чарли Куну ту незавидную роль, что приписывали ему его конкуренты. Во всех странах мира режим Альмайо был представлен посольствами и консульствами, их сотрудники хорошо знали вкусы главы государства, и, как сказал один английский дипломат, аккредитованный в столице, «если бы генерал спал со всеми девицами, которых ему подсовывают, диктатура давно бы уже пала». Совсем по иной причине диктатор питал интерес к одному из лучших в Штатах артистических агентств. Чарли Куну она была прекрасно известна, хотя он никогда не осмеливался затронуть эту тему в разговоре со своим «компаньоном». Среди всех работавших в этой части земного шара журналистов, дипломатов и политических обозревателей он, безусловно, был единственным человеком, раскрывшим секрет того, кто, поднявшись из глубин индейской нищеты, невежества и отчаяния, к тридцати семи годам стал одной из самых страшных и, несомненно, пагубных сил того края, который самым что ни на есть нелепым образом принято называть Латинской Америкой. Обо всем «латинском» Чарли Кун имел довольно смутное представление, но если этот термин был как-то связан с Испанией или христианской цивилизацией, то это, бесспорно, была самая уморительная шутка из всех, что ему приходилось слышать в жизни, – намного смешнее тех, которыми потчевали зрителей Билл Роджерс, В. С. Филдз или Джек Бенни.