Девушка коснулась руки индеанки, затем заглянула в приоткрытую сумку, достала горсть листьев и задумчиво посмотрела на них.
   – Ах ты, Боже мой! – со вздохом произнесла она. – До чего же трудная и сложная страна!
   Но я обожаю ее. Да, обожаю эту страну, и здешним людям это хорошо известно. Я много сделала для них – все, что смогла…
   Она выронила листья и отпила глоток pulche.
   – Вот увидите, когда-нибудь моим именем назовут улицу, может быть, поставят мне памятник на площади Революции – совсем как Эвите Перон. Я обожаю эту страну и со народ.
   Хотя все они, в сущности, такие сволочи! Вы не помните меня? Это я подарила вам эту сумку.
   Я купила ее у Сакса, на Пятой авеню.
   Прикрыв глаза руками, она тихонько заплакала.
   Властным жестом капитан Гарсиа поднял обе руки. Несмотря па то что он служил генералу Альмайо в специальных подразделениях службы безопасности столько лет, выполняемая им работа так и не стала для него рутиной; всякий раз, когда ему предстояло командовать подразделением во время исполнения казни, он неизменно испытывал чувство подъема и сознавал всю значимость происходящего. Не то чтобы он был склонен к садизму и любил убивать людей, нет; просто был такой момент перед последней командой, когда воцарялась полная тишина, и именно в эту высокую секунду неотвратимости конца он внезапно ощущал себя необычайно богатым. Он не смог бы сказать в точности, что именно испытывал, но это было похоже на то, как если бы он вдруг унаследовал жизнь других со всеми землями, солнцем, деревьями, вулканами и даже воздухом. Он питал некую своеобразную симпатию к жертвам, в ожидании выстроенным в шеренгу перед взводом с автоматами наперевес: в некотором роде он чувствовал себя их наследником. Его дед и отец были бандитами, промышлявшими грабежом на большой дороге, и убивали прохожих для того, чтобы обчистить их карманы или отнять лошадь. Но он, капитан Гарсиа, уже не довольствуется такими пустяками: у тех, кого он отправляет на тот свет, он отбирает целый мир. Когда с приподнято-восторженным, никогда не притуплявшимся чувством он выкрикивает последнюю команду, торжественность и непоправимость происходящего всегда заставляют его кровь быстрее бежать по венам, и бывает такой момент, когда одновременно с залпом его взвода жизнь других людей волной обрушивается на него и, братская, горячая, наполняет его грудь, опьяняя, словно вино.
   Серьезным взглядом он обвел врагов народа. Эти людишки явно не имеют ни малейшего представления о величии, и перед церемонией, участвовать в которой с надлежащей торжественностью сумел бы последний из батраков, выказывают полное отсутствие достоинства.
   – Все вы сейчас будете расстреляны, – объявил он им.
   – Я протестую! – взревел проповедник.
   Резким движением капитан Гарсиа расстегнул кобуру и вытащил револьвер – кольт, как у американского полицейского. Американка подошла к д-ру Хорвату и дружески положила ему руку на плечо.
   – Послушайте, нужно постараться понять их и проявить терпимость, – сказала она с легким оттенком превосходства в голосе, словно школьная учительница ребенку. – Эта страна очень непохожа на нашу. Нам не удалось еще воспитать их, в этом направлении мы даже не предприняли еще никаких серьезных усилий. Корпус Мира пытался что-то сделать. Я сама приехала сюда как один из его посланцев. Но на самом деле этого недостаточно. И тем не менее я сделала все, что смогла…
   Капитан Гарсиа вышел из-за стойки и слегка поклонился. Он твердо решил продемонстрировать хорошие манеры и галантность. В конечном счете в его жилах течет и испанская кровь.
   – Американские граждане, прошу, – произнес он, несмотря на несколько замутненный алкоголем рассудок горячо желая до самого конца соблюсти традиционные добрососедские отношения между американскими государствами.
   Но гринго и в самом деле были начисто лишены вкуса к соблюдению церемониала. Протестуя, они вновь заорали как резаные; капитан Гарсиа, теперь уже глубоко оскорбленный таким неуважением элементарных норм взаимоотношений между казнимыми и теми, кто их расстреливает, действовавшими в ходе всех революций испанского происхождения, и, сверх того, сочтя, что его насильственно и незаконно лишили возможности насладиться торжественностью момента, почувствовал гнев и отвращение. Его красивые испанские намерении по отношению к этим свиньям были пущены по ветру. Он отдал несколько коротких распоряжений, и солдаты прикладами автоматов погнали «высоких гостей» к выходу. Агге Ольсен, несмотря на несколько ощутимых ударов по ребрам, по-прежнему крепко прижимал к себе Оле Йенсена. В свалке марионетка потеряла сигару, но чревовещатель потрудился подобрать ее и вернуть на место, вставив меж зубов своего духовного сына, дабы они не стучали.
   – Спасибо, дружище, – благодарно молвил тряпичный Оле. – Вперед, на сцену! Сегодня никак нельзя испортить выход. Я всегда знал, что ты плохо кончишь, Агге. Впрочем, весьма рад тому, что наконец избавлюсь от тебя. Терпеть не могу чревовещателей.
   Говорящий с акцентом месье Антуан оказал некоторое сопротивление, но и он не замедлил оказаться вместе с остальными снаружи, в залитом солнцем дворе позади кафе, грязно-белые стены которого, казалось, изначально предназначены для такого рода церемоний. Разумеется, именно француз не только показал пример превосходного поведения перед лицом смерти, но и дал сигнал прочим обреченным.
   – Жалкий несчастный дикарь! – прокричал он. – Скажу вам только, что вы еще услышите обо мне. Я вам сейчас покажу, как умирают подлинные артисты!
   Он повернулся к остальным:
   – Месье, исполним же нашу лебединую песню. Самое время устроить последнее, замечательное представление. Чтобы какой-то грязный агент государственной полиции помешал великому артисту до самого конца отдавать лучшее, на что он способен… Да здравствует де Голль! Да здравствует Франция!
   Юный кубинец не протестовал – он плакал, полностью покорившись судьбе, как это и свойственно гражданину его страны, прошедшему путь от расстрелов Батисты до расстрелов Кастро. Он был, конечно же, неверующим, но, бесспорно, успел получить начальное образование в области истории. Он знал, что ничего не поделаешь, что остается лишь плакать: подобные исторические события не остановишь. Д-р Хорват, несмотря на то что разум его был погружен в нечто вроде густого тумана, счел тем не менее своим долгом христианина и гражданина Америки утешить юношу, одновременно показав пример мужества и достоинства; он не хотел думать о себе; ему в голову пришла мысль о том, что он ничего не знает о юноше, он ощутил горячее желание по-братски проявить к нему некоторый интерес в эту самую минуту, когда оба они вот-вот падут под пулями варваров. Д-р Хорват дружески коснулся его плеча.
   – Полно, не стоит, – сказал он ему. – Обратите ваши мысли к Господу.
   И пока солдаты бесцеремонно выстраивали их вдоль стены кафе, он повернулся к Чарли Куну:
   – Кто этот несчастный юноша?
   Чарли Кун уже миновал в своем состоянии ту стадию, на которой был способен соблюдать приличия и бережно относиться к чувствам ближнего.
   – Прославленный кубинский сверхмужчина.
   – Сверхмужчина?
   – Ну да, он может проделать невероятное количество половых актов подряд, практически безо всякого перерыва, – глухим, срывающимся от отчаяния голосом пробормотал представитель артистического агентства. – У него, так сказать, всегда стоит. Такого рода сексуальные феномены, знаете ли, очень популярны в сфере порнографии, В ужасе д-р Хорват быстро отвел глаза от кубинского чудовища и почти что с облегчением развернулся к взводу карателей. Человечество в своем падении достигло самого дна возможной мерзости, и теперь, когда земля вот-вот уйдет у него из-под ног, он наконец получит возможность приобщиться к подлинной чистоте. Каковы бы ни были ошибки, допущенные им в жизни, он знал, что есть по меньшей мере одно, в чем он нисколько не заблуждался: Дьявол действительно существует, и теперь он имеет тому материальное доказательство – ведь это рука Нечистого толкала его сейчас к стене, даже если она и кажется всего лишь волосатой лапой капитана Гарсиа.
   От ударов он чувствовал опьянение, именно так – опьянение, словно боксер. Противник прижал его к канатам и продолжал молотить с такой силой, что все происходящее вокруг и все, что он еще мог видеть, постепенно теряло реальность и расплывалось в глазах. Он собрал все свои силы, чтобы выстоять под ударами, не упасть, не позволить себе рухнуть к ногам врага. Он увидел, как капитан Гарсиа поднимает руку с пистолетом. Увидел, как солдаты хватаются за оружие и прижимают приклады к щекам. Он взял за руку стоящую возле него американскую девушку и попытался сказать ей что-нибудь успокаивающее, повернулся к ней, увидел, что она жует резинку, и услышал, как она говорит:
   – Он и в самом деле не виноват в этом. Это все испанские священники – они вскружили ему голову, когда он был еще мальчишкой. Они действительно вселили в него веру… Жаль только, что я не смогла сделать для этой несчастной страны большего. Мне безразлично, что я умру, хотя это и будет иметь отрицательные последствия. О Господи! Я всего лишь жалкая неудачница.
   – Смотрите, сволочи, как умирает великий артист!
   Ошеломленный д-р Хорват обратил гневный взор в сторону месье Антуана и увидел, что тот в порыве благородного патриотического исступления жонглирует прямо под носом у самой смерти. Перед мысленным взором знаменитого француза явно проносились на бешеной скорости самые прекрасные страницы истории Франции, проливая бальзам на его сердце.
   Пока солдаты ждали команды, взгляд д-ра Хорвата продолжал скользить по лицам товарищей по несчастью. Он задержался на матери генерала Альмайо – она по-прежнему сжимала в руках свою американскую сумку и жевала листья, со счастливой улыбкой глядя в глаза палачам: либо наркотик привел ее в состояние эйфории, развеять которое не в силах была никакая реальность в мире, либо она вообразила, что присутствует на своеобразной официальной церемонии, устроенной сыном по случаю ее приезда. Д-р Хорват взглянул на господина Шелдона и увидел, что адвокат с величественным и вызывающим видом отправил в рот три таблетки успокоительного; принимая во внимание тот факт, что жить им оставалось считанные секунды, проповеднику этот поступок показался таким оптимистическим, таким типично американским, исполненным веры в будущее и торжество Добра и Справедливости, что он гордо поднял голову с развевающейся белокурой шевелюрой, пронизанной солнцем, и почувствовал себя до странного уверенным и спокойным, словно проглоченные соотечественником таблетки в силу какого-то чудесного явления братства подействовали и на него. Далее его взгляду предстал господин Манулеско в сверкающем костюме клоуна, мужественно, как и прочие великие артисты, бросавший вызов смерти – утверждая, так сказать, свою неукротимую веру в победу культуры над варварством; он играл на своей крошечной цирковой скрипке еврейскую песенку, рожденную бессарабскими равнинами. И услышал, как капитан Гарсиа прокричал какой-то приказ… Встретился взглядом с тряпичным Оле Йенсеном, сидевшим на руках чревовещателя, услышал, как скрипит его насмешливый голос:
   – Нокаут в первом раунде, проповедник. Он оказался сильнее. Я предупреждал вас об этом.
   Д-р Хорват сделал отчаянную попытку проснуться, ведь подобное может происходить только в кошмарном сне; чтобы великий американец, служитель Господа и Добра, мог окончить свою жизнь вот так, свалившись в пыль на какой-то дороге в недоразвитой стране, и существовавшей-то исключительно благодаря помощи США, – такое просто немыслимо; он попытался вспомнить лица детей, их светловолосые беззащитные головки, вознестись мыслями к Господу – без гнева, без злобы, – но взгляд упрямо возвращался к этому безумному французу, жонглировавшему во славу своей страны и во имя последующих поколений, чтобы обессмертить свою славу, к маленькому музыкальному клоуну с вымазанным мукой лицом: в ответ наставившей на них ружья солдатне с презрением к смерти, свойственным его народу, привыкшему к погромам, тот знай себе наигрывал еврейскую мелодию, зажигательную и в то же время грустную, – и опять услышал разочарованные интонации в голосе не то марионетки, не то чревовещателя – этого он уже не в состоянии был понять:
   – Ну и подумаешь, ну что же такое в конечном счете смерть, Агге Ольсен? Всего лишь недостаток таланта!
   И тогда ему внезапно пришла в голову чудовищно циничная, безобразная мысль о том, что единственным артистом, не пытавшимся превратить свой номер в достойную восхищения демонстрацию превосходства человека надо всем, что с ним может случиться, был кубинский сексуальный монстр; сознание того, что именно эта мысль станет последней из пришедших ему в голову в этой жизни, так ужаснуло его, вызвало чувство такого омерзения, что, растерянный, потерпевший поражение – да, иначе тут и не скажешь – потерпевший поражение, поверженный па землю своим подлым врагом, язвительный смех которого он буквально слышал, д-р Хорват обратил полные слез глаза к своим палачам, с ужасом чувствуя, что более чем заслуживает такой участи. чувствительность.

Глава VI

   – Это к счастью, – сказал Хосе Альмайо. – Нужно так нужно.
   Он стряхнул пепел со своего «Черчилля» в пепельницу в виде лежащей на спине обнаженной девушки, несоразмерно огромное лоно которой служило вместилищем для пепла, окурков и раздавленных сигар. Отношения с Кастро уже два года как порваны, но контрабанда гаванских сигар обеспечивается спецслужбами.
   – Мне везет, она в этом просто нуждалась, – сказал Хосе Альмайо. – Сама напросилась.
   Шлюха.
   Он говорил на жаргоне сомнительных кварталов Санта-Крус – порта, в котором некогда начинал военную службу. Выступая с официальными речами, он прикидывался, будто с трудом говорит по-испански, то и дело вставляя словечки из наречия кужонов, ведущего свое происхождение от языка майя, что – как и его вечно прилипшая от пота к телу рубаха с закатанными рукавами – призвано было лишний раз подчеркнуть образ «сына народа».
   Он сидел за огромным письменным столом под портретом Освободителя, свергнутого в 1927 году генералами – бывшими товарищами, выведенными из себя его долголетием; развязав галстук от Диора, расстегнув ворот рубашки, Альмайо играл со своей любимой обезьяной – единственным живым существом, смевшим не выказывать ему ни малейшего уважения. Он любил обезьян. Большая часть людей видит в них нечто человеческое. Но сам он считал, что гораздо ближе к истине традиционные представления местных племен, согласно которым обезьяны и козлы были излюбленными созданиями Тапотцлана, бога Ада.
   На другом конце комнаты – тридцать метров мрамора – в обширном, доходящем до самого потолка вольере прыгали и щебетали птицы. Напротив окон вдоль стены сидевшие на жердочках ара и какаду время от времени испускали пронзительные крики, которые Радецки находил на редкость раздражающими.
   Сам стол был пяти метров длины; на нем среди бумаг, коробок с сигарами, номеров «Плейбоя», хранивших на себе, похоже, следы всех стаканов, когда-либо на них поставленных, стояли в ряд семь телефонов цвета слоновой кости. Альмайо редко пользовался ими – на своем столе он их выставил, видимо, для того, чтобы произвести впечатление на американских гостей и показать, что финансовая поддержка Соединенных Штатов кое на что сгодилась; впервые он жалел о том, что в его Резиденции не было больше ни одной линии связи. Еще на столе стояло пять бутылок спиртного, три из которых уже были пусты. Альмайо пил, никогда не пьянея, – в этом ему не было равных. Понапрасну Хосе то и дело хватался за бутылку, это ни к чему не приводило – во всяком случае, к тому, ради чего он это делал. Человека, которого алкоголь не берет до такой степени, Радецки видел впервые, хотя в жизни ему довелось побывать в невероятном количестве баров, а среди его знакомых было немало любителей выпить как следует; да и сам он тоже умел неплохо держаться. Без этого не обойтись: любой человек из окружения Альмайо, не сумевший сопротивляться опьянению в его обществе, рано или поздно вынужден был выдать себя, потеряв над собой контроль и высказавшись по какому-нибудь поводу со всей откровенностью, что заводило далеко и безвозвратно.
   – Послушайте, – сказал Радецки чуть сдавленно.
   Говорить он старался холодно, равнодушно, без всяких эмоций, без намека на притворную – Дабы снискать удачу, вы можете расстреливать сколько угодно свою матушку, что никого не возмутит в этой проклятой стране. Но даже суеверная скотина вроде вас…
   Пьянствуя с приятелями, Хосе допускал общение на равных.
   – … даже суеверная скотина вроде вас не может позволить себе такую роскошь, как расстрел американских граждан исключительно ради удовольствия, которое он доставит вашему покровителю – Дьяволу. Это был бы конец всему, полный конец. Вы скажете, что американцев уже расстреливал Кастро, но там речь шла не о выдающихся личностях, да еще прибывших в страну с официальным визитом, а всего лишь о шпионах и тайных агентах.
   Альмайо сдвинул брови. Тонкие брови – под такими ожидаешь увидеть томные глаза: след, оставленный на лице кужона каплей латинской крови, В той глубинке, где он родился и вырос, нельзя было произносить слово «Дьявол», Carrajo – это приносило несчастье.
   Считалось неуважительным и, следовательно, опасным называть по имени того, чье страшное могущество столетиями расписывали священники-иезуиты, силившиеся просветить страну и вытащить ее из мрака язычества. Индейцы, даже на наречии кужонов, всегда называли его испанским словом – El Seсor. Традиция эта, безусловно, восходила ко временам конкистадоров, когда индейцы именно так обращались к тем, в чьей власти была и жизнь их, и смерть.
   – Не думаю, чтобы вы были пьяны, – не пытаясь даже скрыть ярости, сказал Радецки, – полагаю, вы сошли с ума. Пилите сук, на котором сидите. Что ж, ваше право; но поскольку и я на нем сижу, то считаю необходимым сказать вам об этом. Приказать расстрелять американских граждан в вашем нынешнем положении – это и в самом деле означает искушать Дьявола… даже если вы и стараетесь угодить ему.
   Обезьяна с особенно мерзким визгом спрыгнула с плеча Альмайо и оказалась на коленях у Барона. С моноклем в глазу, в сверкающем на солнце под распахнутым клетчатым пиджаком жилете канареечного цвета, со свежим цветком в бутоньерке, Барон – от спиртного, по общему мнению, давно окаменевший – сидел, как обычно, очень прямо. Сидел – само воплощение достоинства – и ждал, когда же эволюция соизволит догнать его. Очень благородные стремления, безупречное воспитание, доступное лишь аристократической элите Пруссии былых времен, увели его далеко вперед, на самую высшую ступень гуманизма – на уровень Гете, Ницше, ну и, может быть, Кейсерлинга. И, заняв позицию на этом рубеже, он ждал, когда в результате каких-нибудь чудес эволюции остальные представители рода человеческого к нему присоединятся. Однако, принимая во внимание то доисторическое состояние, в котором человечество пребывает в настоящий момент, он полагал маловероятным, чтобы эта прекрасная семейная идиллия могла осуществиться ранее, чем через пару-другую тысяч световых лет. Л сейчас, при сложившемся порядке вещей, ему оставалось лишь демонстрировать стоическую безучастность и личную незапятнанность, хоть в манере одеваться продолжать оставаться образцом и выказывать полное презрение и совершенное безразличие ко всему, что с ним происходит, не позволяя отвратительным, недостойным авантюрам, в которые бросают человека обстоятельства, затрагивать его. На протяжении долгих лет он переходил из рук в руки, привлекая к себе внимание всевозможных богатых или наделенных властью индивидуумов, которых бесконечно забавляло его – выражаясь языком рода человеческого – нежелание запачкаться или же проявить хоть какие-то признаки жизни. Таким образом он обеспечивал себе королевское содержание, складка на его брюках всегда была безупречной, а туфли – вычищены до зеркального блеска. Всякого рода выскочкам и авантюристам нравилась эта аристократическая игрушка, родословная которой восходила к тевтонским рыцарям и крестовым походам, о чем свидетельствовали хранящиеся у него в кармане документы – состоящие, впрочем, из разрозненных обрывков. Чтобы найти покровителя, ему достаточно было сесть в каком-нибудь баре и просто сидеть, ничего не делая, – этого вполне хватало для того, чтобы пробудить любопытство какого-нибудь греческого обладателя яхты или американского миллионера, которому отчаянно не хватало «класса». По всей вероятности, он был единственным человеком на свете, роскошно живущим за счет своего презрения к окружающему.
   Обезьяна колотила задом о колени Барона и щипала его за лицо, пытаясь привлечь к себе внимание, и тот механическим движением почесал ей за ухом.
   Барон всегда с сомнением относился к лживой теории Дарвина, согласно которой человек ведет свое происхождение от обезьяны; достаточно вспомнить некоторые моменты новейшей истории, задуматься о существовании атомного оружия, газовых камер и Хосе Альмайо, чтобы немедленно прийти к выводу о том, что теория эта смехотворна и оскорбительна по отношению к обезьянам, да к тому же является очередной подсунутой человечеству пустой надеждой.
   Человек не входит в состав царства животных, и не стоит строить иллюзий по этому поводу.
   Барон пощекотал обезьяне за ухом, а та поцеловала его в нос.
   Диас, уже явно впавший в самый низменный ужас, с дрожащими губами, в последней степени нервного истощения беспрерывно говорил по одному из телефонов, в панике, очевидно, не слыша ни единого слова из того, что ему отвечали, тогда как полковник Моралес, заместитель командующего силами безопасности – последнего рода войск, оставшегося в распоряжении Альмайо, – то и дело вызывал Дворец правительства, откуда диктатор несколько часов назад перебрался в свою частную резиденцию, и начальника Генерального штаба, ненадежность которого по мере развития событий становилась все очевиднее.
   Радецки сидел в глубоком кресле почти напротив – немного правее – письменного стола и зачарованно, практически чуть ли не забыв о грозившей ему участи, рассматривал Хосе Альмайо. Вопреки количеству выпитого за ночь спиртного и чудовищному нервному напряжению двух последних суток лицо Хосе сияло приводящей в недоумение молодостью и свежестью, в нем проскальзывало даже нечто невинное, простодушное; была в нем этакая несокрушимая наивность, полное отсутствие скептицизма, некая вера, всегда и при любых обстоятельствах непоколебимая. Без пиджака, в одной рубашке – черные полосы подтяжек лишний раз подчеркивали ширину его могучих плеч, – с развязанным галстуком и кольтом на боку, он на первый взгляд ничем не отличался от тех pistoleros, которыми так изобилует история этой страны. Преуспевающий гангстер всегда кажется исключительным человеком; но исключительным почти всегда оказывается не человек, а сам его успех. Так, внешность Альмайо никоим образом не была связана с тем положением, которого ему удалось достичь. Попадись он вам в джунглях, босиком и с мачете в руках, вы испытали бы точно такое же потрясение и он точно так же некоторым образом напомнил бы вам героя легенды. Этот человек словно был воплощением чего-то, его высокая массивная фигура казалась отлитой из черной застывшей лавы, она происходила словно бы из самой этой угнетенной, страдающей крайней нищетой и суеверием земли мертвых вулканов и разбитых испанскими священниками идолов, в изуродованные лица которых, в глаза, навечно устремленные в небо, местные крестьяне продолжают заглядывать с почтением и любовью. Если весь народ может жить в одном человеке, если векам дано иметь свое лицо, если страдание способно лепить и ваять, то Хосе Альмайо не в чем себя упрекать. Капелька крови конкистадора или какого-нибудь похотливого frate, давно уже растворившаяся и потерявшаяся в его жилах, придавала чертам его лица, казавшегося вырубленным топором, оттенок хитрости и некоторую тонкость. В неизменно настороженном взгляде его серо-зеленых глаз не было и намека на цинизм, чувство юмора или иронию – он был тяжел и внимателен, и лишь иногда в нем загоралось нетерпение, страшное, пожиравшее его нетерпение: в нем жила самая древняя мечта человеческой души.
   Уже почти полтора года Отто Радецки был неразлучен с этим человеком, и он мог сказать, что задача, поставленная им перед собой, выполнена: он раскусил его, понял его настолько хорошо, насколько это доступно человеку, тело и разум которого не помечены веками мрака, низости и эксплуатации. Он и в самом деле так хорошо изучил Альмайо, что уже принял кое-какие меры к тому, чтобы уехать из этой страны. Но теперь, конечно, было уже слишком поздно.
   События стали принимать дурной оборот несколько дней тому назад, но все это казалось несерьезным, поскольку армия и полиция были полностью под контролем Альмайо, а американская помощь текла как из рога изобилия. «Проявления бандитизма» – так в разделе газетных новостей принято было называть мятежи, разжигаемые сторонниками Кастро, – обычно давали о себе знать в отдаленных и труднодоступных районах и носили спорадический характер. Вот и на этот раз на юге взбунтовались молодые офицеры, и его люди вроде бы напали на след, хотя и не совсем были в этом уверены. Смехотворная попытка, такая типичная для выпускников военной школы, сознание которых отравлено общением со студентами Юридического университета. Еще накануне рокового дня Альмайо присутствовал на заседании Государственного совета, в ходе которого начальник Генерального штаба показал ему на карте точное расположение сил мятежников и преданных правительству войск и дал слово, что маленький, затерявшийся где-то на юге гарнизон уже окружен и в двадцать четыре часа будет уничтожен.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента