Страница:
Он рассеянно посмотрел на мотоциклетный эскорт, предварявший цепочку «кадиллаков», и впервые обратил внимание на то, что с момента выезда из аэропорта никакого движения на шоссе практически не наблюдалось, а оно, между прочим, обычно было самым оживленным в этих местах. На сей раз им попадались навстречу лишь набитые солдатами грузовики – в этой стране всегда и повсюду сновали толпы солдат в зеленой форме и немецких касках.
После Первой мировой войны сбежавшие сюда немецкие офицеры, дабы поддержать себя в должной форме, муштровали здешнюю армию – да так, что через все последующие сорок лет политических переворотов и изменений войска успешно пронесли ту же форму, маршировали все тем же петушиным шагом, и зрелище это было более чем забавное: индейские физиономии, выглядывавшие из-под не то кайзеровских, не то гитлеровских касок – повсеместно встречающийся и, может быть, единственный след, оставленный здесь одной из самых высокоразвитых в истории европейской цивилизации стран. Без сомнения, в столице большая фиеста или – что более вероятно – какое-нибудь политическое сборище: присутствие на подобных мероприятиях является обязательным, в результате чего местность, как правило, пустеет и вся страна на целый день впадает в паралич. Чарли-Кун закурил сигарету и решил набраться терпения; он раздумывал о том, какова будет реакция на долгожданное известие, которое он собирается сообщить Альмайо; он и сам не знал, идет ли речь о безделице или же об адской машине.
Рядом с ним месье Антуан, сложив руки на груди, продолжал горячо расписывать свою расчудесную манию: страстное желание во славу своей страны и во имя всего рода человеческого совершить подвиг, недоступный доселе ни одному Гераклу.
Глава IV
Глава V
После Первой мировой войны сбежавшие сюда немецкие офицеры, дабы поддержать себя в должной форме, муштровали здешнюю армию – да так, что через все последующие сорок лет политических переворотов и изменений войска успешно пронесли ту же форму, маршировали все тем же петушиным шагом, и зрелище это было более чем забавное: индейские физиономии, выглядывавшие из-под не то кайзеровских, не то гитлеровских касок – повсеместно встречающийся и, может быть, единственный след, оставленный здесь одной из самых высокоразвитых в истории европейской цивилизации стран. Без сомнения, в столице большая фиеста или – что более вероятно – какое-нибудь политическое сборище: присутствие на подобных мероприятиях является обязательным, в результате чего местность, как правило, пустеет и вся страна на целый день впадает в паралич. Чарли-Кун закурил сигарету и решил набраться терпения; он раздумывал о том, какова будет реакция на долгожданное известие, которое он собирается сообщить Альмайо; он и сам не знал, идет ли речь о безделице или же об адской машине.
Рядом с ним месье Антуан, сложив руки на груди, продолжал горячо расписывать свою расчудесную манию: страстное желание во славу своей страны и во имя всего рода человеческого совершить подвиг, недоступный доселе ни одному Гераклу.
Глава IV
В третьем «кадиллаке» Джон Шелдон (Гласе, Виттельбах и Шелдон), представлявший деловые интересы Альмайо в Соединенных Штатах – ряд отелей, нефтяные скважины, авиалиния, объемистый портфель акций в швейцарских банках, не говоря уже о десятках других предприятий, еще пребывавших «в пеленках», но достаточно мизинцем шевельнуть, и они придут в движение, – сидел возле тщедушного молодого человека, ничем, за исключением гривы темных волос и великолепных кистей рук, не примечательного. Адвокат знал, что времени на обсуждение дел с Альмайо у него будет очень мало: диктатор, как всегда, откажется просмотреть документы, нетерпеливо отбросит их, пробурчав свое обычное «о’кей», затем направится к бару, где один за другим последуют многочисленные бокалы мартини, предшествующие ужину; потом будет «Эль Сеньор» и вечеру проведенный в весьма сомнительном обществе с какими-то девицами, имен которых генерал никогда не помнит. Часа в два ночи, из-за того что адвокат откажется присутствовать на «маленьком представлении» в исполнении двух или много более того девиц в апартаментах генерала, Альмайо, как обычно, закатит сцену: последуют насмешки и особенно обидные шутки – как и большинство индейцев, будучи пьяным, генерал либо становится агрессивным и начинает ругаться, либо впадает в своеобразное одурело-тупое состояние. А наутро будет отъезд, досадное чувство унижения оттого, что в интересах дела пришлось вытерпеть положение и общество, разговоры и отношения, которые он, будучи убежденным демократом, добрым отцом семейства и примерным прихожанином лютеранской церкви, находит недопустимыми и оскорбительными. И поэтому, чтобы закончить побыстрее, не успев исчерпать весьма скудного запаса терпения главного клиента своей фирмы, господин Шелдон пытался свести в несколько простых слов все, что ему предстояло объяснить Альмайо. А это было не так уж просто. Когда он понял, что в машине с ним поедет еще один пассажир, то почувствовал некоторое раздражение: дабы не выглядеть нелюбезным, придется поддерживать беседу, тогда как ему так необходимо сконцентрироваться на том, что предстоит сказать. Но, разъезжая по Латинской Америке, он всегда считал необходимым производить на иностранцев хорошее впечатление, представляя свою страну в самом лучшем свете; в этой части земного шара любой американец поневоле превращается в нечто вроде посла Соединенных Штатов. Поэтому он первый завязал разговор, обменявшись со своим соседом парой любезных фраз. Тот представился: «Господин Манулеско», посмотрев при этом на адвоката так, словно ожидал с его стороны какой-то бурной реакции. И поскольку Шелдон не выказал никакого особого восторга, его спутник добавил: «Антон Манулеско, знаменитый виртуоз».
Адвокату показалось несколько странным, что выдающийся артист, представляясь, самого себя называет «знаменитым», но тем не менее он вежливо кивнул. Ему не терпелось покончить со всем этим и сосредоточиться на бумагах, разложенных на портфеле, лежащем на коленях.
Он спросил маэстро, состоится ли его концерт в новом концертном зале столицы, построенном по проекту известного бразильского архитектора.
Господин Манулеско, кажется, несколько смутился и с глубоким вздохом отвернулся. Нет, он будет играть в ночном кабаре под названием «Эль Сеньор». Адвокату удалось не выдать своего крайнего изумления, но он не смог не приподнять бровей, и лицо виртуоза омрачилось.
Шелдон поспешил спросить, на каком инструменте играет маэстро, – дабы создать впечатление, будто находит вполне естественным, чтобы «всемирно известный великий виртуоз» играл в ночном заведении.
– Я скрипач, – ответил румын.
И добавил, что только что дал ряд концертов в Нью-Йорке и Лас-Вегасе. Чрезвычайно разнообразная программа – от Вивальди до Прокофьева. Номер у него необычайный – заявил он, внезапно раздувшись от гордости. Да, иначе и не скажешь – необычайный. По правде говоря, никогда не существовало ничего даже сколько-нибудь похожего. Этого не пытался сделать даже сам Паганини. Его номер создан годами тяжелейшего труда под мудрым руководством родителей – они тоже были музыкантами. Многое пришлось выстрадать, но результат стоил того. Теперь он единственный в мире виртуоз, способный исполнить большой концерт из произведений классической музыки, играя на скрипке и стоя при этом на голове.
Он устремил на адвоката полный гордости взгляд – очевидно, ожидая проявлений восторга и уважения. Господин Шелдон несколько секунд пристально смотрел на него, даже не пытаясь бороться с крайним изумлением, расползавшимся у него по лицу, затем сглотнул слюну и выдавил из себя пару невнятных слов, призванных означать восхищение.
Господин Манулеско принял их как должное; затем он взялся в мельчайших подробностях расписывать свой номер. С особой настойчивостью он обращал внимание на тот факт, что во время выступления под головой у него не было никакой специальной подставки: она опиралась прямо на пол – стоя на черепе, он сохранял равновесие на протяжении всего концерта.
Когда обстоятельства складывались так, что нужно было выдать лучшее, на что он способен, – например, перед принцессой Маргаритой или во время большого благотворительного концерта, – ему случалось оставаться в таком положении более часа – естественно, с короткими перерывами по окончании каждого исполненного отрывка, когда нужно было раскланяться, дабы поблагодарить публику за аплодисменты. В целом мире просто не найдется скрипача, способного с ним соперничать. Тут, разумеется, можно было бы вспомнить о Хейфице, Менухине и еще некоторых русских, но самые строгие критики неизменно признают, что в его искусстве есть нечто уникальное, не терпящее сравнений, а один из них даже написал – газетную вырезку артист носил в кармане, – что более блестящей победы человека над ограниченностью физических возможностей и представить себе трудно. Разумеется, дело тут не только в акробатике, способности не терять равновесия: музыка – вот что важно. Конечно, всегда найдутся те, кто скажет, будто публика аплодирует исключительно его акробатическим талантам: завистников повсюду хватает. Зрителей, даже если они и не отдают себе в этом отчета полностью, потрясает, трогает до глубины души, заставляет вскакивать, аплодируя и крича от восторга, прежде всего его гений музыканта, превосходное качество игры.
В свое время он был учеником великого Энеско и чувствует, что ему по плечу тягаться с самыми знаменитыми виртуозами современности. К несчастью, вкусы публики развращены в интересах коммерции, и пришлось пойти на необходимый компромисс, подчиняясь некоторым требованиям зрелищности представления, но никогда он не шел на сделки с совестью там, где речь идет об искусстве; тем не менее для того, чтобы покончить с безвестностью, нужно было найти что-то новое, поразительное; вот почему он и поставил этот номер. Но ему еще только двадцать четыре, и как только его артистическая известность упрочится – а именно это вот-вот должно произойти, – он вновь обратится к классическому стилю исполнения и покажет им, как на самом деле способен играть, не прибегая ни к какой чисто технической виртуозности, которая сводится к стоянию вверх ногами на собственной голове. Впрочем, он слышал разговоры о том, что великий Менухин был просто поражен его техникой. Ходят слухи, будто у себя дома, в Греции, он занимается йогой и уже научился делать стойку на голове. Во всяком случае – заключил артист – материального успеха достичь ему удалось: он смог отложить достаточно денег, чтобы купить «страдивариус».
Теперь уже адвокат полностью забыл о необходимости подготовиться к деловому разговору с Хосе Альмайо; с изумлением, к которому примешивалась жалость, он вглядывался в лицо виртуоза. Мысль о том, что человек может быть вынужден, задрав ноги, стоять на голове, не теряя равновесия, ради того, чтобы «пробиться» и привлечь к себе внимание людей, исполняя в таком вот положении шедевры музыкального искусства перед посетителями ночных кабаре, угнетала его в высшей степени. Он был просто потрясен. Разумеется, современная публика пресыщена, беспрерывно требует нового, особенно в Америке – даже храмы вынуждены устраивать рок-концерты, пытаясь проложить путь к Господу молодежи, объевшейся необычайными и разнообразными развлечениями, отвлекающими от церкви ее паству. Но к музыке и вообще к культуре он питал особое уважение, считая себя в некоторой степени покровителем искусств, – тем более что вклад денег в музеи, оперные театры, музыкальные центры освобождается от налогообложения и рассматривается как благотворительность. Этот человек – по всей вероятности, очень одаренный, раз он играет на «страдивариусе» – должен быть свободен от забот рекламного толка и избавлен от необходимости разжигать любопытство зрителей сенсационной постановкой номера, недостойной его искусства.
Пока молодой человек продолжал свой рассказ, адвокат с чувством глубокого сострадания и симпатии размышлял о трудностях жизни артиста в современном мире. Художник, чтобы его заметили, вынужден постоянно изобретать, новые трюки; в Америке культура настолько богата, таланты и созидатели столь многочисленны, что все они в той или иной мере вынуждены «стоять на голове» – изобретать зрелищный номер, для того чтобы привлечь к себе внимание.
Похоже, господин Манулеско был в свое время вундеркиндом; родители – профессиональные музыканты – учили его игре на скрипке с четырехлетнего возраста; в шесть лет он уже разъезжал с концертами по Америке. В восемь стал знаменит. А потом – непонятно почему – интерес публики стал ослабевать. В возрасте девяти-одиннадцати лет он был вынужден вести ожесточенную борьбу с равнодушием импресарио и пустыми зрительными залами. Семье пришлось туговато; ангажементы случались все реже и реже, хотя отец предпринял новые шаги в отношении рекламы: теперь ребенок выходил па сцену в белом шелковом костюме с блестками, а волосы ему выкрасили так, что он стал блондином – для того чтобы он выглядел помладше и имел ангельский вид; в афишах значилось, что ему семь лет, тогда как на самом деле было двенадцать. Он не произносил ни слова, ибо голос у него уже начинал ломаться; в Ванкувере родители отвели его к доктору Вренну, специалисту по железам и вопросам роста, чтобы узнать, нельзя ли как-нибудь помешать ему расти. Конечно, все это может показаться чудовищным, но не следует забывать, что уже в XVIII веке в Италии все еще кастрировали детей – чтобы сохранить чистоту голоса; кастраты пели главным образом в самых крупных храмах, вознося хвалу Господу, и то, что их голосовые связки старались сохранить в самом чистом виде, считалось вполне нормальным. Человек во все времена готов был пойти на что угодно во имя прекрасного. Именно тогда один сочувствовавший им и очень изобретательный агент и подкинул эту идею, которая оказалась превосходной и позволила уже преданному забвению вундеркинду вновь оказаться на высоте. Ему было только одиннадцать лет, и его еще можно было научить чему угодно; отец – на пару со старым калекой-акробатом, которого выкопал откуда-то все тот же агент, – принялся тренировать его по двенадцать часов в день: занятия музыкой требуют интенсивных, практически непрерывных упражнений. По истечении всего нескольких месяцев были достигнуты заметные успехи; постепенно он овладевал новой техникой исполнения, доселе не использованной ни одним скрипачом. Но тем не менее для того, чтобы довести ее до полного совершенства, необходимо было работать еще два-три года; не обошлось без страданий и слез; в самом начале он, бывало, по сто раз на дню падал. С железным терпением, на которое способны лишь те, кто движим самой чистой артистической мечтой и страстной любовью к музыке, отец поднимал его и вновь ставил на голову; человек, так и не вкусивший настоящей славы, он хотел познать опьянение от успеха и рукоплесканий через своего сына. «Мой сын не будет неудачником», – повторял он после очередного падения, когда измученный ребенок плакал, лежа на полу рядом со своей скрипкой. Да, отцу он обязан всем: если бы не его энергия и нежность, теперь никто и не вспомнил бы о юном виртуозе.
Наконец наступил тот день, когда он смог выйти на публику, полностью овладев совершенно новой, никому в мире не известной техникой, с которой не в силах соперничать ни один артист; и, стоя на голове, стал играть на скрипке в мюзик-холлах, цирках и ночных кабаре.
Разумеется, это не более чем переходный период – теперь, когда он вновь обрел симпатии зрителей, когда все агентства мира вновь им заинтересовались, не за горами то время, когда он будет играть в Нью-Йорке, в Карнеги-холле, или в зале Плейель в Париже, и на этот раз уже безо всяких специальных постановок – стоя на ногах, не нуждаясь ни в каких фокусах и рекламных хитростях. Теперь это лишь вопрос времени.
Адвокат спрашивал себя, действительно ли юный Манулеско верит в то, что говорит.
Во всяком случае, было похоже, что верит. По всей видимости, помимо акробатического искусства он поневоле научился и другому, требующему, может быть, еще большей гибкости и стойкости: искусству не смотреть правде в глаза. Он умел уйти от действительности. Бесспорно, он величайший артист – не существует в этом мире более высокого искусства и большего таланта. Теперь уже адвокат смотрел на своего спутника с некоторой долей зависти. Стоило взглянуть на наивно-счастливое выражение его лица, горящий взгляд, словно уже лицезреющий толпы ценителей музыки, вопящие от восторга у его ног, как становилось ясно: он даже не отдает себе отчета в том, что на деле занимает сейчас положение ученой обезьяны.
Господин Шелдон сказал юноше, что непременно постарается быть в Карнеги-холле в день премьеры, дабы поаплодировать его сольному концерту.
Господин Манулеско пояснил, что он, естественно, достаточно осторожен и поэтому не решился взять с собой бесценную скрипку в это несколько экзотическое турне. У него нет уверенности в том, что местная публика окажется способной уловить все тонкости звучания музыкального инструмента; поэтому «страдивариус» он оставил в Нью-Йорке, в банковском сейфе; к нему он относится еще и как к своего рода вложению капитала – более выгодному, чем помещение его в золото; на приобретение скрипки он потратил все, что ему с трудом удалось накопить, а во время исполнения номера пользуется специальным инструментом – совсем маленьким. Публика ничего не теряет от этого, наоборот, ведь для того, чтобы сыграть что-нибудь на этой крошечной скрипке – например, Concerto Энеско или бравурный отрывок из Паганини, – требуется колоссальная виртуозность, а на посетителей ночных заведений технические возможности артиста – или, если угодно, собственно акробатический номер – всегда производят большее впечатление, нежели музыка сама по себе. Скрипка у него здесь, в этом чемодане – он коснулся роскошной дорожной сумки, – и костюм там же.
Нет, не традиционный концертный фрак с белым галстуком; обычно он выступает в желтых носках, бальных туфельках с помпонами, пышных шароварах и чудесной курточке, расшитой зелеными, красными и желтыми блестками.
Музыкальный клоун – с грустью подумал адвокат, и у него слегка сжалось сердце при мысли обо всех усилиях несчастного и тех трогательных уловках, на которые он идет ради того, чтобы скрыть истину, избежать признания собственного краха и сохранить хотя бы частичку мечты о подлинном величии – несомненно, все еще живущей в нем.
В последнем «кадиллаке» шофер через зеркальце заднего вида с почтением разглядывал морщинистое лицо матери генерала Альмайо. Лицо это казалось вырезанным из камня, и, в непроизвольном ужасе сглатывая слюну, он узнавал в нем черты самого генерала, исполненные той отнюдь не только внешней жесткости, неумолимую реальность которой испытали на своей шкуре сторонники оппозиции, сброшенные в пропасть в ходе небольшой автомобильной прогулки или расстрелянные на глазах у их семей. Это была индеанка из племени кужонов, живущего на жарких равнинах тропических районов страны в южной части полуострова, и она не умела ни читать, ни писать. На лице ее застыло выражение туповатого удовлетворения; она беспрерывно жевала листья масталы, которыми была набита ее роскошная дамская сумка – конечно, подарок сына. Время от времени женщина открывала ее, брала оттуда горсть листьев, выплевывала сочащуюся слюной коричневую массу, набивала рот новой порцией наркотического зелья и, с раздутыми щеками, вновь принималась методично жевать. Шофер, хотя и носил штатскую одежду и ничем не примечательную простую фуражку, был агентом специального подразделения органов безопасности, обеспечивающего личную охрану генерала; он знал, что раз в год Альмайо приказывал доставить в столицу свою мать, чтобы сфотографироваться с ней в день празднования очередной годовщины «демократической» революции и его прихода к власти. На фотографиях он стоял, обняв за плечи эту одетую в народный костюм индеанку, на голове у которой красовался серый котелок – головной убор, около ста лет назад заимствованный племенем кужонов у появившихся тогда в этих краях первых английских торговцев; фотографии лезли в глаза отовсюду, и такая верность всемогущего диктатора своему скромному крестьянскому происхождению производила очень хорошее впечатление на Соединенные Штаты, поддержавшие в свое время его восхождение к вершинам власти. Что бы там ни говорили о генерале, но своих народных корней он никогда не предавал; тот факт, что во главе страны стоял индеец-кужон, служил ясным доказательством триумфа демократии по прошествии двадцати лет владычества землевладельцев испанского происхождения, гноивших народ в недрах оловянных шахт. Альмайо своей революцией доказал, что если повезет, то любой крестьянин может в один прекрасный день прийти к власти, свергнуть диктатора и занять его место; Альмайо, можно сказать, – настоящее воплощение мечты униженных и обездоленных. Шофер ощутил, как вновь его охватывает порыв восторженного восхищения хозяином. Он был предан ему безгранично. Впрочем, занимая в его окружении более чем достойное положение, он не брезговал поддерживать при этом тайные связи с врагами диктатора, сулившие ему звание полковника в случае нового, еще более демократического витка революции.
– Да, можете считать меня бойцом. Но в бесконечном матче, где нет финального раунда, звание чемпиона было бы неуместно, – говорил д-р Хорват в ответ на любезные рассуждения своего спутника-датчанина. – Скажем так: я – человек, сражающийся со Злом. Действительно, нечто вроде матча с Дьяволом, и если вы доставите мне удовольствие, явившись на выступление, то увидите, что для меня Дьявол – не просто красивый стилистический прием.
Это страшный и реально существующий враг, и я далек от того, чтобы недооценивать его силу и ловкость. Я немножко похож на боксера, который постоянно держится настороже и никогда не упускает из виду ни малейшего движения противника.
Кукла, сидевшая на коленях чревовещателя, не сводила с проповедника своих стеклянных глаз, в которых, казалось, воплотились и раз и навсегда в издевательском блеске застыли весь цинизм и все разочарование мира.
Нокаут в первом раунде, – произнесла она хриплым монотонным голосом. – Я мог бы дать тебе хорошую информацию, Агге. Я мог бы сказать тебе, на кого следует делать ставку в этом матче – десять против одного.
Д-р Хорват почувствовал, что готов уже сказать артисту пару крепких слов насчет того, что эти трюки стоит приберечь для пьяных клиентов ночных заведений – там они, безусловно, придутся по вкусу, – но сдержался из христианского милосердия; к тому же он знал, как трудно профессионалу избегать в своей работе автоматизма – ведь работа стала его второй натурой; он и сам в этом отношении не был застрахован от некоторой деформации: иногда, дабы избежать искушения по малейшему поводу разражаться потоками священного красноречия, ему приходилось прилагать определенные усилия.
Цепочка машин приближалась к стоящему немного в стороне от дороги кафе – жалкого вида запущенному заведению, слепленному из кирпича-сырца и досок в том месте, где усеянная серыми кактусами каменистая почва начинала карабкаться к подножию горы и нагромождениям застывшей лавы. На его стенах еще можно было прочесть полустертую надпись:
«Кока-кола» – единственное внушающее доверие зрелище среди этой пустыни. Машина почти уже проехала мимо, как вдруг шофер так резко нажал на тормоза, останавливая «кадиллак», что д-ра Хорвата бросило о стекло; когда же он пришел в себя, то увидел, что вереница «кадиллаков» была окружена солдатами на оглушительно трещавших мотоциклах, а поперек дороги и с обеих ее сторон полукругом выстраивались джипы; один из них был оснащен радиоантенной – из него вышел офицер и, на ходу расстегивая кобуру револьвера, направился к ним. Миссионер с некоторым удивлением заметил, что все солдаты держали наперевес автоматы, направляя их дула в ту же сторону.
Адвокату показалось несколько странным, что выдающийся артист, представляясь, самого себя называет «знаменитым», но тем не менее он вежливо кивнул. Ему не терпелось покончить со всем этим и сосредоточиться на бумагах, разложенных на портфеле, лежащем на коленях.
Он спросил маэстро, состоится ли его концерт в новом концертном зале столицы, построенном по проекту известного бразильского архитектора.
Господин Манулеско, кажется, несколько смутился и с глубоким вздохом отвернулся. Нет, он будет играть в ночном кабаре под названием «Эль Сеньор». Адвокату удалось не выдать своего крайнего изумления, но он не смог не приподнять бровей, и лицо виртуоза омрачилось.
Шелдон поспешил спросить, на каком инструменте играет маэстро, – дабы создать впечатление, будто находит вполне естественным, чтобы «всемирно известный великий виртуоз» играл в ночном заведении.
– Я скрипач, – ответил румын.
И добавил, что только что дал ряд концертов в Нью-Йорке и Лас-Вегасе. Чрезвычайно разнообразная программа – от Вивальди до Прокофьева. Номер у него необычайный – заявил он, внезапно раздувшись от гордости. Да, иначе и не скажешь – необычайный. По правде говоря, никогда не существовало ничего даже сколько-нибудь похожего. Этого не пытался сделать даже сам Паганини. Его номер создан годами тяжелейшего труда под мудрым руководством родителей – они тоже были музыкантами. Многое пришлось выстрадать, но результат стоил того. Теперь он единственный в мире виртуоз, способный исполнить большой концерт из произведений классической музыки, играя на скрипке и стоя при этом на голове.
Он устремил на адвоката полный гордости взгляд – очевидно, ожидая проявлений восторга и уважения. Господин Шелдон несколько секунд пристально смотрел на него, даже не пытаясь бороться с крайним изумлением, расползавшимся у него по лицу, затем сглотнул слюну и выдавил из себя пару невнятных слов, призванных означать восхищение.
Господин Манулеско принял их как должное; затем он взялся в мельчайших подробностях расписывать свой номер. С особой настойчивостью он обращал внимание на тот факт, что во время выступления под головой у него не было никакой специальной подставки: она опиралась прямо на пол – стоя на черепе, он сохранял равновесие на протяжении всего концерта.
Когда обстоятельства складывались так, что нужно было выдать лучшее, на что он способен, – например, перед принцессой Маргаритой или во время большого благотворительного концерта, – ему случалось оставаться в таком положении более часа – естественно, с короткими перерывами по окончании каждого исполненного отрывка, когда нужно было раскланяться, дабы поблагодарить публику за аплодисменты. В целом мире просто не найдется скрипача, способного с ним соперничать. Тут, разумеется, можно было бы вспомнить о Хейфице, Менухине и еще некоторых русских, но самые строгие критики неизменно признают, что в его искусстве есть нечто уникальное, не терпящее сравнений, а один из них даже написал – газетную вырезку артист носил в кармане, – что более блестящей победы человека над ограниченностью физических возможностей и представить себе трудно. Разумеется, дело тут не только в акробатике, способности не терять равновесия: музыка – вот что важно. Конечно, всегда найдутся те, кто скажет, будто публика аплодирует исключительно его акробатическим талантам: завистников повсюду хватает. Зрителей, даже если они и не отдают себе в этом отчета полностью, потрясает, трогает до глубины души, заставляет вскакивать, аплодируя и крича от восторга, прежде всего его гений музыканта, превосходное качество игры.
В свое время он был учеником великого Энеско и чувствует, что ему по плечу тягаться с самыми знаменитыми виртуозами современности. К несчастью, вкусы публики развращены в интересах коммерции, и пришлось пойти на необходимый компромисс, подчиняясь некоторым требованиям зрелищности представления, но никогда он не шел на сделки с совестью там, где речь идет об искусстве; тем не менее для того, чтобы покончить с безвестностью, нужно было найти что-то новое, поразительное; вот почему он и поставил этот номер. Но ему еще только двадцать четыре, и как только его артистическая известность упрочится – а именно это вот-вот должно произойти, – он вновь обратится к классическому стилю исполнения и покажет им, как на самом деле способен играть, не прибегая ни к какой чисто технической виртуозности, которая сводится к стоянию вверх ногами на собственной голове. Впрочем, он слышал разговоры о том, что великий Менухин был просто поражен его техникой. Ходят слухи, будто у себя дома, в Греции, он занимается йогой и уже научился делать стойку на голове. Во всяком случае – заключил артист – материального успеха достичь ему удалось: он смог отложить достаточно денег, чтобы купить «страдивариус».
Теперь уже адвокат полностью забыл о необходимости подготовиться к деловому разговору с Хосе Альмайо; с изумлением, к которому примешивалась жалость, он вглядывался в лицо виртуоза. Мысль о том, что человек может быть вынужден, задрав ноги, стоять на голове, не теряя равновесия, ради того, чтобы «пробиться» и привлечь к себе внимание людей, исполняя в таком вот положении шедевры музыкального искусства перед посетителями ночных кабаре, угнетала его в высшей степени. Он был просто потрясен. Разумеется, современная публика пресыщена, беспрерывно требует нового, особенно в Америке – даже храмы вынуждены устраивать рок-концерты, пытаясь проложить путь к Господу молодежи, объевшейся необычайными и разнообразными развлечениями, отвлекающими от церкви ее паству. Но к музыке и вообще к культуре он питал особое уважение, считая себя в некоторой степени покровителем искусств, – тем более что вклад денег в музеи, оперные театры, музыкальные центры освобождается от налогообложения и рассматривается как благотворительность. Этот человек – по всей вероятности, очень одаренный, раз он играет на «страдивариусе» – должен быть свободен от забот рекламного толка и избавлен от необходимости разжигать любопытство зрителей сенсационной постановкой номера, недостойной его искусства.
Пока молодой человек продолжал свой рассказ, адвокат с чувством глубокого сострадания и симпатии размышлял о трудностях жизни артиста в современном мире. Художник, чтобы его заметили, вынужден постоянно изобретать, новые трюки; в Америке культура настолько богата, таланты и созидатели столь многочисленны, что все они в той или иной мере вынуждены «стоять на голове» – изобретать зрелищный номер, для того чтобы привлечь к себе внимание.
Похоже, господин Манулеско был в свое время вундеркиндом; родители – профессиональные музыканты – учили его игре на скрипке с четырехлетнего возраста; в шесть лет он уже разъезжал с концертами по Америке. В восемь стал знаменит. А потом – непонятно почему – интерес публики стал ослабевать. В возрасте девяти-одиннадцати лет он был вынужден вести ожесточенную борьбу с равнодушием импресарио и пустыми зрительными залами. Семье пришлось туговато; ангажементы случались все реже и реже, хотя отец предпринял новые шаги в отношении рекламы: теперь ребенок выходил па сцену в белом шелковом костюме с блестками, а волосы ему выкрасили так, что он стал блондином – для того чтобы он выглядел помладше и имел ангельский вид; в афишах значилось, что ему семь лет, тогда как на самом деле было двенадцать. Он не произносил ни слова, ибо голос у него уже начинал ломаться; в Ванкувере родители отвели его к доктору Вренну, специалисту по железам и вопросам роста, чтобы узнать, нельзя ли как-нибудь помешать ему расти. Конечно, все это может показаться чудовищным, но не следует забывать, что уже в XVIII веке в Италии все еще кастрировали детей – чтобы сохранить чистоту голоса; кастраты пели главным образом в самых крупных храмах, вознося хвалу Господу, и то, что их голосовые связки старались сохранить в самом чистом виде, считалось вполне нормальным. Человек во все времена готов был пойти на что угодно во имя прекрасного. Именно тогда один сочувствовавший им и очень изобретательный агент и подкинул эту идею, которая оказалась превосходной и позволила уже преданному забвению вундеркинду вновь оказаться на высоте. Ему было только одиннадцать лет, и его еще можно было научить чему угодно; отец – на пару со старым калекой-акробатом, которого выкопал откуда-то все тот же агент, – принялся тренировать его по двенадцать часов в день: занятия музыкой требуют интенсивных, практически непрерывных упражнений. По истечении всего нескольких месяцев были достигнуты заметные успехи; постепенно он овладевал новой техникой исполнения, доселе не использованной ни одним скрипачом. Но тем не менее для того, чтобы довести ее до полного совершенства, необходимо было работать еще два-три года; не обошлось без страданий и слез; в самом начале он, бывало, по сто раз на дню падал. С железным терпением, на которое способны лишь те, кто движим самой чистой артистической мечтой и страстной любовью к музыке, отец поднимал его и вновь ставил на голову; человек, так и не вкусивший настоящей славы, он хотел познать опьянение от успеха и рукоплесканий через своего сына. «Мой сын не будет неудачником», – повторял он после очередного падения, когда измученный ребенок плакал, лежа на полу рядом со своей скрипкой. Да, отцу он обязан всем: если бы не его энергия и нежность, теперь никто и не вспомнил бы о юном виртуозе.
Наконец наступил тот день, когда он смог выйти на публику, полностью овладев совершенно новой, никому в мире не известной техникой, с которой не в силах соперничать ни один артист; и, стоя на голове, стал играть на скрипке в мюзик-холлах, цирках и ночных кабаре.
Разумеется, это не более чем переходный период – теперь, когда он вновь обрел симпатии зрителей, когда все агентства мира вновь им заинтересовались, не за горами то время, когда он будет играть в Нью-Йорке, в Карнеги-холле, или в зале Плейель в Париже, и на этот раз уже безо всяких специальных постановок – стоя на ногах, не нуждаясь ни в каких фокусах и рекламных хитростях. Теперь это лишь вопрос времени.
Адвокат спрашивал себя, действительно ли юный Манулеско верит в то, что говорит.
Во всяком случае, было похоже, что верит. По всей видимости, помимо акробатического искусства он поневоле научился и другому, требующему, может быть, еще большей гибкости и стойкости: искусству не смотреть правде в глаза. Он умел уйти от действительности. Бесспорно, он величайший артист – не существует в этом мире более высокого искусства и большего таланта. Теперь уже адвокат смотрел на своего спутника с некоторой долей зависти. Стоило взглянуть на наивно-счастливое выражение его лица, горящий взгляд, словно уже лицезреющий толпы ценителей музыки, вопящие от восторга у его ног, как становилось ясно: он даже не отдает себе отчета в том, что на деле занимает сейчас положение ученой обезьяны.
Господин Шелдон сказал юноше, что непременно постарается быть в Карнеги-холле в день премьеры, дабы поаплодировать его сольному концерту.
Господин Манулеско пояснил, что он, естественно, достаточно осторожен и поэтому не решился взять с собой бесценную скрипку в это несколько экзотическое турне. У него нет уверенности в том, что местная публика окажется способной уловить все тонкости звучания музыкального инструмента; поэтому «страдивариус» он оставил в Нью-Йорке, в банковском сейфе; к нему он относится еще и как к своего рода вложению капитала – более выгодному, чем помещение его в золото; на приобретение скрипки он потратил все, что ему с трудом удалось накопить, а во время исполнения номера пользуется специальным инструментом – совсем маленьким. Публика ничего не теряет от этого, наоборот, ведь для того, чтобы сыграть что-нибудь на этой крошечной скрипке – например, Concerto Энеско или бравурный отрывок из Паганини, – требуется колоссальная виртуозность, а на посетителей ночных заведений технические возможности артиста – или, если угодно, собственно акробатический номер – всегда производят большее впечатление, нежели музыка сама по себе. Скрипка у него здесь, в этом чемодане – он коснулся роскошной дорожной сумки, – и костюм там же.
Нет, не традиционный концертный фрак с белым галстуком; обычно он выступает в желтых носках, бальных туфельках с помпонами, пышных шароварах и чудесной курточке, расшитой зелеными, красными и желтыми блестками.
Музыкальный клоун – с грустью подумал адвокат, и у него слегка сжалось сердце при мысли обо всех усилиях несчастного и тех трогательных уловках, на которые он идет ради того, чтобы скрыть истину, избежать признания собственного краха и сохранить хотя бы частичку мечты о подлинном величии – несомненно, все еще живущей в нем.
В последнем «кадиллаке» шофер через зеркальце заднего вида с почтением разглядывал морщинистое лицо матери генерала Альмайо. Лицо это казалось вырезанным из камня, и, в непроизвольном ужасе сглатывая слюну, он узнавал в нем черты самого генерала, исполненные той отнюдь не только внешней жесткости, неумолимую реальность которой испытали на своей шкуре сторонники оппозиции, сброшенные в пропасть в ходе небольшой автомобильной прогулки или расстрелянные на глазах у их семей. Это была индеанка из племени кужонов, живущего на жарких равнинах тропических районов страны в южной части полуострова, и она не умела ни читать, ни писать. На лице ее застыло выражение туповатого удовлетворения; она беспрерывно жевала листья масталы, которыми была набита ее роскошная дамская сумка – конечно, подарок сына. Время от времени женщина открывала ее, брала оттуда горсть листьев, выплевывала сочащуюся слюной коричневую массу, набивала рот новой порцией наркотического зелья и, с раздутыми щеками, вновь принималась методично жевать. Шофер, хотя и носил штатскую одежду и ничем не примечательную простую фуражку, был агентом специального подразделения органов безопасности, обеспечивающего личную охрану генерала; он знал, что раз в год Альмайо приказывал доставить в столицу свою мать, чтобы сфотографироваться с ней в день празднования очередной годовщины «демократической» революции и его прихода к власти. На фотографиях он стоял, обняв за плечи эту одетую в народный костюм индеанку, на голове у которой красовался серый котелок – головной убор, около ста лет назад заимствованный племенем кужонов у появившихся тогда в этих краях первых английских торговцев; фотографии лезли в глаза отовсюду, и такая верность всемогущего диктатора своему скромному крестьянскому происхождению производила очень хорошее впечатление на Соединенные Штаты, поддержавшие в свое время его восхождение к вершинам власти. Что бы там ни говорили о генерале, но своих народных корней он никогда не предавал; тот факт, что во главе страны стоял индеец-кужон, служил ясным доказательством триумфа демократии по прошествии двадцати лет владычества землевладельцев испанского происхождения, гноивших народ в недрах оловянных шахт. Альмайо своей революцией доказал, что если повезет, то любой крестьянин может в один прекрасный день прийти к власти, свергнуть диктатора и занять его место; Альмайо, можно сказать, – настоящее воплощение мечты униженных и обездоленных. Шофер ощутил, как вновь его охватывает порыв восторженного восхищения хозяином. Он был предан ему безгранично. Впрочем, занимая в его окружении более чем достойное положение, он не брезговал поддерживать при этом тайные связи с врагами диктатора, сулившие ему звание полковника в случае нового, еще более демократического витка революции.
– Да, можете считать меня бойцом. Но в бесконечном матче, где нет финального раунда, звание чемпиона было бы неуместно, – говорил д-р Хорват в ответ на любезные рассуждения своего спутника-датчанина. – Скажем так: я – человек, сражающийся со Злом. Действительно, нечто вроде матча с Дьяволом, и если вы доставите мне удовольствие, явившись на выступление, то увидите, что для меня Дьявол – не просто красивый стилистический прием.
Это страшный и реально существующий враг, и я далек от того, чтобы недооценивать его силу и ловкость. Я немножко похож на боксера, который постоянно держится настороже и никогда не упускает из виду ни малейшего движения противника.
Кукла, сидевшая на коленях чревовещателя, не сводила с проповедника своих стеклянных глаз, в которых, казалось, воплотились и раз и навсегда в издевательском блеске застыли весь цинизм и все разочарование мира.
Нокаут в первом раунде, – произнесла она хриплым монотонным голосом. – Я мог бы дать тебе хорошую информацию, Агге. Я мог бы сказать тебе, на кого следует делать ставку в этом матче – десять против одного.
Д-р Хорват почувствовал, что готов уже сказать артисту пару крепких слов насчет того, что эти трюки стоит приберечь для пьяных клиентов ночных заведений – там они, безусловно, придутся по вкусу, – но сдержался из христианского милосердия; к тому же он знал, как трудно профессионалу избегать в своей работе автоматизма – ведь работа стала его второй натурой; он и сам в этом отношении не был застрахован от некоторой деформации: иногда, дабы избежать искушения по малейшему поводу разражаться потоками священного красноречия, ему приходилось прилагать определенные усилия.
Цепочка машин приближалась к стоящему немного в стороне от дороги кафе – жалкого вида запущенному заведению, слепленному из кирпича-сырца и досок в том месте, где усеянная серыми кактусами каменистая почва начинала карабкаться к подножию горы и нагромождениям застывшей лавы. На его стенах еще можно было прочесть полустертую надпись:
«Кока-кола» – единственное внушающее доверие зрелище среди этой пустыни. Машина почти уже проехала мимо, как вдруг шофер так резко нажал на тормоза, останавливая «кадиллак», что д-ра Хорвата бросило о стекло; когда же он пришел в себя, то увидел, что вереница «кадиллаков» была окружена солдатами на оглушительно трещавших мотоциклах, а поперек дороги и с обеих ее сторон полукругом выстраивались джипы; один из них был оснащен радиоантенной – из него вышел офицер и, на ходу расстегивая кобуру револьвера, направился к ним. Миссионер с некоторым удивлением заметил, что все солдаты держали наперевес автоматы, направляя их дула в ту же сторону.
Глава V
«Кафе» – если можно было так назвать эту лачугу, вряд ли достойную далее слова "Pulcheria ", от руки написанного на доске над входной дверью, – было до такой степени грязным – и казалось до такой степени очевидным, что при первой же уборке мусора в этих местах оно вообще исчезнет с лица земли, что д-р Хорват, увидев на стойке совсем новенький телефонный аппарат, был поражен. В заведении никого не было, но через окно в глубине зала миссионер заметил мужчину и женщину, удиравших в направлении скал у подножия горы; мужчина – индеец – все время оборачивался, бросая безумные взгляды в сторону кафе и солдатни, словно опасаясь получить автоматную очередь в спину; женщина, бежавшая босиком, спотыкалась, в панике дважды упала, но всякий раз мгновенно поднималась и вновь что было сил неслась вперед; в руках она сжимала нечто похожее на младенца – по крайней мере, какой-то сверток из грязных тряпок она прижимала к себе совсем по-матерински.
Их поведение показалось весьма любопытным д-ру Хорвату, уже оскорбленному возмутительными манерами солдат, столь внезапно – если не сказать грубо – остановивших их посреди дороги и безо всяких объяснений затолкавших в кафе. Единственно возможным оправданием той угрожающей манере, с которой солдаты использовали свое оружие, «приглашая» гостей войти в кафе, служило то, что они были явно на взводе и, конечно же, не знали, с кем имеют дело; офицер, командовавший отрядом, – невысокий, коренастый, почти квадратный человек с длинными руками, придававшими его движениям сходство с повадками гориллы, на оливковом лице которого с испещренными оспинками щеками застыло неприятное мрачное выражение, – выказал, однако, некоторую учтивость, попытавшись успокоить возмущенно протестовавших гостей. Он лишь исполняет полученный по рации приказ, пояснил офицер; его зовут Гарсиа – капитан Гарсиа из военной службы безопасности, – и он счастлив приветствовать их в своей стране; он надеется, что путешествие было приятным.
Следует простить солдатам их поведение: у них нет навыка обращения с высокими гостями, кроме того, все они несколько взвинчены «событиями». Его засыпали вопросами; в ответ он лишь поднял руку, призывая к спокойствию, но от каких-либо заявлений по поводу «событий» отказался. Ему приказали немедленно перекрыть шоссе и остановить колонну машин; вскоре он получит дальнейшие инструкции. Он просит их немного потерпеть; приказ должен прийти с минуты на минуту, но на данный момент… Он угрюмо взглянул на джип, в котором нацепивший наушники солдат беспрестанно бубнил позывные в укрепленный под антенной микрофон. На данный момент либо у них сломался приемник, либо, что более вероятно, произошли какие-то неполадки со штабным передатчиком, который внезапно умолк.
Их поведение показалось весьма любопытным д-ру Хорвату, уже оскорбленному возмутительными манерами солдат, столь внезапно – если не сказать грубо – остановивших их посреди дороги и безо всяких объяснений затолкавших в кафе. Единственно возможным оправданием той угрожающей манере, с которой солдаты использовали свое оружие, «приглашая» гостей войти в кафе, служило то, что они были явно на взводе и, конечно же, не знали, с кем имеют дело; офицер, командовавший отрядом, – невысокий, коренастый, почти квадратный человек с длинными руками, придававшими его движениям сходство с повадками гориллы, на оливковом лице которого с испещренными оспинками щеками застыло неприятное мрачное выражение, – выказал, однако, некоторую учтивость, попытавшись успокоить возмущенно протестовавших гостей. Он лишь исполняет полученный по рации приказ, пояснил офицер; его зовут Гарсиа – капитан Гарсиа из военной службы безопасности, – и он счастлив приветствовать их в своей стране; он надеется, что путешествие было приятным.
Следует простить солдатам их поведение: у них нет навыка обращения с высокими гостями, кроме того, все они несколько взвинчены «событиями». Его засыпали вопросами; в ответ он лишь поднял руку, призывая к спокойствию, но от каких-либо заявлений по поводу «событий» отказался. Ему приказали немедленно перекрыть шоссе и остановить колонну машин; вскоре он получит дальнейшие инструкции. Он просит их немного потерпеть; приказ должен прийти с минуты на минуту, но на данный момент… Он угрюмо взглянул на джип, в котором нацепивший наушники солдат беспрестанно бубнил позывные в укрепленный под антенной микрофон. На данный момент либо у них сломался приемник, либо, что более вероятно, произошли какие-то неполадки со штабным передатчиком, который внезапно умолк.