Она, очевидно, поджидала его. Но всегдашняя ее томная самоуверенность исчезла. Усталые складки наметились в уголках сжатого рта, тени легли на виски под золотистыми колечками волос. Всегда такой ровный, твердый взгляд стал тревожным, она опасливо оглянулась через плечо, прежде чем пойти ему навстречу. Он смутился, сам не зная почему, хотя и догадываясь в глубине души, и, озабоченный лишь тем, как бы не выдать своего смущения, даже не поздоровавшись, выпалил:
   — Вчера произошла возмутительная вещь. Я вышел так рано, чтобы найти виновника. Взломан мой стол и…
   — Я знаю, — перебила она, сделав нетерпеливый, неловкий жест своей маленькой ручкой. — Пожалуйста, не надо больше об этом. Мать с отцом весь вечер меня донимали, с самого того часу, как Харрисоны прибежали, принесли эту новость — не терпелось им к отцу подольститься. Надоело!
   Учитель растерялся. Что именно она успела узнать? Он неопределенно заметил:
   — Но ведь это могли бы оказаться твои письма.
   — Но оказались не мои, — просто сказала она. — Хотя должны были быть мои. Тогда бы другое дело. — Она опять замолчала и как-то стоанно на него поглядела. — Ну, — медленно проговорила она, — что ты теперь собираешься делать?
   — Выясню, кто этот негодяй, — твердо ответил он, — и покараю по заслугам.
   Она чуть заметно дернула плечом, и взгляд ее выразил усталость и сострадание.
   — Нет, — серьезно сказала она. — Это невозможно. Их слишком много. Ты должен уехать, и немедленно.
   — Никогда! — возмущенно произнес он. — Это было бы не только трусостью, но еще и признанием вины!
   — Они и так уже все знают, — устало сказала она. — Но, говорю тебе, ты должен уехать. Я улизнула из дому и прибежала сюда, чтобы вовремя предупредить тебя. Джек, если… если ты меня любишь… уезжай.
   — Это было бы предательством по отношению к тебе, — быстро ответил он. — Я остаюсь.
   — А если… если, Джек, — в ее голосе прозвучала неожиданная робость, руки ее легли ему на плечи, — если бы я уехала вместе с тобой?
   Прежнее восторженно властное выражение появилось на ее лице, губы чуть приоткрылись. Но даже и сейчас она словно ждала ответа более важного, чем тот, что произнес стоящий перед нею человек, — ждала и не дождалась.
   — Дорогая, — сказал он, целуя ее, — но ведь так получится, будто они правы…
   — Молчи, — вдруг сказала она. И, прикрыв ему рот ладонью, продолжала прежним, слегка усталым голосом: — Не надо больше об этом. Я больше не могу. Но скажи, милый, ты ведь сделаешь, если я попрошу тебя кое-что — так, пустяки, — сделаешь, верно, голубь? Так вот, не задерживайся в школе после уроков. Ступай сразу домой. Никого сегодня не разыскивай. Завтра суббота, у тебя не будет занятий, ты все успеешь на досуге. А сегодня, милый, старайся нигде не показываться… только двенадцать часов, пока… пока я не дам тебе знать. Тогда все будет в порядке, — заключила она, вдруг подняв на Форда совершенно отцовский сонно-страдальческий взгляд, которого он никогда у нее прежде не видел. — Ты обещаешь?
   Он с мысленной оговоркой согласился. Его снедало недоумение, почему она не хочет с ним объясниться, и желание узнать, что произошло в ее доме, и гордость, не позволявшая расспрашивать или оправдываться, и настойчивое, хотя и неопределенное чувство обиды. Но все-таки он не мог не сказать, задержав ее руку в своей:
   — Но ведь ты не усомнилась во мне, Кресси? Твои чувства не изменились от того, что эти люди так недостойно выволокли на свет то, что прошло и позабыто?
   Она обратила к нему рассеянный взгляд.
   — Значит, по-твоему, чьи-то чувства могли от этого измениться?
   — Конечно, нет, если любишь по-настоящему и… — начал было он.
   — Пожалуйста, не будем больше об этом, — перебила его она, вдруг подняв руки над головой и тут же отрешенно уронив их и сцепив пальцы. — У меня голова начинает болеть. И отец, и мать, и все другие столько меня донимали — я больше слышать ничего не могу.
   Форд холодно отстранился и выпустил ее руку. Она молча повернулась и пошла прочь. Но, сделав несколько шагов, остановилась, обернулась, подбежала к нему и, сдавив его голову в жарком объятии, птицей шарахнулась в высокий папоротник и исчезла.
   Учитель стоял, охваченный замешательством и печалью. Для него было характерно, что ее словам он придавал меньше значения, чем своему представлению о том, что должно было произойти между Кресси и ее матерью. Естественно, что письма вызвали ее ревность, — это он может простить ей; и понятно, что ей досталось из-за них дома, — но ведь он легко может все объяснить ее родителям и ей самой тоже. Но он не так глуп, чтобы в такую минуту сбежать вместе с нею из поселка, не восстановив прежде всего доброго имени, а также не узнав побольше о ней самой. Весьма характерно было для него и то, что в своей обиде он смешивал Кресси с той, другой, которая писала ему письма, ему казалось, что они обе подвергают сомнению его нравственные достоинства и обе в равной мере несправедливы к нему.
   Только когда он пришел к школе, свидетельства вчерашнего грабежа на время отвлекли его от этой странной встречи. Его поразило, как умело и искусно были поставлены на место оба замка, как заботливо уничтожены следы взлома. Тем самым оказалась поколебленной его теория о том, что все это — дело рук Сета Дэвиса; ни предусмотрительность, ни умение орудовать рабочим инструментом тому свойственны не были. Еще больше смутил учителя маленький резиновый кисет, который валялся у него под стулом. Он сразу узнал этот кисет, потому что видел его сто раз: это был кисет дяди Бена. Вчера, когда он запирал школу, кисета здесь не было. Значит, либо дядя Бен побывал тут вчера вечером, либо успел проникнуть сюда уже сегодня утром. Впрочем, в последнем случае он вряд ли мог бы не заметить упавший кисет — а в темноте ночи это очень легко могло случиться. И учитель нахмурился, все больше уверяясь, что действительный его обидчик — дядя Бен и никто другой и что простодушие, с каким он в тот вечер его расспрашивал, было чистым притворством. При мысли, что его снова обманули, притом неизвестно, почему и с какой целью, ему сделалось даже не по себе. Сможет ли он теперь довериться хоть кому-нибудь в этом чужом поселке? По примеру более возвышенных натур он принимал уважение и доброту тех, кого считал ниже себя, как естественную дань своим достоинствам; любая перемена в их чувствах оказывалась поэтому предательством и коварством; у него и в мыслях не было, что он сам мог в чем-то погрешить против их понятий.
   Собрались дети, начался урок, и Форд на время отвлекся от своих мыслей. Но хотя занятия частично вернули ему самоуважение, они не сделали его рассудительнее. Он не снизошел до того, чтобы расспрашивать Руперта Филджи, хотя как доверенное лицо дяди Бена тот вполне мог что-то знать; на вопросы детей по поводу сломанного дверного замка ответил, что намерен представить это дело на рассмотрение школьного совета, и ко времени окончания уроков успел продумать этот свой предполагаемый официальный шаг во всех деталях. Несмотря на предупреждение Кресси — вернее, даже именно из-за него, — он довольно поздно задержался после уроков в школе. Он решил покарать всех этих ее друзей иначе. Сидя за своим столом, он набрасывал документ, в котором, помимо изложения фактов, определенно давал понять, что его дальнейшее пребывание в здешней школе будет зависеть от того, насколько серьезные меры будут приняты в связи с помянутым прискорбным событием. От этого занятия его оторвал стук копыт за окном. Он поднял голову: человек десять всадников окружили школьное здание.
   Половина спешилась и направилась к крыльцу. Остальные расположились снаружи, затемняя окна неподвижными фигурами. У каждого поперек седла лежало ружье; на каждом была грубо вырезанная черная матерчатая маска, прикрывавшая лицо.
   Учитель сразу осознал, что ему грозит серьезная опасность, но таинственный вид и оружие незваных посетителей вовсе не оказали на него устрашающего действия. Напротив, очевидная нелепость этого дешевого театрального вторжения в мирную школьную тишину, несоответствие воинственных фигур и детских тетрадок и учебников, разбросанных вокруг на партах, вызвали на его губах презрительную усмешку. Он хладнокровно смотрел на входящих. Храбрость неведения подчас бывает столь же несокрушима, как и самая многоопытная доблесть. Жуткие пришельцы сначала растерялись, потом вполне по-человечески разозлились. Долговязый человек справа метнулся было в бешенстве вперед, но его остановил главарь.
   — Его дело, — проговорил главарь, и учитель сразу узнал голос Джима Харрисона, — пусть смеется, ежели хочет, нету такого закона, чтобы это запрещалось. Хотя обычно людям тут не до смеха. — Затем, повернувшись к учителю, произнес: — Мистер Форд, — вас вроде так называют? — нам как раз нужен человек, который откликается на это имя.
   Форд понимал, что положение его безнадежно. Он был беззащитен и находился в полной власти двенадцати вооруженных мужчин, не признающих над собой никакого закона. Но он сохранял сверхъестественную ясность мысли, отвагу, порожденную безграничным презрением к этим людям, и по-женски острый язык.
   С надменной отчетливостью, удивившей даже его самого, он произнес:
   — Да, мое имя Форд, но так как я только предполагаю, что ваше имя Харрисон, быть может, у вас хватит честности и мужества снять эту тряпку со своего лица и показать его мне?
   Тот, неловко засмеявшись, снял маску.
   — Благодарю, — сказал Форд. — А теперь, джентльмены, может быть, вы скажете мне, кто из вас вломился ночью в школу, сломал замок моего стола и выкрал мои бумаги? Если этот человек находится здесь, я хотел бы сказать ему, что он не только вор, но еще трус и подлец, ибо это были письма женщины, которую он не знает и знать недостоин.
   Если он надеялся, что ему удастся затеять ссору с кем-то одним и вверить свою жизнь игре случая в поединке, то он ошибся. Его неожиданная речь произвела впечатление и даже привлекла внимание стоявших за окнами, но Харрисон твердыми шагами приблизился к нему и сказал:
   — Это дело терпит. А пока что мы собираемся взять вас вместе с вашими письмами и выкинуть за пределы поселка Индейцев Ключ. Можете вернуть их этой женщине или этой твари, что вам их прислала. Мы считаем, что для учителя нашей школы вы чересчур легко и свободно распоряжаетесь такими делами. И нам вроде ни к чему, чтобы вы давали нашим детям такое образование. Так что, хотите добром ехать, можете идти и садиться на лошадь, что мы с собой привели. А не хотите добром, мы вас все равно на нее усадим.
   Учитель обвел их быстрым взглядом. Он уже успел заметить, что лошадь в поводу, стоящая на дворе, привязана кожаным ремнем к седлу одного из всадников, так что спастись бегством в пути ему не удастся. Успел он подумать и о том, что у него нет никакого оружия, чтобы защититься или хотя бы затеять схватку и погибнуть, избегнув позора. У него не оставалось ничего, кроме ясного звучного голоса.
   — Вас двенадцать против одного, — сказал он спокойно. — Но если среди вас найдется один человек, у которого хватит духу выйти и обвинить меня в том, в чем вы осмеливаетесь обвинять меня только все сообща, я скажу ему, что он лжец и трус, и я готов подтвердить это с оружием в руках. Вы без суда и следствия выносите мне приговор, хоть мне даже не сказано, кто мои обвинители; вы явились сюда, чтобы, презрев закон, отстоять свою честь, мне же боитесь предоставить возможность защитить мою хотя бы теми же беззаконными средствами.
   Среди вошедших снова поднялся смутный ропот, но главарь решительно шагнул вперед.
   — Ладно, хватит с нас твоих проповедей. Теперь нам нужен ты сам, — сказал он грубо. — Пошли.
   — Постойте, — раздался сиплый голос. Он принадлежал человеку, до сей поры неподвижно и молча стоявшему среди остальных. Взоры всех обратились к нему, он медленно стянул с лица маску.
   — Хайрам Маккинстри! — с удивлением и даже опаской воскликнули все.
   — Я самый, — ответил Маккинстри, тяжело и решительно выступая вперед. — Я присоединился на перекрестке к этой депутации вместо брата, хотя вызов был ему. По-моему, это все равно, а может, даже к лучшему. Потому что я намерен избавить вас от забот об этом джентльмене.
   Тут он в первый раз поднял сонные глаза на учителя, одновременно становясь между ним и Харрисоном.
   — Я намерен, — продолжал он, — поймать его на слове и дать ему возможность держать ответ с ружьем в руках. А так как у меня вроде бы здесь, как ни поверни, прав больше, чем у всякого, я намерен сам выйти против него. Может, кому это и не понравится, — медленно продолжал он, поворачиваясь к долговязой фигуре, издавшей злобное восклицание, — может, кому больше по вкусу сводить личные счеты вдесятером против одного, но даже если и так, все равно первое слово за тем, кто всех больше понес урону, а это как раз я и есть.
   С медлительной нарочитостью, исполненной для ропщущих двойного смысла, он протянул учителю свой дробовик и, не глядя ему в глаза, проговорил:
   — Пушка, сэр, вроде вам знакомая, но если она вам не по руке, любой из этих джентльменов, я думаю, будет настолько любезен, чтобы предложить вам на выбор свою. И нет нужды далеко скакать, чтобы разрешить это дело; я назначаю провести все через десять минут вон в тех кустах.
   Каковы бы ни были чувства и намерения остальных, право Маккинстри на первенство в поединке слишком глубоко коренилось в их традициях, чтобы его оспорить; а то обстоятельство, что учитель теперь вооружен и Маккинстри с револьвером не замедлит выступить на его стороне в защиту своих прав, устраняло всякую возможность возражений. Все молча расступились, пропустив Маккинстри с учителем, и медленно вышли вслед за ними на крыльцо. За эти несколько мгновений Форд успел тихо сказать Маккинстри:
   — Я принимаю ваш вызов и благодарю за него. Вы не могли бы оказать мне большей услуги — виноват я перед вами или нет. Я только хочу, чтобы вы мне поверили: ни сейчас, ни раньше я ничего дурного вам не сделал и не сделаю.
   — Ежели вы хотите этим сказать, сэр, что не ответите на мой выстрел, то это вы напрасно и зря. Это вам не поможет с ними, — сказал он, указав через плечо покалеченной рукой, — и со мной тоже.
   Но твердо вознамерившись не стрелять в Маккинстри и слепо цепляясь за эту, очевидно, последнюю в своей бестолковой жизни мысль, учитель молча шел дальше, покуда они не достигли кустарника, окаймлявшего вырубку.
   Несложные приготовления были скоро закончены. Противники, вооруженные дробовиками, должны были стрелять по знаку с восьмидесяти шагов, а затем, идя навстречу друг другу, продолжать перестрелку из револьверов, пока один из них не упадет. Выбор секундантов свелся к тому, что старший Харрисон выступил от лица Маккинстри, а интересы учителя после минутной заминки вызвался представлять некто долговязый и тощий, уже упомянутый выше. Занятый другими мыслями, Форд не обратил внимания на своего неожиданного приверженца, а остальные решили, что этот человек вымещает только что полученную от Маккинстри обиду. Учитель машинально принял из его рук ружье и вышел на позицию. Впрочем, он заметил и вспомнил впоследствии, что его секундант остался стоять за толстой сосной, отмечавшей справа край дуэльной площадки.
   Справедливость требует отметить, что вопреки укоренившейся теории в этот критический момент своей жизни Форд не оглядывал в последний раз прожитые годы в яркой вспышке раскаяния или нежности, не поручал свою душу всевышнему творцу, а просто был целиком захвачен настоящим мгновением и занят единственной мыслью: только бы не выстрелить в противника. И если что-либо может сделать его поведение еще ошибочнее с точки зрения теоретической, то прибавим, что он испытывал некое восторженное чувство гордости собою и положительно считал себя не только молодцом, но и прямым героем, о котором оставшиеся в живых еще когда-нибудь пожалеют!
   — Джентльмены готовы? Раз-два-три — пли!
   Выстрелы прозвучали одновременно — совпадение было настолько полным, что учителю даже показалось, будто его ружье, направленное в небо, сделало двойной выстрел. Легкая завеса дыма поднялась между ним и его противником. Форд был невредим, тот, очевидно, тоже, ибо снова прозвучала команда:
   — Сходитесь!.. Э-эй, постойте!
   Учитель быстро поднял голову и увидел, как Маккинстри покачнулся и тяжело рухнул на землю.
   С возгласом ужаса — впервые за все время только сейчас его охватившим — учитель бросился к упавшему и очутился подле него одновременно с Харрисоном.
   — Ради бога, — не помня себя, воскликнул Форд, падая на колени возле Маккинстри, — что случилось? Клянусь, я не целился в вас! Я стрелял в воздух. Говорите же! Скажите ему вы, — он в отчаянии поднял глаза на Харрисона, — ведь вы же видели, скажите ему, что это не я!
   Усмешка недоумения и недоверия скользнула по лицу Харрисона.
   — Вы, конечное дело, не нарочно, — сухо сказал он. — Но сейчас не об этом речь. Вставайте и удирайте отсюда, пока можно, — с раздражением прибавил он, многозначительно поведя глазами в сторону нескольких человек, оставшихся на поляне; другие после падения Маккинстри поспешили разойтись. — Бегите, ну!
   — Ни за что! — воскликнул молодой человек. — Пока он не узнает, что выстрел был сделан не моей рукой.
   Маккинстри с трудом приподнялся на локте.
   — Вот сюда мне угодило, — проговорил он словно в ответ на чей-то Вопрос и указал на свое бедро. — Нога и подломилась, когда я хотел шагнуть.
   — Но это не я в вас стрелял, Маккинстри, клянусь, что не я! Вы слышите меня? Ради бога, скажите, что вы мне верите!
   Маккинстри поднял сонные встревоженные глаза на учителя; казалось, он пытается что-то припомнить.
   — Отойди-ка вон туда на минуту, — сказал он Харрисону, чуть двинув покалеченной рукой. — Мне надо сказать ему два слова.
   Харрисон сделал несколько шагов в сторону. Учитель хотел было взять раненого за руку, но тот отстранил его.
   — Куда вы дели Кресси? — раздельно спросил Маккинстри.
   — Я… я вас не понимаю, — запинаясь, ответил Форд.
   — Где вы прячете ее от меня? — с трудом, но внятно повторил Маккинстри. — Вы куда-то ее отвезли и думаете отправиться к ней, после… после вот этого?
   — Нигде я ее не прячу! И отправляться к ней не собираюсь! Я не знаю, где она. Я не видел ее с тех пор, как утром с ней расстался, и мы даже словом не обмолвились о следующей встрече, — торопливо говорил учитель; и недоумение его было очевидным даже для туманящегося сознания его собеседника.
   — Это правда? — проговорил Маккинстри, кладя ему на плечо тяжелую ладонь и подымая сонный взгляд на лицо молодого человека.
   — Истинная правда, — горячо сказал Форд. — Как и то, что я никогда не поднимал на вас руку.
   Маккинстри поманил к себе Харрисона и еще двоих, оставшихся с ними на лужайке, и снова откинулся на землю, держа ладонь на бедре, где по красному подолу рубахи медленно расходилось темное пятно над кровоточащей глубокой раной.
   — Вы, ребята, можете отвезти меня на ранчо, — сказал он спокойно. — А он, — Маккинстри кивнул на Форда, — пусть скачет на лучшей лошади за доктором. У меня такого обычая нет, докторов звать, — серьезно пояснил он, — да только этот выстрел вроде уже не по старухиной части будет. — Он замолчал, потом притянул к себе голову учителя и произнес прямо ему в ухо: — Когда я увижу эту пулю своими глазами, какого она калибра и какой формы, у меня тогда… у меня на душе… прибавится спокою.
   Его меркнущие глаза многозначительно сверкнули. Учитель, очевидно, понял, что он хотел сказать, ибо быстро поднялся с колен, побежал к лошади, вскочил в седло и поскакал за врачом, между тем как Маккинстри, опустив тяжелые веки, предвосхитил приход долгожданного своего «спокоя», впав в беспамятство.

ГЛАВА XIII

   Из всех сентиментальных заблуждений взрослого человечества относительно детей ни одно так не далеко от истины, безосновательно и нелепо, как приятная уверенность, будто дети пребывают в полнейшем неведении относительно событий, происходящих в мире старших, и совершенно не разбираются в характерах и стремлениях окружающих. А ведь даже случайные разоблачения какого-нибудь enfante terrible — ничто в сравнении с убийственными тайнами, которые тактично хранит иное благовоспитанное чадо в своей аккуратно застегнутой на пуговки или крючки, а то и зашпиленной на булавку невинной груди. Общество в неоплатном долгу перед этой тактичностью и рассудительностью — свойствами, чаще сопутствующими младенческой прозорливости, нежели наблюдательности зрелого ума; и самые искушенные светские львы или львицы могли бы многому поучиться у своих малолетних отпрысков, которые, доверчиво округлив глаза, выслушивают от них очевидную ложь или делают вид, будто свято верят холодному притворству, хотя сами только что подслушали, как оно репетировалось.
   Не удивительно поэтому, что маленький народец Индейцева Ключа знал, возможно, больше об истинной природе отношений между Кресси Маккинстри и ее поклонниками, чем сами поклонники. Впрочем, знание это было молчаливым, ибо дети обычно не занимаются сплетнями и пересудами, да его и невозможно было выразить словами, доступными пониманию взрослого. Какой-то шепоток, смех, звучавший со стороны немного странно и беспричинно, передавал целый мир тайных значений, и неожиданный взрыв веселья в классе, отнесенный взрослым критиком за счет «животной радости», гораздо реже охватывающей детей, чем это обычно предполагают, в действительности мог быть просто общим восторгом по поводу какого-то нового открытия, заставляющем забыть о серьезных делах. Детское простодушие дяди Бена было близко и понятно маленьким школьникам, и хотя они по этой же самой причине относились к нему столь же неуважительно, как и друг к другу, зато подчас поверяли ему секреты.
   Особенное покровительство оказывал ему Руперт Филджи, к чьей снисходительности, впрочем, примешивалась толика сомнения в здравом рассудке дяди Бена, даже несмотря на обещанную должность личного секретаря, которую Руперт готовился занять при нем.
   В тот день, когда произошли события, описанные в предыдущей главе, Руперт, возвратясь из школы, с удивлением увидел дядю Бена, который восседал верхом на заборе перед скромной резиденцией семейства Филджи и, очевидно, дожидался его. Неторопливо сойдя на землю при виде приближающихся братьев, дядя Бен широко и таинственно улыбнулся старшему и сказал:
   — Рупи, старина, ты, я надеюсь, уже упаковал свои пожитки, а?
   Радостный румянец разлился по красивому лицу мальчика. Но он тут же с тревогой посмотрел вниз на всеведущего Джонни.
   — Потому как, видишь ли, в четыре часа мы отбываем почтовой каретой в Сакраменто, — продолжал дядя Бен, наслаждаясь недоверчивой радостью Руперта. — И с этого же часа ты, так сказать, вступаешь в должность личного доверенного секретаря с жалованьем в семьдесят пять долларов в месяц и пропитанием.
   На щеках смущенного Руперта заиграли прелестные женские ямочки.
   — Н-но… как же отец? — пробормотал он.
   — С ним все в порядке. Он согласен.
   — А..?
   Дядя Бен проследил за взглядом Руперта, устремленным на маленького Джонни, который, однако, казался всецело поглощен яркой клеткой новых брюк дяди Бена.
   — С этим все улажено, — сказал дядя Бен с понимающей улыбкой. — Нами будет выплачиваться особая премия, чтобы можно было нанять китайца ходить за ним.
   — А учитель… мистер Форд? Ему ты говорил? — спросил Руперт.
   Дядя Бен кашлянул.
   — Он тоже не против, я думаю. То есть, — он задумчиво утер рот ладонью, — он в одном разговоре неделю назад вроде как в целом дал свое согласие.
   Быстрая тень сомнения мелькнула в карих глазах Руперта.
   — Кто-нибудь еще с нами едет? — подозрительно спросил он.
   — В этот раз никто, — мирно ответил дядя Бен. — Понимаешь ли, Руп, — продолжал он, с таинственным и довольным видом отводя мальчика в сторону, — это дело как раз и относится к разряду личных и доверительных. Нами, знаешь ли, получена информация…